Зулейха открывает глаза

Зулейха открывает глаза

Гузель Яхина

Птицы в тайге скоро распознали в нем хищника, а в грохочущих выстрелах – близкую смерть. Стали осторожнее. Чуть заслышав его шаги, взмахивали мягкими черными крыльями, полошились, взлетали. Добывать еду стало труднее. Время легкой добычи закончилось, пришла пора настоящей охоты.

Игнатов не охотился никогда в жизни. «На деникинцев ходил, – шутил он сам с собой мрачно, пробираясь сквозь чащу в поисках какого-нибудь пригодного в пищу зверья, – на белочехов, на басмачей. На дичь – не приходилось». Теперь же он целыми днями бродил по лесу, выставив вперед руку с заряженным револьвером и ища глазами съедобную мишень. Высверкивали меж кустов полосатые спинки бурундуков, рыжими всполохами мелькали в ветвях белки, шныряли под ногами разных мастей мыши, неизвестные ему серые и желтые птицы с вычурными хохолками юркали вверх-вниз по стволам. На всю эту мелочь тратить патроны было жалко. Ему бы кого покрупнее, пожирнее – оленя или пяток глухарей. Но шаг его был слишком тяжел и громок – ни маралы, ни косули, ни другие крупные звери на пути не попадались. О том, что ему может встретиться хищник посильнее его, – медведь или кабан, – Игнатов думал с легким холодком в сердце: не знал, пробьет ли толстую шкуру мелкая револьверная пуля. К вечеру, когда в глазах уже мельтешило от непрерывного напряжения, а ноги гудели и ныли, ему обычно удавалось, несколько раз промахнувшись и потратив зря пяток патронов, все же подбить какого-нибудь зазевавшегося тетерева или пару белок. Иногда везло: один раз вышел к спрятавшемуся в складках холмов лесному озеру и настрелял там целый выводок бобров (мясо их оказалось на удивление нежным и сочным); в другой раз подбил пару пролетавших над тайгой уток. Но с каждым днем рацион переселенцев становился беднее.

Вечером последнего дня лета тысяча девятьсот тридцатого года (Константин Арнольдович завел на стене землянки
выпильной
календарь – каждый день выпиливал крохотную зарубку на бревне: в будни – короткую, в выходные – подлиннее, в конце месяца – самую длинную, и переселенцы знали, что сегодня заканчивался август), после жидкого ужина из старого, хромого и чрезвычайно жесткого барсука в землянке обсуждался вопрос продовольствия.

Игнатов лежал на нарах с устало прикрытыми веками, перед глазами ломались и осыпались калейдоскопом огненные беличьи шкурки, мелко дрожащие сосновые иглы, зигзаги еловых ветвей в брызгах солнечных пятен. Сквозь полусон прислушивался к тихой беседе переселенцев.

Охотников среди них не обнаружилось (если бы и были, усмехнулся про себя Игнатов, огнестрельного оружия в руки бы не получили), но нашелся один рыбак – по-подростковому щуплый, весь помятый и затертый, как обмылок, рыжебородый и беззубый Лукка. Разложили перед ним оставленные Кузнецом снасти, спросили, сможет ли наловить завтра рыбы. Лукка по-русски говорил плохо, но что от него требуется, понял сразу. «На реку смотреть надо, – ответил трескучим, как костер, голоском, не глядя на путанку снастей и крючков на полу, – слушать, говорить с ней. Потом – ждать. Даст – будет рыба. Не даст – не будет».

Дипломатичного Константина Арнольдовича отправили к игнатовским нарам на переговоры: просить коменданта об освобождении Лукки от трудовой повинности на пару дней, чтобы тот смог порыбачить (по распоряжению Игнатова все переселенцы с утра и до вечера занимались заготовкой дров и отлучаться куда-либо не имели права).
– Пусть, – сказал Игнатов с закрытыми глазами, не дожидаясь, пока Константин Арнольдович подберет слова и выразит общую просьбу, – пусть идет. Два дня ему даю на эти
разговоры

. Не принесет рыбы – по ночам у меня лес пилить будет, все отработает.
Следующим днем Лукка соорудил удочки, наловил слепней. Походил по берегу, поговорил с Ангарой. Вечером принес в лагерь ведро, в котором меж бархата зеленых лопуховых листьев дрожали серебром увесистые тельца плотвы. Это было очень кстати, потому что Игнатов в этот день впервые вернулся с охоты без добычи.

Сентябрь встретил солнцем. На холмы дохнуло желтым и красным. Небо разголубелось, и оттого огненные краски земли глянули еще жарче и радостней. Дни стояли звонкие, сухие, а ночи уже – холодные и по-зимнему длинные.
Пришла мошка.

Спасения от нее не было. Комары и слепни, до этого казавшиеся переселенцам жестоким наказанием тайги за вторжение на ее территорию, исчезли, уступив место меньшим братьям. Мошка налетела как облако, как туман, заполонила тайгу, поляну, берег, землянку. Набилась под одежду, в складки кожи, в нос, в рот, в уши, в волосы, в глаза. Ее съедали вместе с едой (а на вкус оказалась – сладкая, как ягода), вдыхали вместе с воздухом. Она и была – сам воздух.

От слепня можно убежать, комара – прихлопнуть. А мелкую, с песчинку, мошку? Люди опухли от укусов (раны мошка оставляла большие, кровоточащие), одурели от непрекращающегося телесного зуда. У кого были силы – размахивали руками и ногами, бегали по берегу как безумные (на бегу гнус сдувало с кожи), кто-то омывал расчесанные в кровь руки и ноги в ледяной ангарской воде, кто-то, надрывно кашляя, с покрасневшими глазами,
курился

в едком дыму костра, немного спасавшем от насекомых. Работа встала: о походе за дровами или дичью в глубь леса, откуда пришло облако гнуса, никто даже помыслить не мог.

«Съедят заживо», – отстраненно думал Игнатов, погружая распухшие, в жирных красных точках руки в прозрачную и до невозможности холодную воду. Руки онемели – не то от холода, не от укусов. Почувствовал, что кто-то стоит позади. Обернулся – Лейбе: губы раздулись и выпятились, как у верблюда, глаза – крошечные от вспухших розовых век.

– Деготь, – говорит, – нужен березовый – известное инсектицидное средство. Только способ приготовления данного дегтя мне неизвестен. Он обычно в аптеках продается, в стеклянных флаконах, по тридцать две копейки за штуку.

Мужики способ приготовления знали. Снарядились тут же за берестой, ободрали все березы вблизи поляны, сверху донизу. Заложили в котел, ведром прикрыли, дровами обложили; курили долго, до самого заката. Получившуюся густую, как мед, и абсолютно черную жидкость замешали с водой, обмазались с головы до пят. Стали, как негры: только глаза высверкивают да зубы. Забавнее всех выглядел достопочтенный хаджи – он не пожелал мазать дегтем бороду, как остальные мужики, и она сияла белым флагом на его глянцевом, будто щедро надраенный ваксой сапог, лице.

Ночью удалось поспать – мошка отступила.
Для нежной кожи Юзуфа Лейбе посоветовал Зулейхе замешать деготь на грудном молоке. С этого дня она начала называть про себя Вольфа Карловича
доктором
.

Когда сентябрь перевалил за половину, Игнатов стал подумывать о том, не снарядить ли экспедицию до Красноярска.

За прошедший месяц переселенцы обжились, обустроились. Землянка, в которой, не затухая, жарко горела печь, просохла изнутри, прожарилась. Вокруг землянки соорудили поленницы – по совету Авдея, на высоких камнях,
стогами
: дрова лежали в них кругом, друг на друге, образуя высокие башни. Кто-то предложил укрыть сверху лапником, но Авдей запретил: сопреют.

Каждое утро, еще до восхода солнца, Игнатов стучал револьвером в дно пустого ведра – поднимал лагерь на работу, и сонные переселенцы, ворча и кашляя, отправлялись под присмотром Горелова за дровами. Игнатов определил ежедневную норму заготовки – до ее выполнения никто не смел возвращаться в лагерь. Однажды попробовали, жалуясь на холодную и дождливую погоду – Игнатов, ни слова не говоря, схватил ведро с приготовленным Зулейхой ужином и швырнул содержимое в Ангару. С тех пор норма выполнялась неукоснительно: люди приползали в лагерь измученные, еле живые, иногда в ночи, но с требуемым количеством спиленных бревен и заготовленного хвороста. Стога с дровами росли вокруг землянки, как грибы, но Игнатову все казалось: мало, мало еще собрано, нужно непременно больше.

«Мы готовим дрова так усердно, будто собираемся ими питаться всю зиму», – услышал он однажды слова Изабеллы. Старая ведьма намекала на то, что съестных припасов у них не было вовсе. А откуда им взяться, если тридцать ртов съедали подчистую все, что он успевал настрелять, а Лукка – выловить? Игнатов подумал – и с этого дня велел Лукке делить улов пополам: половину отдавать на уху, а половину – засушивать впрок. Люди пробовали было протестовать против уменьшения рыбного пайка – «И так живем впроголодь!» – но с комендантом разве поспоришь.

Женщины несколько раз просились отпустить их по ягоды: работая
на дровах
, часто встречали в лесу заросли черники и брусники, попадались усыпанные оранжевыми гроздьями рябинки, а Константин Арнольдович утверждал, что здесь непременно должна водиться и клюква. Игнатов был непреклонен: сытости от этих ягод – чуть, а трудовой день пропадет. За это время сколько ж дров можно заготовить!

На заготовку дров не ходили только рыболов Лукка да Зулейха. Иногда отпрашивался за травами Лейбе (после истории с мошкой Игнатов слегка потеплел к нему, отпускал). Остальные – работали каждый день. Илья Петрович завел было однажды разговор о том, что даже при загнивающем империализме, в дремучей царской России у рабочих на заводе были предусмотрены выходные, но Игнатов демагогию пресек немедленно: «Зимой с метелью будешь об империализме беседовать».

Дрова, дрова… Вид неказистых, вразномасть, стогов-поленниц радовал Игнатова чрезвычайно. Понемногу растущие связки сушеных рыбин – тоже (в солнечные дни Зулейха развешивала их на улице, в дождливые – заносила в землянку). А беспокоила – одежда.

Многим раскулаченным удалось сохранить в пути захваченные из дому теплые вещи, у кого-то Игнатов заметил даже пару валенок и мохнатый рыжий малахай. У ленинградских же зимней одежды не было – в их узлах лежало преимущественно бесполезное барахло: тонкие демисезонные пальто с блестящими круглыми пуговицами; мятые шляпы с шелковыми, ярких расцветок подкладками; скользкие на ощупь, переливчатых цветов кашне с длинной нежной бахромой; замшевые и нитяные перчатки.

У самого Игнатова из одежды была всего одна смена – та, что на нем: летнее обмундирование офицера ГПУ – рубаха-гимнастерка, легкие шаровары и сапоги. Ну и фуражка, конечно. Поэтому он с нарастающей тревогой следил за движением длинных, чернильного цвета туч на горизонте. Они обещали дожди и снега. Эти тучи появились недавно, приплыли с севера, несколько дней ходили кругами по небосводу и вот теперь затягивали, заволакивали его со всех сторон. Задышало холодом. Когда последний кусок чистого неба растворился меж лохматых боков низко нависших туч, Игнатов понял: Кузнец не придет.

От этой мысли внутренности словно обметывает инеем, а голова гудит, горячеет, наливается яростью. Отставить страдания, приказывает сам себе. Отставить. Думать только о том, что можно сделать.

Снарядить ходоков? Не зимовать же здесь, в самом деле. Отправить в Красноярск пару мужичков потолковее (хоть тех же Горелова с Луккой)? Сварганить для них лодку – и вперед по Ангаре-матушке да по Енисею-батюшке. Четыре сотни километров, из них три четверти пути – вверх по течению, по холоду и дождям, без запасов еды… Не дойдут.

А если и дойдут? Что им, так и докладывать на месте? Мы, мол, раскулаченные, сосланы советской властью на Ангару, но временный комендант поселения по доброте душевной отпустил нас на лодочке до Красноярска прогуляться – не терпится ему, понимаете ли, смены дождаться и домой укатить…

Не доберутся его ходоки до Красноярска – утекут, ежу понятно. Даже если к ним Горелова смотрящим приставить. Горелов им первый же и предложит. Это он при Игнатове с револьвером такой послушный да ретивый. А чуть что – в бега уйдет и глазом не моргнет. Урка.
Самому идти в поход – оставить переселенцев здесь? Еще хуже. Вернутся они с Кузнецом в пустой лагерь: крестьяне все утекут, а ленинградцы перемрут за это время к чертовой матери.

И так неладно, и сяк нескладно. Что ни случись – он будет виноват, Игнатов, комендант. И так уже натворил дел – на троих с лихвой хватит. Будет отвечать перед партией и товарищами по всей строгости – и за убыль в эшелоне, и за побег, и за утонувшую «Клару». Как ни крути, сидеть ему здесь и ждать – хоть Кузнеца, хоть самого черта лысого. Чтобы не словами оправдываться, а делами.
А на дне сознания ворочается другая мысль, от которой почему-то становится неловко: он
должен

их спасти. Часто снилось, что он снова тонет в Ангаре – погружается в мутные холодные воды, а навстречу из черной глубины тянутся, растут, шевеля водорослями длинных белых пальцев, сотни рук: спаси, спаси… Просыпался резко, садился на нарах, утирал мокрую шею. Это самое
спаси

потом весь день шелестело, перекатывалось в голове. Вот и нашептало: самому себе боится признаться, что хочет, отчаянно хочет спасти врагов, чтобы они непременно дождались новой баржи, выжили, все до одного. А хочет он этого – не для них, не для Кузнеца, не для предстоящего суда над ним за совершенные ошибки. Для себя хочет. Оттого и неловко.

Игнатов подбирает увесистую палку, стучит ею по рыжим чешуйчатым стволам бегущих мимо сосен. Затем размахивается и бросает в чащу. Представляет, что она падает на голову Кузнецу – ровнехонько в темечко. На душе становится светлее…

Вечером выпал первый снег – не та легкая крупа, что сыпанула на них с неба в первый день их жизни на берегу, а настоящий, пышный, из больших мохнатых снежинок. Ночью грянули заморозки, и на дне оставленного по недосмотру на улице ведра хрупким стеклом засверкал лед, а щетки еловых лап прихватило тонким инеем.

Наблюдать без смеха утренний выход переселенцев на работу было невозможно: каждый надел на себя все, что имел. Крестьяне укутались в платки, натянули яги и меховые тулупы без рукавов, а городские – некогда франтоватые клетчатые пальто, нежных оттенков перчатки и кашне, мятые донельзя кепи и ломанные по краям шляпы. Грузная Лейла несла на голове расшитую цветными стеклянными бусинами шляпку-горшок и прятала нос в свалявшееся, словно ощипанное боа. Константин Арнольдович явил миру слегка перекосившуюся от долгой транспортировки шапку-пирожок из какого-то очень гладкого и чрезвычайно тонкого меха цвета крепкого кофе со сливками. Изабелла обнаружила, что потеряла изумрудную шляпку с пером, чему сильно огорчилась, – пришлось покрывать голову уже прохудившейся в нескольких местах шалью. В руках у всех были одинаковые пилы-одноручки.

Один из крестьян отдал Игнатову старый, растрескавшийся на локтях кожух (остался от сына, сбежавшего из злосчастного восьмого вагона). Кожух был узковат в плечах, руки сильно торчали из рукавов, но – грел. Игнатов, последние дни откровенно мерзнувший и уже начавший тайком от всех подкладывать под рубаху сухую траву и листья, от подарка не отказался.

В этот день, привычно вышагивая по тайге в поисках добычи, он и задумал убить медведя: мясо пустить на засолку, а шкуру – на одежду. Крестьяне обещали справиться – отмездровать, заквасить, продубить хорошенько. Лишний тулуп зимой не помешает. А если медведь большой попадется, можно еще пару шапок из шкуры выкроить…

Действовать надо было быстро – зверь мог залечь в спячку. Три дня Игнатов, стесывая до кровавых волдырей ладони, рыл в тайге яму. Мужики предлагали помощь, но он отказался («Дрова-то, дрова – кто пилить будет?!»). Убрал гладкими жердями отвесные стены, вбил посередине заостренный кол. Заложил верх хворостом и лапником, забросал травой. Стал ждать. Медведь не приходил.

Пару раз кинул в яму приманку – то подстреленную белку, то половинку глухаря. Поутру приманки в яме не оказывалось: то ли рыси, то ли куницы утаскивали ее, разбрасывая заботливо уложенный Игнатовым хворост. Медведь так и не пожаловал. Изредка Игнатов захаживал к яме, проверял, потом бросил. Труда своего было не жаль, а вот трех впустую потраченных дней – очень.
В конце октября снег лег в тайге окончательно. Наступила зима.

Работать было решено в две смены. С утра по густой синей темноте на пилку леса шли одни, натянув на себя все имевшиеся в землянке теплые вещи. Через полдня возвращались, наспех сушили мокрую от пота одежду – и отдавали ее второй смене. Та работала допоздна, до самых звезд.

Тем, кто сидел в лагере, Игнатов велел плести корзины. Вечерней смене приходилось легче: люди просыпались по неизменному игнатовскому «набату» (револьвером о ведро) и, не вставая с нар, садились за плетение. Утренняя же смена, отработав пяток часов на свежем воздухе, приходила и от устали валилась на нары, засыпала. Игнатов в это время обычно промышлял в тайге. Он велел Горелову будить лежебок, а кто ослушается – лишать ужина. Ужин был в лагере единственным приемом пищи, и скоро большие, средние и малые корзины заполонили и без того тесную землянку. Когда однажды переселенцы осторожно поинтересовались у коменданта, не хватит ли им корзин, тот ответил: хватит, теперь плетите снегоступы и волокуши. А в ответ на красноречивое молчание закричал: «Зима на носу – как за дровами собираетесь ходить, сволочи?!»

Лютует, шептались люди. Покорялись.
Некоторые болели, подолгу горели в жару, беспрерывно кашляли ночами, мешая спать остальным. Лейбе отпаивал их отвратительно воняющими травами. Но чуть только в глазах больного мелькало облегчение, лоб переставал покрываться испариной и он впервые сам добредал до устроенного в «сенях» землянки отхожего места, Игнатов выгонял его на работу.

«Это безбожно, – сказала Изабелла, когда однажды утром он заставил иссиня-белого от перенесенной недавно лихорадки Константина Арнольдовича выйти со всеми в прихваченный звонким инеем лес на пилку дров. – Вы нас убьете». – «Чем меньше ртов – тем легче остальным», – ощерился в ответ Игнатов.
Иногда в глазах этих истощенных, истонченных голодом и страданием пожилых людей Игнатов читал что-то похожее на робкую ненависть. Если бы у него не было револьвера, возможно, они даже попытались бы его убить.


В начале зимы жизнь Игнатова осложнилась с совершенно неожиданной стороны. В тот день он отошел от лагеря совсем недалеко. Проинспектировал работы на поляне, где переселенцы отбывали свою трудовую повинность (деревья спилить и повалить, очистить от веток и коры, распилить на чурбаны, на волокуше оттащить в лагерь, крупные ветки уложить в вязанки, мелкий хворост – в корзины, бересту, сосновую кору, шишки и хвою – в отдельные корзины), и направлялся на свою – на охоту. Еще совсем близко слышались голоса лесорубов, визг одноручек, треск поваленного дерева, как вдруг – шорох в кустах можжевельника, дрожание веток: похоже на крупного зверя.

Игнатов замирает и медленно, очень медленно тянется к револьверу. Пальцы ползут по кобуре бесшумно, как тени. Наконец в ладони – холодная тяжесть оружия.
Куст по-прежнему размеренно дрожит, словно кто-то обрывает его с той стороны. Хрупает под тяжелой лапой ветка. Медведь? Пожаловал, значит, в гости. Мы для него – и яму, и приманки, а он сам пришел, незваный, шишечками можжевеловыми полакомиться…

Выстрелить сейчас, вслепую? Можно ранить, но не убить. Зверь либо рассвирепеет и задерет его к лешему, либо испугается и убежит – не догнать. Нужно ждать, пока животное покажет морду. Тогда можно стрелять в слабое место – в открытую пасть или в глаз – так, чтоб наверняка.

Дрожание куста сдвигается ближе. Идет, косолапый, сам идет в руки! Игнатов поднимает револьвер, кладет сверху вторую руку – готовится взвести курок. Сейчас нельзя – медведь услышит. А как только высунет нос – курок на себя и в морду ему палить, в морду!

Пересохшее горло сглатывает тяжелый неповоротливый комок слюны. Звук собственного глотка кажется оглушительным. Куст еще раз резко вздрагивает – из-за него выходит Зулейха. Игнатов коротко и зло мычит, швыряет руку с револьвером вниз. На мгновение – словно не хватает воздуха.
– А завалил бы?!
С дерева снимается пара испуганных ворон и шныряет за верхушки елей. Зулейха пятится, закрывает ладонями оттопыренное на животе платье, испуганно таращится.

– Мы, значит, к тебе со всем пониманием – на кухне оставили, за огнем присматривать. А она – по лесу гулять?!
– Орехов хотела набрать или ягод, – шепчет. – Есть больно хочется.
– Всем хочется! – Игнатов кричит так, что, наверное, слышно на лесоповале.
– Так не для себя, – она продолжает пятиться, утыкается спиной в старую, треснувшую рваными черными пятнами березу. – Для него.

Опускает глаза вниз, на чуть проглядывающую на груди темную макушку. Игнатов шагает к ней вплотную, приближает лицо, нависает. Дышит все еще тяжело, громко.
– Слушаться меня, – говорит, – беспрекословно. Велено сидеть в лагере – сиди. Велю по ягоды идти – пойдешь. Ясно?
Младенец на груди у Зулейхи вдруг тявкает беспокойно, шевелится, ворчит. В разрезе платья появляется на миг и исчезает крошечная морщинистая лапка с крючковатыми пальчиками.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page