Поющие в терновнике

Поющие в терновнике

Колин Маккалоу

, не плачь! – Лион притянул ее на колени к себе, прижал ее голову к своему плечу, обнял. – Прости меня, herzchen, я не хотел доводить тебя до слез.
– Теперь ты знаешь, – всхлипывая, выговорила Джастина. – Ни на что я не гожусь. Я же тебе сказала, все зря, ничего у нас не выйдет. Я так боялась тебя потерять, Ливень, но я же знала, если ты увидишь, какая я никчемная, ничего у нас не выйдет!

– Ну конечно, ничего бы не вышло. Как могло быть иначе? Ведь я не помогал тебе, herzchen. – Он приподнял ее голову, заглянул в лицо и стал целовать веки, мокрые щеки, уголки рта. – Это не ты, это я виноват. Я старался тебе отплатить, хотел посмотреть, далеко ли ты зайдешь, если я не сделаю ни шага навстречу. Но, видно, я не так тебя понял, nicht Wahr
[22]
? – Голос его зазвучал глуше, и в нем явственнее слышался немецкий акцент. – Слушай, если ты этого хочешь, будет и это, будет и то и другое.

– Нет, Ливень, пожалуйста, давай про это забудем! Не умею я чувствовать по-человечески. Ты только во мне разочаруешься!
– Ты все прекрасно умеешь, herzchen, я это понял, когда видел тебя на сцене. Как ты можешь в себе сомневаться, когда ты со мной?
Это было так верно, что слезы ее разом высохли.

– Поцелуй меня, как поцеловал в Риме, – прошептала она. Только это было совсем, совсем не похоже на тот поцелуй в Риме. Там было что-то грубое, внезапное, опасное, здесь – глубокая истома, в нее погружаешься неспешно, и все, что ощущаешь кожей, и на запах, и на вкус, проникнуто сладострастием. Пальцы Джастины вернулись к пуговицам его рубашки, пальцы Лиона – к молнии ее платья, потом он притянул ее руку себе под рубашку, на грудь, где густо курчавилась мягкая поросль. Внезапно его губы крепче прижались к ее шее, и, беспомощная, потрясенная, Джастина едва не потеряла сознание, почудилось – она падает, и оказалось, она и вправду распростерта на шелковистом ковре и смутно различает над собой лицо Лиона. На нем уже нет рубашки, а может быть, не только рубашки, в пляшущих отсветах камина видны лишь его плечи и красивые, сурово сжатые губы. Нет, она навсегда уничтожит эту суровую складку! Она зарылась пальцами в густые волосы у него на затылке, притянула к себе его голову – пускай целует еще, крепче, крепче!

Какое это было чувство! Губами, руками, всем телом она узнавала каждую частицу его тела, словно обрела что-то извечно родное и все же сказочное, неведомое. Мир сжался до полоски у камина, где отсветы огня плещут о край темноты, и Джастина раскрывается ему навстречу и понимает наконец-то, что было его секретом все годы их знакомства: что в воображении он, должно быть, обладал ею уже тысячи раз. Это подсказывают ей и опыт, и впервые пробудившееся женское чутье. И она беспомощна, обезоружена. Со всяким другим такая беспредельная близость, такая поразительная чувственность ужаснули бы ее, но он заставил ее понять, что все это – для нее одной. И она знала, все это – только для нее. До последнего мгновения, когда она вскрикнула, не в силах больше ждать завершения, она так сжимала его в объятиях, что, казалось, ощущала каждую его косточку.

В утоленном спокойствии проходили минуты. Теперь оба дышали ровно, легко и свободно, голова его лежала у нее на плече, ее колено – на его бедре. Постепенно ее стиснутые руки разжались, она сонно, ласково стала поглаживать его по спине. Лион вздохнул, повернулся, откинулся навзничь, казалось, он отдается в ее власть, бессознательно ждет, что она еще полнее насладится их слиянием…

И все же она была застигнута врасплох, задохнулась от изумления; он сжал ее виски ладонями, притянул к себе, его лицо было совсем близко, и она увидела – в этих губах уже нет ни следа вечной суровой сдержанности, так они сложены только из-за нее и для нее одной. Вот когда в ней поистине родились и нежность, и смирение. Наверное, это отразилось на ее лице, потому что глаза Лиона так засияли ей навстречу, что она уже не могла вынести его взгляда, наклонилась еще ниже и прильнула губами к его губам. Наконец-то мысли и чувства сплавились воедино, и у нее даже крика не вырвалось, беззвучный счастливый всхлип потряс все ее существо, она уже ничего не сознавала, только слепо наслаждалась полнотой каждого мига. Мир замкнулся в последней завершенности, и все исчезло.



Наверное, Лион поддерживал огонь в камине, потому что, когда сквозь занавеси просочился мягкий свет лондонского утра, в комнате было еще тепло. На этот раз, едва он шевельнулся, Джастина встрепенулась и пугливо сжала его локоть.
– Не уходи!
– Я не ухожу, herzchen. – Он сдернул с дивана еще одну подушку, сунул себе под голову, притянул Джастину поближе и тихонько вздохнул. – Тебе хорошо?
– Да.
– Не холодно?
– Нет, но, если тебе холодно, можно перебраться в постель.

– После того, как мы столько часов занимались любовью на меховом ковре? Какое падение! Даже если простыни у тебя из черного шелка.
– Нет, просто белые хлопчатобумажные, самые обыкновенные. А этот кусочек Дрохеды недурен, правда?
– Кусочек Дрохеды?
– Ковер. Он ведь из шкур тамошних кенгуру, – объяснила Джастина.
– Маловато экзотики и эротики. Я для тебя выпишу из Индии шкуру тигра.
– Это мне напоминает один стишок, я его когда-то слышала:
Угодно ль? Пуститесь
Вы с Элинор Глин
В грешные игры

На шкуре тигра.
Иль соблазнитесь
Один на один
Ввязаться с ней в грех,
Подостлав иной мех?
– Что ж, herzchen, тебе и правда пора вспоминать свои привычки, – улыбнулся Лион. – Ты уже полсуток не проявляла легкомыслия, только отдавала дань Эросу и Морфею.

– Не чувствую сейчас потребности в легкомыслии. – Джастина улыбнулась в ответ и преспокойно притянула его руку туда, куда захотелось. – Стишок про тигровую шкуру уж очень кстати, вот я и не удержалась, но теперь мне больше совсем нечего от тебя скрывать, так что и легкомыслие уже ни к чему, правда? – Она вдруг принюхалась, чуть потянуло запахом несвежей рыбы. – Фу, черт, ты ведь так и не поужинал, а теперь уже время завтракать. Не можешь же ты питаться одной любовью!

– Да, пожалуй, если ты хочешь, чтобы я и впредь так же убедительно ее доказывал.
– Ну, брось, ты и сам получил полное удовольствие.
– Еще бы. – Он вздохнул, потянулся, зевнул. – Любопытно, догадываешься ли ты хоть немного, до чего я счастлив.
– Кажется, догадываюсь, – негромко ответила Джастина.
Он приподнялся на локте, посмотрел внимательно:
– Скажи, ты только ради роли Дездемоны вернулась в Лондон?
Она больно ущипнула его за ухо.

– Теперь я тебе отплачу, довольно ты меня гонял вопросами, как девчонку на экзамене. Ты-то сам как думаешь?
Лион усмехнулся, легко разжал ее пальцы.
– Если ты мне не ответишь, herzchen, я тебя задушу гораздо основательней, чем твой Отелло – Марк.
– Я вернулась в Лондон играть Дездемону, но все равно из-за тебя. С той минуты, как ты меня тогда поцеловал, я была сама не своя, и ты прекрасно это знаешь. Вы очень умный человек, Лион Мёрлинг Хартгейм.

– По крайней мере у меня хватило ума понять с первой же встречи: я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Джастина порывисто села.
– Женой?!
– Да, женой. Если б ты была мне нужна как любовница, я получил бы тебя много лет назад. Это было бы не так уж трудно, я же знаю, как у тебя голова работает. Я только потому этого не добивался, что ты мне нужна именно в жены, и я понимал, ты еще не представляла себя в такой роли.
– Пожалуй, и сейчас не представляю. – Джастина пыталась освоиться с этой мыслью.

Лион поднялся на ноги, поднял и ее.
– Ладно, поупражняйся немножко, приготовь мне что-нибудь позавтракать. Будь мы у меня дома, я бы похозяйничал, но в своей кухне каждый стряпает сам.
– Сегодня я не прочь накормить тебя завтраком, но обречь себя на это до конца дней моих?.. – Она покачала головой. – Пожалуй, это не по мне, Ливень.
И опять перед ней властное лицо римского императора, царственно невозмутимое перед угрозой мятежа.

– Этим не шутят, Джастина, и не тот я человек, с которым уместны шутки. Спешить некуда. Ты прекрасно знаешь, терпения у меня достаточно. Но если ты воображаешь, будто тут возможно что-либо помимо брака, выбрось это из головы. Пускай все знают, что я тебе муж, а не кто-нибудь.
– Сцену я не оставлю! – вспылила Джастина.
– Verfluchte Kiste
[23]

, да разве я этого требую? Когда ты наконец повзрослеешь, Джастина? Можно подумать, будто я тебя приговариваю к пожизненной каторге у плиты! Мы, к твоему сведению, не так бедны. Обзаводись прислугой, няньками для детей и вообще всем, что тебе еще нужно.
– Брр! – О детях Джастина уж вовсе не думала.
Он запрокинул голову и захохотал:

– Да, herzchen, вот это и называется утреннее похмелье, и даже с избытком! Я знаю, с моей стороны глупо сразу же затевать разговор о прозе, пока достаточно, чтобы ты о ней только подумала. Но предупреждаю честно, пока ты решаешь, да или нет, помни – если я не получаю тебя в жены, ты мне вообще не нужна.
Джастина порывисто обняла его, ухватилась за него отчаянно, как утопающая.
– Ливень, Ливень, не надо со мной так строго! – взмолилась она.


Дэн одиноко вел свою машину вверх по итальянскому «сапогу» – миновал Перуджу, Флоренцию, Болонью, Феррару, Падую, выбрал наиболее удобный объезд мимо Венеции, переночевал в Триесте. Триест он любил больше многих других городов и потому задержался на берегу Адриатики еще два дня, потом поднялся горной дорогой в Любляну, еще ночь провел в Загребе. И снова вниз, просторной долиной реки Савы, среди голубых полей цикория до Белграда, потом ночлег в Нише. Дальше – Македония, Скопле, еще в руинах после землетрясения, что разразилось здесь два года назад; и Титов-Велес, город-курорт, своими мечетями и минаретами странно напоминающий Турцию. В Югославии Дэн всю дорогу был более чем скромен в еде, стыдно было бы поставить перед собой полную тарелку мяса, когда здешние жители довольствуются хлебом.

Эвзон, греческая граница, затем Фессалоники. Итальянские газеты давно уже кричали, что в Греции назревает переворот; Дэн стоял у окна своей спальни в гостинице, смотрел, как во мраке фессалоникийской ночи беспокойно мечутся взад и вперед тысячи пылающих факелов, и радовался, что Джастина с ним не поехала.
– Па-пан-дреу! Па-пан-дреу! Па-пан-дреу! – далеко за полночь протяжно ревела толпа в свете факелов.

Но перевороты происходят в городах, в средоточии народных масс и нищеты; а иссеченные шрамами земли Фессалийской равнины, должно быть, и сейчас такие же, какими видели их легионы Цезаря, шагая по выжженному жнивью к Фарсале, навстречу войскам Помпея. Пастухи спят в тени шатров из козьих шкур, на кровлях старых-престарых белых домиков стоят на одной ноге аисты, и все вокруг иссушено, задыхается от страшной жажды. В высоком небе – ни облачка, на побуревших под палящим солнцем просторах ни деревца, все так напоминает Австралию. И Дэн вдыхал все это полной грудью, и уже улыбался при мысли, что поедет домой. Он поговорит с мамой, и она его поймет.

Над Ларисой он увидел сверху море, остановил машину и вышел. Море простиралось до изогнутого дугой горизонта, прозрачным нежным аквамарином голубело у берегов, а дальше оно было темное, точно вино, как у Гомера, с лиловыми пятнами цвета гроздьев винограда. Далеко внизу, на яркой зелени травы, ослепительно белел в солнечных лучах маленький круглый храм с колоннами, а на горном склоне позади Дэна, выстояв столетия, хмурилась крепость времен крестоносцев. «Ты прекрасна, Греция, как я ни люблю Италию, ты еще прекраснее. И ты во веки веков – колыбель всего».

Ему не терпелось попасть в Афины, и он на полной скорости погнал свою красную спортивную машину по крутым извилистым дорогам Домокос и, одолев перевал, начал спускаться в Беотию; его ошеломила, распахнувшись во всей неповторимой красе, ширь оливковых рощ, рыжих косогоров, величавых вершин. Но как ни спешил Дэн, он остановился перед памятником Леониду и его спартанцам, павшим при Фермопилах; странно, что-то в этом надгробии отдавало Голливудом. «Незнакомец, – гласила надпись на камне, – иди и поведай жителям Спарты, что здесь мы полегли, их повинуясь веленью». Слова эти задели некую тайную струну в душе Дэна, показалось – он уже слышал их в какой-то иной связи; его пробрала дрожь, и он заторопился дальше.

Жара спадала, и Дэн остановился ненадолго над Камена-Воура, поплавал в прозрачной воде узкого пролива, за которым виднелась Эвбея; должно быть, здесь-то и прошла тысяча кораблей, плывущих из Олиса к Трое. Бурливое сильное течение стремилось к морю; наверное, героям Гомера не приходилось много работать веслами. В пляжной раздевалке Дэна смутила древняя старуха в черном, она восторженно заворковала и все норовила погладить его по плечу; он не знал, как бы поскорее от нее сбежать. Теперь люди уже не говорили ему в лицо, какой он красивый, и почти всегда удавалось об этом забывать. Он наскоро купил в лавчонке два большущих пирожных с заварным кремом, двинулся дальше вдоль аттического берега и наконец на закате въехал в Афины; солнце золотило огромную скалу, увенчанную бесценной колоннадой.

Но в Афинах воздух насыщен был злым возбуждением, и оскорбительны были откровенные восторги женщин; римлянки все же утонченнее, сдержаннее. На улицах взбудораженные толпы, там и сям вспыхивают стычки, немало людей, настроенных мрачно и решительно – они за Папандреу. Нет, Афины на себя не похожи, лучше отсюда выбраться. Дэн поставил свою машину в платный гараж и на пароме отправился на Крит.

И здесь, среди гор, среди оливковых рощ и душистого тимьяна, он наконец нашел желанный покой. Долго трясся он в автобусе, где кудахтали связанные за ноги куры и в нос бил запах чеснока, потом нашел крохотную выбеленную известкой гостиницу с полукруглой колоннадой и тремя столиками на мощенном каменными плитами дворе перед ней, под большими парусиновыми зонтами; гирляндами, точно праздничные фонари, всюду развешаны были яркие узорные сумки. На почве, слишком сухой и скудной для европейского дерева, растут перечные деревья и австралийские эвкалипты, завезенные сюда с далекой южной земли. Оглушительно трещат цикады. Вздымаются и кружат тучи рыжей пыли.

Ночами Дэн спал в крохотной, точно монашеская келья, комнатке с настежь распахнутыми ставнями; на рассвете, когда ничто не нарушало тишины, одиноко служил мессу; весь день бродил. Никто не мешал ему, и он никому не мешал. Но деревенские жители подолгу провожали его изумленными взглядами, и на лицах, изрезанных морщинами, расцветали улыбки. Было жарко, и удивительно тихо, и очень сонно. Безграничный покой. Так проходил день за днем, будто четки скользили в темных дубленых пальцах критского крестьянина.

Дэн безмолвно молился, молитва была продолжением того чувства, что его переполняло, мысли – как четки, и дни – как четки. «Господи, воистину я твой. Благодарю тебя за все, что ты мне даровал. За великодушного кардинала, за его поддержку, за его щедрую дружбу и неизменную любовь. За Рим, за счастье приблизиться к самому сердцу твоему, пасть пред тобою ниц в излюбленном твоем храме, ощутить себя частицею церкви твоей. Ты дал мне больше, чем я стою, что же сделаю я для тебя, чем выразить всю меру моей благодарности? Я слишком мало страдал. С тех пор как я стал служить тебе, вся моя жизнь – непрестанная и неомраченная радость. Я жажду испытать страдание, ты, который столько страдал, это поймешь. Только через страдание я смогу возвыситься над собой, лучше постичь тебя. Ведь это и есть земная жизнь – лишь переход к тому, чтобы постичь тайну твою. Пронзи грудь мою своим копьем, погрузи его так глубоко, чтобы я уже не в силах был извлечь острие! Дай мне страдать… Я всех отверг ради тебя, даже мать, и сестру, и кардинала. Ты един, мука моя и радость моя. Повергни меня во прах, и стану славить твое возлюбленное имя. Уничтожь меня, и возрадуюсь. Я люблю тебя, Господи, только тебя…»

Дэн пришел к маленькой бухте, где так славно было плавать, золотистый полумесяц песчаного берега замыкали по краям два утеса; он постоял немного, глядя вдаль, поверх Средиземного моря, – там, за темной чертой горизонта, должно быть, Ливия. Легкими прыжками он спустился по ступеням на песок, скинул теннисные туфли, взял их в руки и пошел босиком по мягкому, податливому песку к тому месту, где всегда оставлял обувь, рубашку и шорты. Неподалеку лежали на солнце красные, точно вареные раки, два молодых англичанина, толковали о чем-то, по-оксфордски растягивая слова; еще дальше две женщины лениво переговаривались по-немецки. Дэн мельком глянул на женщин, застенчиво подтянул купальные трусики, поневоле заметил, что они тотчас замолчали, сели, приглаживая волосы, и заулыбались ему.

– Как вода? – спросил он англичан, хотя мысленно называл их, как все австралийцы, пренебрежительно – «помми». Эти двое, видно, прочно обосновались на Крите, на пляж приходят каждый день.
– Великолепно, старина. Только остерегайтесь течения, для нас оно слишком сильное. Должно быть, где-то штормит.
– Спасибо.
Дэн усмехнулся, побежал навстречу безобидной игривой ряби и, не поднимая брызг, как и подобает искусному пловцу, погрузился в неглубокую воду.

Поразительно, как обманчиво бывает спокойствие воды. Течение оказалось коварным, он почувствовал, его словно хватает за ноги, тянет в глубь; но его, первоклассного пловца, это не тревожило. Низко опустив голову, он скользил по воде, наслаждался прохладой, наслаждался свободой. Потом оглянулся на берег – обе немки, натягивая резиновые шапочки, со смехом бежали к воде.

Дэн приложил руки рупором ко рту и закричал им по-немецки, чтобы оставались на мелководье, течение слишком сильное. Они, смеясь, помахали в ответ. Он снова опустил голову и поплыл, и тут ему почудился крик. Но он проплыл еще немного, потом помедлил – глубинное течение здесь было слабее – и поплыл стоя. Да, не почудилось, позади кричат – он обернулся, обе женщины отчаянно бьются, лица искажены криком, одна вскинула руки и уходит под воду. На берегу англичане поднялись и нехотя идут к кромке воды.

Дэн мигом перевернулся на живот, стремительными взмахами рванулся к тонущим, ближе, ближе. Испуганные руки протянулись к нему, вцепились, потащили на дно; он изловчился, ухватил одну женщину за талию и успел слегка ударить по подбородку, чтобы она, ошеломленная, перестала метаться, другую дернул за лямку купальника, стукнул коленом по спине, так что у нее перехватило дыхание. Кашляя и задыхаясь – пока его чуть не утопили, он наглотался воды, – он перевернулся на спину и, точно на буксире, поволок свой беспомощный груз к берегу.

Оба англичанина стояли по плечи в воде, до того напуганные, что не решались двинуться дальше, и Дэн ничуть их за это не осуждал. Пальцами ног он коснулся дна и вздохнул с облегчением. Совершенно измучась, последним сверхчеловеческим усилием вытолкнул обеих женщин на безопасное место. Они быстро пришли в себя и опять закричали, суматошно забили руками по воде. Едва дыша, Дэн все-таки сумел улыбнуться. Он свое дело сделал, неумехи помми могут позаботиться о дальнейшем. А пока он, трудно дыша, отдыхал, его опять подхватило течением и отнесло от берега, ноги уже не доставали дна, даже когда Дэн весь вытянулся, пробуя его достать. Да, жизнь обеих женщин была на волоске. Не подвернись он, они бы наверняка утонули: у англичан не хватало то ли сил, то ли умения, они бы их не спасли. «А ведь эти женщины вздумали плыть только для того, чтобы быть поближе к тебе, – подсказало что-то. – Пока они тебя не увидели, они вовсе не собирались лезть в воду. Это твоя вина, что они оказались в опасности, твоя вина».

Он качался на волне, отдаваясь течению, и вдруг немыслимая боль вспыхнула в груди, острая, жгучая, нестерпимая, поистине словно раскаленное копье пронзило его. Дэн вскрикнул, вскинул руки над головой, напряг все мышцы, но боль усилилась, вынудила опустить руки, потом свела судорогой – кулаки вздернулись под мышки, согнулись колени. «Сердце! У меня что-то с сердцем, я умираю! Сердце! Я не хочу умирать! Неужели умереть так рано, мой труд даже еще не начат, я не успел себя испытать! Боже, помоги мне! Я не хочу умирать, не хочу умирать!»

Судорога отпустила; Дэн перевернулся на спину, руки его свободно раскинулись на воде, обмякшие, несмотря на боль. Сквозь мокрые ресницы он смотрел ввысь, в недосягаемый купол небес. «Вот оно, твое копье, о котором я тебя молил в своей гордыне всего лишь час назад. Дай мне страдать, сказал я, заставь меня страдать. И вот приходит страдание, а я ему противлюсь, не способный на совершенную любовь. Это твоя боль, о Господи, я должен принять ее, я не должен ей противиться, не должен противиться воле твоей. Могущественна рука твоя, и эта боль – твоя, вот что ты, должно быть, испытал на кресте. Господь мой. Господь, я – твой. Если на то воля твоя, да будет так. Как младенец, в руки твои предаюсь. Ты слишком добр ко мне. Что я сделал, чем заслужил столько милостей от тебя и от людей, которые любят меня, как никого другого? Почему ты даровал мне так много, раз я недостоин? Больно, больно! Ты так добр ко мне, Господи. Пусть моя жизнь будет краткой, просил я, и она была коротка. И страдания мои будут кратки, они скоро кончатся. Скоро я увижу лицо твое, но еще в этой жизни благодарю тебя. Больно! Господи, ты слишком добр ко мне. Я люблю тебя, Господи!»


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page