Зулейха открывает глаза

Зулейха открывает глаза

Гузель Яхина

– Видишь, опять молока подавай, – Зулейха расстегивает пуговицы на груди. – Уйди. Кормить буду.
Злой Игнатов стоит, не шелохнется. Младенец обиженно плачет, поводя носиком и ища вокруг открытым ртом.
– Уйди, сказала. Грех смотреть.

Игнатов не шевелится, смотрит в упор. Младенец надрывается, горько и обиженно рыдает, морща старческое личико. Зулейха вынимает из разреза тяжелую грудь и вставляет разбухший, с дрожащими каплями молока на конце сосок в его распахнутый рот. Плач тотчас прерывается – дите жадно ест, постанывая и быстро расправляя и сжимая тугие ярко-розовые щечки. По ним струится белое молоко вперемешку с еще не просохшими слезами.

А грудь-то у бабы – маленькая, круглая, налитая. Как яблочко. Игнатов не отрываясь смотрит на эту грудь. В животе шевелится что-то горячее, большое, медленное. Говорят, бабье молоко на вкус сладкое… Он делает шаг назад. Засовывает револьвер в кобуру, застегивает. Уходит в лес, через пару шагов оборачивается:
– Как докормишь – ступай в лагерь. Медведи – они тоже есть хотят.

Шагает прочь по натоптанной уже тропинке меж елей. Перед глазами: маленькая рука ныряет в проем платья, обхватывает и достает тугой и круглый, молочно-белый, с голубыми прожилками вен шар груди, на котором горит крупная темно-розовая ягода соска, дрожащая густым молоком.
Шутка ли – полгода без бабы…

С тех пор Игнатов старался не смотреть на Зулейху. В тесной землянке это было нелегко. Когда, бывало, встречался глазами, опять чувствовал в животе шевеление того самого, горячего, – и тотчас отворачивался.

Снегоступы Игнатов отобрал себе самые лучшие. Переселенцы наплели их несколько десятков пар, но эти, вышедшие из-под корявых пальцев бабки Янипы – молчаливой марийки с абсолютно коричневым лицом и мелкими, потерявшимися среди лохматых бровей и глубоких морщин глазами, – были самыми ходкими: ладно сидели на ноге, не проваливались по насту, не пропускали снега. Он носил их уже три месяца. Березовый прут поистрепался на изгибах, измочалился. Игнатов хотел заказать марийке вторую пару, но та уже несколько недель не вставала с постели – болела.

Изготовленные другими крестьянами снегоступы были тяжелыми, неловкими: для коротких выходов по дрова годились, а для долгих и быстрых охотничьих прогулок – нет. Произведения же ленинградцев были настолько уродливы, что узнать в них снегоступы было затруднительно, они напоминали не то причудливой формы веники, не то неудавшиеся корзины. «Супрематизм», – непонятно сказал однажды Иконников, разглядывая лохматое плетеное нечто, только что сотворенное его руками. Ретивый Горелов хотел выкинуть супрематизм из землянки, но Игнатов не разрешил – велел развесить под потолком (на полу места уже не было)…

Игнатов переставляет снегоступы по плотному и твердому насту. Слушает собственные шаги. Январское небо серо и холодно, темные, с белой поддевкой тучи висят неподвижно, сквозь них золотится предзакатное солнце. Пора возвращаться.
Сегодня он не добыл ничего.

За месяцы, проведенные в тайге, Игнатов так и не стал охотником. Ходить стал тихо, слышать – остро, стрелять – метко. Уже различал на снегу следы, будто читал оставленные зверями послания: длинные и редкие – заячьи, покрупней и потяжелей – барсучьи, легкие и размашистые – беличьи. Бывало, даже чувствовал зверя, – выбрасывал вперед руку с револьвером и нажимал курок до того, как голова успевала сообразить, что вот она, добыча, мелькает меж кустов. Но полюбить охоту по-настоящему так и не смог. Ему нравилось догонять и стрелять – но по-другому, в открытую и понятную мишень. Как в бою: видишь противника и палишь по нему или догоняешь и рубишь шашкой. Все просто и ясно. А на охоте – сложно. Иногда представлял себе, что лесные звери вылезают из нор и берлог и, не прячась, не петляя, не заметая следы, ровными рядами скачут по огромному полю. Он – сзади, на коне; наводит револьвер и стреляет – одного за другим, одного за другим. Вот это была бы действительно охота. А так…

Охотничья фортуна была строга к Игнатову, удачи радовали редко. Самой большой из них был, конечно, лось. Это случилось в декабре, под самый Новый год. Игнатов случайно забрел тогда к вырытой осенью и позабытой медвежьей яме – и увидел, что в нее кто-то попался. Обмирая от предчувствия крупной добычи, заглянул внутрь: кто-то большой и темно-серый устало лежал там, чуть подрагивая лохматыми голенастыми ногами с длинными, как пальцы, копытами. Торчащий вверх заостренный кол оплели буро-алые, еще слабо дымящиеся кишки. Игнатов тогда сразу рванул к лагерю. Прибежал запыхавшийся, с дикими глазами, перепугал всех. Собрали мужиков, схватили волокуши, самодельные факелы – и скорее обратно в лес. Игнатов боялся, что волки придут на запах мяса раньше, но в яме они встретили только рысь – та уже изрядно потрепала тушу и злобно скалила на людей кривые, пузырившиеся лосиной кровью клыки. Игнатов убил и ее. Притащили в землянку, ели почти неделю. Тем и отметили Новый год.

Больше в яму никто не попался. Этот лось словно разом израсходовал всю отведенную Игнатову долю удачи – с тех пор добыча шла мелкая, несерьезная. Спасибо, выручал Лукка. Ангара покрылась льдом еще в ноябре. Мужики выпилили под присмотром Лукки с десяток больших прорубей, и тот с тех пор целыми днями пропадал на льду. Носил широких и плоских, как тарелки, отливающих медью лещей, пятнисто-зеленых, со злобным оскалом щук, неизвестных Игнатову, светящихся перламутром рыбин с большим ромбовидным плавником на жирной спинке.

А недавно Лукка заболел. После Нового года слегли многие, один Игнатов держался. Пришлось отменить выходы в лес за дровами в две смены – работали теперь в одну, и только здоровые (а вернее сказать, не слишком больные). Профессора Лейбе Игнатов скрепя сердце также освободил от трудовой повинности: кто-то должен был присматривать за
лазаретом

. Из-за болезни Лукки пришлось питаться рыбными припасами. Сушеной рыбы надолго не хватило, за пару дней съели все, что заготовили осенью. Теперь только и была надежда – на Игнатова.

Он шагает по снегу. Мимо плывут ели, опершись о сугробы широкими, склоненными к земле лапами в снежных подушках. Взбухли крутыми белыми валунами кусты, мелькают крытые густым инеем золотые стволы сосен. Спускается к знакомой поляне с гигантским остовом обугленной березы в углу, пересекает замерзший ручей в буграх прихваченных сугробами камней. Лагерь – уже близко, еле заметный горько-сладкий запах дыма касается ноздрей.

В скупом закатном свете видит меж деревьев высокие колья, на которых скалятся два серых черепа. Один – большой и длинный, с хищно изогнутым носом, крупными пластинами жевательных зубов и крепкими корнями рогов, растущими прямо от небольших овальных глазниц, – лось. Второй – мелкий и круглый, как картофелина, с безобразной дыркой носа, выставивший вперед клыкастые, цепко лежащие друг на друге челюсти, – рысь. Черепа повесил Лукка: отпугивать духов леса. Игнатов хотел было снять вопиющую контрреволюцию, но, заметив умоляющие взоры крестьян, плюнул – оставил. Подумал: лучше бы эти черепа болезни отпугивали. Так и висели они: утром провожали Игнатова на охоту, пялились вслед черными дырами глаз; вечером – встречали, равнодушно заглядывали в руки: что добыл? есть чем людей накормить? или помирать время пришло?

Игнатов отворачивается от немигающего взгляда черепов, угрюмо спешит мимо – к землянке. На ходу привычно пересчитывает высокие круглые сугробы, грибами покрывающие поляну, – поленницы. За последний месяц их стало меньше – переселенцы начали расходовать запасенные дрова. Иногда тайгу накрывала метель – несколько дней выла над землянкой, пела, кричала в печной трубе; снег летел по земле плотным потоком, застилая солнце над головой. В такую непогоду в лес было не выйти – сгинешь. Даже к поленницам ходили на привязи: дрова искали руками, на ощупь, бредя по пояс в снегу, а в землянку возвращались, натягивая веревку, привязанную одним концом к поясу, а другим – ко входу. Когда пришли болезни и переселенцы даже по хорошей погоде не смогли заготавливать дрова в прежних объемах, запасы стали таять еще быстрее…

Он втыкает снегоступы в сугроб у входа, становится на колени и лезет в землянку. Наружная дверь, сплетенная из березовых прутьев и укрепленная дерном вперемешку с глиной, лежит на земле – ее нужно приподнять и протиснуться в образовавшуюся щель. Игнатов оказывается в холодных «сенях». Спускается по земляным ступеням, откидывает пологи (рогожи, лосиную шкуру). Ныряет в тесное, заполненное тяжелым и теплым воздухом, запахом трав, рыбы, древесной коры, еловых иголок, дыма, раскаленных камней, звуками кашля и тихими разговорами пространство землянки.

Он пришел домой.
Вялые голоса где-то в глубине тут же стихают. Ярко горящая над котлом с водой лучина освещает неровным светом мрачные, с четко обрисованными углами скул и складками морщин лица. Десяток глаз неотрывно смотрит на Игнатова, на его пустые руки.

Он не глядит в их сторону, пробирается к своим нарам. Достает из-под самодельной подушки из лапника сильно похудевший за зиму мешок с патронами (с наступлением зимы перестал его прятать в лесу, стал держать при себе, в изголовье). Заряжает револьвер. Не скинув обвязанные обрывками рысьей шкуры сапоги, ложится, руку с револьвером кладет под голову. Прикрывает глаза, продолжая ощущать направленные на себя взгляды.

В такие минуты он обычно чувствовал приливы злости, хотелось замахать оружием, заорать: «Что уставились, сволочи?!» Но сегодня – нет сил. Усталость навалилась какая-то тягучая, муторная. Надо бы просушить сапоги, одежду, выпить хотя бы горячей воды, чтобы заполнить чем-то сосущую пустоту в животе. Сейчас, думает Игнатов. Сейчас, сейчас…

– Ну что ж, будем есть солянку, – Изабелла черпает ложкой из пузатого мешка соль и опускает в давно кипящий на огне котел. Прозрачная вода мутнеет, белеет, словно в нее замешали молока, шипит – и через мгновение вновь становится прозрачной.
Солянка
готова.
Ее мало кто любит. Большинство даже не встает с нар, отворачивается к стенке. К котлу подсаживаются лишь Константин Арнольдович и Иконников.

Константин Арнольдович долго разглядывает свою ложку с черпаком из перламутровой ракушки, внезапно улыбается:
– Чувствую себя на авеню Фош. Субботний вечер, устрицы ля неж, бокал монтраше…
– А все-таки лучшие устрицы, – подхватывает Иконников, с аппетитом прихлебывая солянку, – водились на рю де Вожирар. С этим-то вы не будете спорить?

– Илья Петрович, дорогой! Вам-то откуда знать? Вы были тогда совсем юнцом и ничего, кроме этих ваших этюдов, не видели. Удивительно, что вы вообще куда-то выходили со своего Монмартра.
– Messieurs, ne vous disputez pas!
[4]
– Изабелла смеется, обстукивая ложку о край котла, словно стряхивая с нее прилипшие жирные куски мяса, прозрачные ломти лимона и мелкие кружки оливок.
Рядом плюхается Горелов, достает из-за пазухи ложку, облизывает, хищно смотрит на беседующих. Разговор затухает.

Зулейха утыкается лицом в макушку Юзуфа. Игнатов опять вернулся пустой с охоты. Ужинать сегодня нечем – значит, молока не прибудет. Впрочем, теперь молочные приливы бывали скудными даже после еды.

Молоко начало убывать в середине зимы. Сначала думала – от скудного питания, но когда в январе целую неделю ели досыта жирное и душистое лосиное мясо, а груди по-прежнему оставались слабыми, мягкими, поняла – молоко заканчивается. Стала прикармливать сына мясом и рыбой. Лучше бы, конечно, картофелем или хлебом, но где ж взять… Вкладывала кусочек в тряпку, всовывала в створ крошечных беззубых десен – Юзуф поначалу плевался, затем распознал вкус, сосал. Соленого не любил, плакал, поэтому сушеную рыбу Зулейха не давала. Когда выдалось несколько совсем голодных дней, пробовала распаривать сохранившиеся на ветках лапника ароматные желтые шишки, но от растительной пищи у сына случился изумрудно-зеленый, липкими комочками, понос, и доктор Лейбе ругал ее на чем свет стоит (она даже не знала, что он умеет так громко и грозно кричать).

После Нового года грянули болезни, и Игнатов отменил жестокие вылазки в лес за дровами дважды в день. Многие переселенцы оставались теперь днем в землянке, и Изабелла часто подменяла Зулейху у печи – можно было полежать не двигаясь, опустив усталый взгляд на спящего сына и слушая его тихое размеренное дыхание. Минуты сна Юзуфа стали для нее наслаждением. Тем острее и горше были минуты его пробуждения и резкого, требовательного плача: ее мальчик все время хотел есть.

А она хотела поставить его на ноги. Смеживала веки и представляла, как подросший Юзуф – ножки из кривеньких и тощих стали крепкими, в перетяжках упругого младенческого жирка, на пальчиках отросли круглые розовые ногти, голова покрылась плотным темным волосом, – топает по землянке к ней навстречу. Перебирает ножками, переваливается, как уточка, – идет. Доживет ли она до этого? Доживет ли он?

От постоянных мыслей о сыне Зулейха часто забывала о своем ноющем животе – внутренности постоянно сосало, временами накатывала слабость. Очень боялась заболеть: кто же тогда присмотрит за Юзуфом? Прошлая жизнь – юлбашские просторы, грозный Муртаза, вредная Упыриха, долгая дорога в обитом деревом и пропахшем сотнями людей вагоне – ушла так далеко, осталась за такими крутыми поворотами, что казалась полузабытым сном, смутным воспоминанием. Да и с ней ли все это было? Ее жизнь теперь: поймать спокойный взгляд доктора («С Юзуфом все хорошо, Зулейха, не волнуйтесь»), дождаться Игнатова с охоты и Лукку с рыбалки («Мясо! Сегодня будем есть мясо!»), свернуться кольцом вокруг спящего на нарах сына и вдыхать, вдыхать его нежный запах…

В землянке тихо. Переселенцы уже прижались друг к другу, спят: наевшись солянки и обнявшись, сопят Константин Арнольдович с Изабеллой, тонко подхрапывает Иконников, забылся тяжелым нервным сном Горелов, лежит без движения, как мертвый, Игнатов на своих отдельных нарах.

Юзуф вздрагивает, сонно ведет носиком – ищет ее. С недавних пор Зулейха перестала носить его на себе, и он привыкал жить один, без окружающего со всех сторон материнского тепла и запаха. Но как только она оказывалась рядом, по-прежнему стремился вжаться в нее, втереться, прилипнуть всей кожей. Вот и сейчас, найдя мать лицом, уткнулся в ее грудь, расплющил нос. Полежал минуту-другую спокойно, затем все же заерзал, зашлепал губами – почувствовал запах молока. Сейчас проснется.

Так и есть. Постанывает, покряхтывает, пару раз всхлипывает и – разражается голодным требовательным плачем. Зулейха шикает ласково, берет сына на руки. Путаясь пальцами в размахрившихся застежках кульмэк, спешно расстегивает ворот. Достает мягкую, невесомую грудь и вставляет в жадно раскрытый младенческий рот. Юзуф торопливо жует вялый сосок, плюет – молока нет. Плачет громче. Кто-то хрипло кашляет в глубине нар, кто-то со стоном ворочается, бормочет невнятно.

Зулейха перекладывает Юзуфа на другую руку, дает вторую грудь – сын замолкает на мгновение, остервенело терзая беззубыми деснами второй сосок. «Как больно, – замечает она с радостным изумлением. – Неужели – первый зуб?» Додумать не успевает – Юзуф выплевывает грудь, обманчиво поманившую знакомым запахом, и громко, навзрыд плачет. Маленькое личико мгновенно наливается кровью, кулачки сучат по воздуху.

Она вскакивает и, пригибаясь, чтобы не задеть головой свисающие с потолка пучки перьев, корзины, свертки бересты, связки шишек и прочий хлам, качает Юзуфа.
Иногда его удавалось укачать, утрясти, уговорить, ушептать, – и он засыпал, так и не поев, дарил Зулейхе еще несколько часов жизни без плача. Пробовала однажды качать Юзуфа в колыбели – большой, подвешенной к потолку корзине, – но засыпать один он напрочь отказался. Он хотел всегда быть на руках у матери.

Она прижимается губами к мокрой от пота, горячей головке. Мычит в нежное ушко полузабытые колыбельные, шепчет, заговаривает. Качает его – сначала нежно и плавно, потом сильнее, резче, размашистее. Вставляет в крошечный рот самодельную тряпичную соску – плюет, продолжает кричать. Меж его широко раскрытых, уже подернутых легкой нервной синевой губ хорошо видны крошечные, сверкающие слюной темно-розовые десны – совершенно гладкие, нет на них первого зуба. Юзуфу было уже почти полгода, а зубы не росли.

Зулейха трясет напряженное, выгнувшееся дугой тельце. Плач такой визгливый и громкий, что больно ушам. Люди на нарах ворочаются, вздыхают, но продолжают спать – привыкли.
Она берет чью-то оставшуюся с ужина ложку и зачерпывает со дна котла пару капель солянки, вставляет Юзуфу в рот. Тот обиженно морщится, плюет, захлебывается криком. Голос уже усталый, с хрипотцой, мягкое место на темечке пульсирует часто и сильно, будто хочет взорваться.

Спину ломит. Зулейха кладет надрывающееся тельце на нары, садится рядом. Опускает голову на колени, затыкает уши, но тише не становится – плач сына будто поселился в голове. В такие минуты Зулейхе иногда кажется, что Юзуфу было бы легче,
уйди
он при рождении.

Краем глаза замечает легкое движение в центре землянки – словно дохнуло ветром, и бегущие от створа печи длинные тени встрепенулись, колыхнулись, заерзали. Зулейха поднимает голову. У самой печи, на корявом топчане из обломка старого соснового пня, облокотившись локтями о расставленные в стороны острые колени, сидит Упыриха.

Желтые блики огня дрожат на пергаментном лбу, струятся по бугристым щекам, утекают во впадины рта и глазниц. Косицы тощими лохматыми веревками свисают к земляному полу. Тусклого золота серьги-полумесяцы чуть заметно покачиваются в вислых морщинистых мочках, брызжут светом на темные стены, на нары, на сонно ворочающиеся людские тела.
Упыриха долго размешивает остатки солянки, затем тщательно обстукивает ложку, кладет на край котла.
– Мой сын так не плакал, – говорит спокойно. – Так – не плакал.

Белые капли солянки стекают с ракушечного свода и со звоном падают обратно в котел. «Как же я их слышу – сквозь плач?» – удивляется Зулейха.
Юзуф по-прежнему надрывается, хрипит у нее на руках. Мелкая судорога бежит по перекрученному тельцу, губы наливаются быстрой густой синевой.
Капли продолжают падать с ложки в котел – большие, тягучие, тяжелые. Каждая – как удар молота. Уже не звенят – грохочут. Так громко, что заглушают голос сына.

Зулейха подходит к котлу, берет ложку. Сжимает черенок в кулаке и ударяет острием перламутровой ракушечной створки ровно посередине среднего пальца другой руки. Маленький и глубокий полукруглый надрез – как полумесяц, брызжет чем-то густым и темным, рубиново-красным. Она возвращается к нарам и вставляет палец в рот сына. Чувствует, как его горячие десны тотчас сжимаются, кусают, прихватывают ноготь. Юзуф жадно сосет, постанывая, постепенно успокаивается. Еще спешит дыхание, еще вздрагивают изредка ручки. Но он уже не кричит – деловито ест, покряхтывая, как ел когда-то ее молоко. Зулейха смотрит, как уходит синева с крошечных губ, как розовеют щеки, как спокойно прикрываются и постепенно наливаются усталым сытым сном глаза. Как изредка вспухают в уголках крошечного рта тугие красные пузыри, лопаются и бегут извилистыми струйками к подбородку.

Совсем не больно.
Она поднимает взгляд – у печи уже никого нет.

Весна пришла неожиданно, вдруг – звонкая, громкая, пахучая. В заткнутые кусками ветоши окошки землянки все утро прорывался неугомонный птичий щебет, звал куда-то, дразнил и, наконец, превратился в тяжелую отчетливую мысль: надо идти на охоту.

Игнатов разлепляет веки. Тело в последнее время стало легкое, как без костей, а носить его отчего-то трудно. И даже думать стало – трудно. Голова – пустая и будто плоская, бумажная; и мысли тоже – невесомые какие-то, летучие, как тени или запахи, – не ухватишь, не додумаешь до конца. И оттого эта, утренняя, мысль – неповоротливая, ленивой рыбой шевелящаяся в черепе – кажется такой важной и нужной: надо вставать и идти на охоту.

Вчера он никуда не ходил, весь день пролежал на нарах, отдыхал. Настырный птичий гомон разбудил его сейчас, разбередил, заставил опять надеяться: а если какую-то из этих птиц удастся подбить? Надо немедленно вставать и идти на охоту.
Игнатов скидывает ноги с нар – на полу хрустит корка льда (вода стала натекать в землянку уже давно, как только подтаяли снега). Находит в изголовье револьвер, долго копается в мешке, нащупывая патрон: это – последний. Как тогда Кузнец при расставании сказал?


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page