В. Набоков. Бледный огонь (песнь 1-2). Перевод с англ. И. Сирина

В. Набоков. Бледный огонь (песнь 1-2). Перевод с англ. И. Сирина

Игорь Сирин

БЛЕДНЫЙ ОГОНЬ

(поэма в четырех песнях)

 

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

 

Я тенью свиристеля раньше был,

Фальшивый вид в окне меня убил;

Пушка был пепельным мазком — и я

Жил и летел в зеркальные края.

И так же я удваивал отсель

Себя, светильник, яблоко, тарель:

Расшторив ночь, я позволял стеклу

Развесить мебель на моем углу

Двора, и как чудно, когда снежком

Укроет землю так, что за окном

Стул и кровать стоят как бы во сне,

В хрустальной, заколдованной стране!

 

Переснимите снегопад: снежок

Медлителен, бесформен, утл, жесток,

На бледно-белом небе темно-бел,

И лиственниц абстрактный беспредел.

И за градациями синевы

В ночи сливаетесь с пейзажем вы,

А утром бриллиантовый мороз

Дивится: кто каракули нанес

На чистый лист дороги? Зимний код

Читаем вправо, не наоборот:

Вот точка и стрела назад; повтор:

Точка, стрела… Следы фазаньих шпор!

Культурный рябчик и пижон в колье,

Китай нашел во внутреннем дворе.

Из «Холмса», что ли? Отпечатки ног

Направил вспять, перекрутив сапог.

 

Мне душу греет даже серый цвет.

Мои глаза такие, что в ответ

Фотографируют. И всякий раз,

По разрешенью или на заказ,

Из поля зрения предмет любой —

Дом изнутри, гикори листья, строй

Стилетов стынущей капели — мне

Печатал снимок свой на стороне

Обратной век, и оставался там

Часок-другой, а всё, что нужно нам,

Закрыть свои глаза — и вновь узришь

Листву, декор или трофеи крыш.

 

Как странно: в детстве с озера крыльцо

Я наше различал,— пусть деревцо

Не застит взгляд, и крышу не найдут

Глаза мои теперь. Не складку ль тут

Создал пространственный изгиб, сместив

Дощатый дом игрою перспектив,

Между Гольдсвортом и Вордсмитом дом,

Что обрамлен зеленым лоскутом.

 

Была там кария любима мной,

С густой, темно-нефритовой листвой,

С источенным стволом. Закат кору

Бронзирует и, словно мишуру,

Снимает тень листвы. Она сейчас

Крепка, шершава; славно разрослась.

Белянки лиловеют рядом с ней,

Там, где качается в тени ветвей

Качелей доченьки моей фантом.

 

А так почти не изменился дом.

Вот здесь ремонт был. Есть солярий. Есть

Где у окна французского присесть.

Телеантенны скрепка флюгерок

Сменила, тот, что посещал дружок —

Наивный, легкий пересмешник; нам

Давал он краткий пересказ программ,

Переключаясь с «чиппо-чиппо-чир»

На чистое «ту-ви»; затем «в эфир,

В эфир, в-фррр» хрипит, взмахнув хвостом,

Иль прыгает изящным вертуном

Вверх-вниз, и неожиданно («ту-ви!»)

На жердь садится нового TV.

 

Я был дитя, когда отец и мать

Скончались. Орнитологи. Мечтать

О них так часто приходилось мне,

Что сотни их теперь в моей семье.

Так грустно тают в доблестях своих,

Но связь крепка случайных слов, таких

Как «сердце слабое» — с его судьбой,

А вот «рак поджелудочной» — с другой.

 

Он претерист: он собиратель гнезд.

Здесь в бывшей детской отдыхает гость.

Здесь я просил, уложенный в постель,

За всех, за няню, за ее Адель,

Что Папу видела, за теть и дядь,

За персонажей книг, за Бога,— дать

Всегда всем жить без горя и забот.

 

Я был оригиналкой тетей Мод

Взращен. Художник и поэт, она

Имела склонность к реализму на

Дрожжах гротеска с образами зла.

До крика новой крохи дожила.

Мы комнату не трогали. Там всё —

Гитара, череп — натюрморт в её

Же стиле: пресс-папье с лагуной в нем,

На указателе раскрытый том

(Мавр, Месяц, Мор, Мораль); из местной «Стар»

Курьез: Гомером Чапмена[1] удар

По «Янкиз» нанесли 4:5

«Ред Сокс» — на входе можно прочитать.

 

Мой Бог скончался молодым. Я счел

Постыдным культ, идейный произвол.

Свободному не нужен Бог,— но был

Ли я свободен? Как же я любил

Полумедвяный-полурыбный вкус

Янтарной пастилы природных уз!

Пергамент расписной на клетке дня

Был первой детской книжкой для меня:

Гало луны; багряный солнца шар;

Двойная радуга; и редкий дар

Ириды — иридюль — овальных форм

Опаловая тучка над хребтом,

Красивая и странная она,

В ней яркость радуги отражена:

Привет грозы, разыгранной вдали —

Искусную нам клетку отвели.

 

И звуковой барьер в ночи каков!

Его построил триллион сверчков.

Непроницаемый! Меня пленял

На полпути неистовый хорал.

Вот — свет у Саттона, семь звезд совка.

А сорок унций мелкого песка,

То были пять минут давным-давно.

Переглядеть звезду. Всё, что дано

И что дадут: две бездны, два крыла

Сомкнутся над тобой — и жизнь прошла.

 

Я думаю, пошляк какой-нибудь

Счастливее: он видит Млечный Путь,

Пока справляет малую нужду.

Я на свой страх и риск всегда иду —

Хромой астматик, жирный маргинал,

Не тряс я битой и мяча не гнал.

 

Я тенью свиристеля раньше был,

Даль отраженную в окне ловил.

Пять чувств (одно особое) имел,

Но в целом мой был клоунским удел.

Во снах игру с ребятами ведя,

Вообще я не завидовал, хотя

Вот чуду лемнискаты, может быть,—

На мокром грунте чтобы продавить

Велосипедной шиной.

Нитью мук,

Натягивая, ослабляя вдруг,

Смерть забавлялась. Как-то раз, когда,—

Одиннадцать мне минуло тогда,—

Следил я за игрушкой заводной —

Жестяный мальчик с тачкой жестяной,—

Блуждавшей под кроватью в глубине,

Внезапно солнце взорвалось во мне.

 

И — ночь. Возвышенная ночь потом.

В пространстве-времени я разобщен:

Нога — на горном пике, а рука —

Нащупала другие берега,

В Итальи — ухо, глаз — за сотни верст,

В пещерах — кровь и мозг мой — среди звезд.

Пульсирует чуть слышно мой триас,—

И мушки верхний плейстоцен припас;

Век каменный покрыт озноба льдом,

А будущее — в нерве локтевом.

 

Всю зиму ежедневно я нырял

В мгновенный обморок. Но он мельчал.

Я оклемался. Всё забыл давно.

Я даже научился плавать. Но,

Как тот юнец, что шлюхой принужден

Ласкать ее невинным языком,

Я был растлен, напуган, бестолков;

Пусть старый доктор Кольт сказал «здоров»,

Недуг назвав болезнью ростовой,

Морока длится, стыд всегда со мной.


ПЕСНЬ ВТОРАЯ

 

Был в юности больной моей завал,

Когда я без причин подозревал,

Что правду знает каждый гражданин

О жизни после смерти,— я один

Не знаю ничего. Кругом проник

Великий заговор людей и книг.

Был день, когда сомненья взяли верх:

Нормальность нашу я суду подверг.

Живем, не зная, смерть, зарю, судьбу

Какую ум людской найдет в гробу.

 

Была и ночь без сна, когда решил

Я изучить и биться что есть сил

С поганой, вопиющей бездной, всю

Жизнь делу чести посвятив свою.

Сегодня шестьдесят один мне год.

Поет цикада. Свиристель клюет.

 

Вот держат ножнички мои персты:

Блестящий синтез солнца и звезды.

Я подрезаю ногти у окна,

И смутно мне становится видна

Жуть сходств: сын бакалейщика — большой,

А указательный — смурной, худой

Колледжский астроном Старовер Блю,

Священника я в длинном узнаю,

Четвертый — дамский — фифа старая,

Малыш-мизинчик к юбке льнет ея.

Кривясь, я то срезаю пятерне,

Что Мод считала «кожаным кашне».

 

Мод было восемьдесят. Пала тишь

Внезапная на жизнь ее. Глядишь,

Румянец гневный, спазм паралича

Атаковали щеку. Хлопоча,

Мы отвезли ее в Пайндейл. Сидит

На застекленном солнце и следит

За мухой — на одежде, на руке.

Ее рассудок таял вдалеке.

Откроет рот, пошарит и найдет

Казалось бы пригодный звук, но вот

Уж самозванцы заняли места

Потребных слов, в глазах — мольба, когда

Она пыталась тщетно, в меньшинстве,

Утихомирить чудищ в голове.

 

Какая же воскреснет погребень

В градации распада? Год? И день?

Кто засекал? Кто отмотает вспять?

Кому не повезет, или сбежать

Позволят всем? Вот силлогизм: в миру

Все смертны; я — не все; я не умру.

Пространство — рой в глазах, а время — шум

В ушах. И в этом улье, там мой ум

Сидит. Но если допустить, что до

Рожденья мы представим жизнь, то что

За страшный, невозможный, дикий вздор

Тогда увидит каждый фантазер!

 

Зачем же поднимать на смех никем

Не знаемый загробный мир? зачем?

Грядущей лиры звон, мешок сластей,

Сократа с Прустом в качестве гостей,

Шестикрылатых серафимов ряд

И с дикобразами фламандский ад?

Не в том беда, что сон непостижим,

Проблема в том, что он вообразим;

Домашний призрак — плод фантазии,

И лучшего придумать не смогли.

 

Переложить всеобщую судьбу

На свой язык — смешно! бросай борьбу!

Взамен божественно прекрасных строк —

Бессонницы запутанный стишок!

 

Жизнь — в темноте написанная весть.

Аноним.

Поэтическая месть:

Зеленый, пучеглазый на стволе

Сосны ларец — и рядышком в смоле

Увязший муравей (в тот день ее

Не стало).

В Ницце он твердил свое,

Лингвист счастливый, гордый, «je nourris

Les pauvres cigales»[2],— кормил британец при

Том бедных чаек!

Лафонтен всё врет:

Мандибула мертва, а песнь живет.

 

Итак, стригу я ногти, слышен звук

Твоих шагов, всё хорошо, мой друг.

 

И старшеклассником я знал, Сибил,

О прелести твоей, но полюбил

У Нью-Вай-Фолс на школьном пикнике.

Был завтрак на траве. Невдалеке

Учитель говорил про водопад,

Чей рев и радужная пыль творят

Романтику. Я возлежал в сырой

Апрельской дымке сразу за тобой

И видел спинку, видел под углом

Твою головку. Между валуном

И триллиумом звездчатым — рука

С раздвинутыми пальцами. Слегка

Дрожит фаланга. «Хочешь, Джон, глоток?»

В наперстке металлический чаек.

 

Твой профиль все такой же. Белизна

Зубов, кусающих губу, весьма

Нагая шея, от висков зачес,

И темный шелк каштановых волос,

Персидский очерк носа и бровей,

И под глазами бахрома теней,

Пушок вдоль скул, всё сохранила ты —

И тихой ночью слышен рев воды.

 

Дай поклоняться, дай себя ласкать,

Смуглянка с алой лентой, благодать,

Vanessa, адмирабль мой! Объясни,

Как увалень-истерик Шейд в тени

Сиреневого переулка мог

Лобзать твое лицо, плечо, висок?

 

Четыре тысячи раз сорок лет

Мы оставляли на подушке след

Голов. Четыре сотни тысяч раз

Часы отметили наш общий час

Охрипшим боем. Сколько будет их —

Календарей на кухне дармовых?

 

Люблю тебя, когда ты на траве

Под деревом стоишь: «Исчез… в листве…

Такой малыш… Вернись же, не балуй»

(Всё шепотом нежней, чем поцелуй).

Когда зовешь взглянуть на красоту —

На розовую в небе борозду.

Когда, мурлыкая, пакуешь впрок

Наш чемодан иль фарсовый мешок

С застежкой-молнией. Сильней всего ж,

Когда ее игрушку вдруг найдешь

Или открытку в книге, и кивком

Приветствуешь тогда ее фантом.

 

Могла тобой, мной, смесью нашей быть,—

Природа выбрала меня, разбить

Чтоб нам сердца. Сперва смеялись: «Эй,

Малышки все толстушки»; «Джим Мак-Вей

(Семейный окулист) исправит вмиг

Косинку эту». Позже: «Шанс велик,

Что станет симпатичной». И, давя

Ком в горле: «Это сложный возраст». «Я

За конный спорт»,— твой строгий тон

(В глаза не смотрим). «Теннис, бадминтон.

Побольше фруктов, исключить масла!

Пусть не красавица, зато мила».

 

Всё зря, всё зря. О да, награды за

Историю, французский чудеса

Творили; грубость детских игр, о да,—

Тихоня может быть не принята;

Но будем справедливы: эльфов, фей

Играли сверстники ее, а ей,

Хотя ей дали сцену расписать,

Досталась роль старухи — Время-Мать,

Уборщица с ведром и помелом,

И в туалете я рыдал мужском.

 

Еще одна зима ушла в загул.

Зубянковой белянкой май блеснул.

Косили лето, осень жгли в огне.

Жаль, гадкий лебеденок так и не

Стал каролинкой. Снова держишь речь:

«Но это предрассудки! Да, беречь

Невинность. И зачем превозносить

Телесное? Ей нравится ходить

Как пугало. А сколько чудных книг

Девицы написали? Это бзик

На внешности. А что интим?» Но Пан

Взывал со всех раскрашенных полян,

И демон сожалений произнес:

Никто ведь не пригубит папирос

С ее губной помадой; телефон

В Сороза-Холле, для нее-то он

Не прозвенит вовек; и, скрежеща,

В ночи отполированной хлыща

Автомобиль не встанет у ворот;

На бал она ни разу не пойдет

Мечтой жасминно-газовой. Зато

Отправилась во Францию, в château.

 

Вернулась вся в слезах: опять беда,

Опять несчастия. В те дни, когда

Все улицы вели на матч, она

Сидела с книгой иль шитьем,— одна,

Или с соседкой щуплой, доброй той,

Теперь монахиней, и раз-другой

С корейским пареньком (мой ученик).

Грез, страхов, силы духа рост сподвиг

Три ночи кряду изучать огни —

В амбаре старом завелись они.

Любила обращать слова: кот, ток,

Ларва, аврал. А «короп» был «порок».

Тебя звала «училка-аки-луч».

Улыбка говорила лишь: не мучь.

Все планы разносила в пух и прах,

В постели смятой, с пустотой в глазах,

Расставив ноги, голову скребя

Ногтями псориазными, тебя

Кляня, сидела так не раз, не два,

Всё бормоча ужасные слова.

 

Она была угрюмой, непростой,—

А все же душенькой. Как за игрой

В маджонг, или когда могла сойти,

Твои меха примерив, за почти

Красотку,— улыбались зеркала,

Смягчался свет, тень ласковой была.

Иной раз над латынью с ней сидим,

Или читает рядышком с моим

Флуоресцентным логовом она,

Ты у себя, вдвойне удалена,

Я ж репликами слушаю обмен:

«Мать, grimpen[3] это что?» «Что-что?» «Grim Pen[4]».

Сначала пауза, затем ответ.

Опять: «А chtonic?[5]» Говоришь — и вслед:

«Не хочешь мандаринку съесть?» «Нет. Да.

А sempiternal[6] это что тогда?»

Ты призадумалась. И — жадный зверь —

Я радостно рычу ответ сквозь дверь.

 

Не важно, что читала — «документ

Ангаже и надёжа» (комплимент

Невразумительный),— всего важней

Три комнаты, тогда тобой, мной, ей

Объединенные, теперь собой

Являющие триптих иль тройной

Структуры пьесу, где сохранено

Навеки всё, что запечатлено.

 

Надежда в ней не умерла совсем.

 

О Поупе кончил книгу я меж тем.

Джейн Дин текст набрала. Кузен Пит Дин

Мог бы с ней встретиться, ведь он один.

На новеньком авто ее жених

В гавайский бар тогда свезет всех их.

В Нью-Вае был подобран паренек.

Девятый час. Асфальт покрыл ледок.

Нашли местечко — вдруг Пит Дин вскричал,

Что он свиданье с другом проморгал,

И коль он, Пит, успеет до утра,

Тот избежит тюрьмы et cetera.

Она всё поняла — и он ушел.

Вход окружал лазурный ореол,

Втроем они стояли перед ним.

Торчал из луж неон; сказала им

Она с улыбкой, что она de trop[7],

Что ей пора домой. Друзья ее

На остановку отвели,— но нет,

Она доехала до Локанхед.

 

Ты смотришь на запястье: «Восемь. [Чу!

Здесь время раздвоилось.] Я включу».

В экране жизнь развил пустой бульон,

И хлынул звук.

Ее увидел он,

И в Джейн метнул смертельный луч мужлан.

 

Рука наводит на восточный стан

Кривые стрелы войн Эола. Тут

Ты говоришь мне, что квартет зануд,

Два автора, два критика, потом

Поэзию обсудит на 8-м.

Кружится нимфа в вихре лепестков,

Творя обряды в честь лесных богов,

Чтоб преклониться перед алтарем

С товаром косметическим на нем.

Я правлю гранки, а над головой

Катает ветер шарики порой.

«Плясать калеке не мешает боль» —

От этой пошлости меня уволь,

Абсурдный век. Твой раздается зов,

Мой нежный пересмешник. Чай готов.

Я краткой славы отзвук уловил:

Меня назвал по имени зоил

Два раза,— мы отстали как всегда

(На хлюпкий шаг) от Фроста.

«Не беда!

На экстонский успею самолет,

А если выкуп не отдать, то вот —»

 

Затем шел некий кинокараван:

Нас диктор вел сквозь мартовский туман,

Откуда фары прянули сюда,

Как расширяющаяся звезда,

К зелено-буро-кубовым волнам,—

Мы в тридцать третьем отдыхали там,

За девять месяцев до рождества.

Их рябь теперь напомнила едва

О той прогулке: беспощадный свет,

Тьма парусов (средь белых синий цвет,

Который в синем море так нелеп),

В обносках человек, крошащий хлеб,

Несносный гомон чаек в их борьбе,

И черный голубь ковылял в толпе.

 

«Не телефон?» Застыла у двери.

Молчит. Программку с пола подбери.

Опять в тумане фары. Смысла нет

Тереть стекло,— лишь отраженный свет

Дорожных знаков всплыл из темноты.

 

«Ведь это правильно?», спросила ты.

«Свидание вслепую как-никак.

Попробуем «Раскаянье»?» Итак,

В спокойствии над нами распростер

Известный фильм волшебный свой шатер;

Известный лик, прекрасный и пустой,

Уста полураскрыты, над губой

Крупица красоты — ну галлицизм! —

Рассеивается в системе призм

Тотальной похоти.

«А мне сюда».

«Но это только Локанхед». «Ну да».

Она увидела фантомный лес.

Автобус распахнулся и исчез.

 

И грянул гром над джунглями. «Ну нет!»

Пэт Пинк, наш гость (антиатомный бред).

Одиннадцать. Твой вздох. «Что ж, это всё,

Что есть». Ты раскрутила колесо

Телерулетки. Были казнены

Рекламы. Лица мельком лишь видны.

Певца был вычеркнут открытый рот.

За револьвер схватился обормот,

Но ты была быстрей, чем «старый волк».

Подъял трубу негр жовиальный. Щёлк.

Закон и жизнь творит рубин кольца.

Ах, выключи! Жизнь схлопывается,

Булавочной головкой свет погас

Во тьме безбрежности.

Сер, долговяз,

От приозерной хижины своей

С собакой сторож, Папа-Время, к ней

Бредет сквозь камыши. Он опоздал.

 

Зеваешь, взяв тарелку. Ветер гнал,

Швырялся ветками, наделал бед.

Мы слушали его. Звонок был? Нет.

Помог с посудой. Заняты часы

Дробленьем камня, молодой лозы.

 

«Уж полночь», молвишь. Детский час. Как вдруг

Прошелся праздничный пожар вокруг,

Снег проступил, патрульное авто

Добралось по ухабам нашим до

Хрустящего конца. Сними, сними!

 

Несчастная, как сказано людьми,

Могла сойти на лед у Локан-Нек,

Где происходит на коньках забег

Из Экса в Вай. И заплутать в пути;

И счеты с жизнью молодой свести,

Как говорят. Я знаю. Знаешь ты.

 

Се оттепели ночь, ночь суеты,

С большим волненьем в воздухе. Черна,

За первым же углом стоит весна,

Во влаге звездной и земной дрожа.

Над озером туман. Из камыша

Ступив на хрупкий, чавкающий лед,

Размытое пятно ко дну идет.

[1] Термин игры в бейсбол (то же, что и «хоум-ран»). Чапмен, Джордж — известный переводчик Гомера.— Здесь и далее примеч. перев.

[2] Я кормлю бедных цикад (франц.).

[3] Болото, топь (от Гримпенской трясины в «Собаке Баскервилей»).

[4] Мрачное, или Зловещее перо.

[5] Хтонический.

[6] Вечный и неизменный.

[7] Лишняя (франц.).


Продолжение: https://telegra.ph/V-Nabokov-Blednyj-ogon-pesn-3-4-Perevod-s-angl-I-Sirina-04-22


Поддержать переводчика и приобрести электронную версию книги можно либо на ресурсе Патреон: https://www.patreon.com/IgorSirin, либо на Бусти: https://boosty.to/igorsirin

Ютуб-канал переводчика: https://www.youtube.com/@342sirin

Обложка книги


Report Page