Поющие в терновнике

Поющие в терновнике

Колин Маккалоу

Мэгги надела свое пепельно-розовое платье – других нарядов у нее не было; ей и в голову не приходило часть денег, что копились в банке на текущем счету, который завел отец Ральф на ее имя, потратить на платья для балов и званых вечеров. До сих пор она ухитрялась отказываться от всех приглашений, ведь такие люди, как Инек Дэвис и Аластер Маккуин, теряются, стоит сказать им твердо «нет». Не то что этот нахал Люк О’Нил.

Но, оглядывая себя в зеркале, она подумала – на той неделе мама, как всегда, поедет в Джилли, и надо бы тоже поехать, зайти в мастерскую Герты и заказать несколько новых платьев.

А это платье ей тошно надеть, она бы мигом его скинула, будь у нее другое мало-мальски подходящее. Другое время, другой темноволосый спутник… а это платье слишком напоминает о любви и мечтах, о слезах и одиночестве, надеть его для вот такого Люка О’Нила просто кощунство. Мэгги уже привыкла скрывать свои чувства, на людях всегда была спокойна и словно бы довольна жизнью. Она все плотнее замыкалась в самообладании, точно дерево в своей коре, но иной раз среди ночи подумает о матери – и ее пробирает дрожь.

Неужели в конце концов и она, как мама, отрешится от всех человеческих чувств? Может быть, так оно и начиналось для мамы в те времена, когда она была с отцом Фрэнка? Бог весть что бы сделала, что сказала бы мама, знай она, что Мэгги стала известна правда про Фрэнка. Та памятная стычка в доме священника! Словно вчера это было – отец и Фрэнк друг против друга, а Ральф до боли сжал ее плечи. Какие ужасные слова они кричали друг другу! И тогда все стало ясно. Едва Мэгги поняла, ей показалось, что она всегда это знала. Она достаточно взрослая, теперь она понимает, что и дети появляются не так просто, как ей думалось прежде; для этого нужна какая-то телесная близость, дозволенная только между мужем и женой, а для всех остальных запретная. Сколько же позора и унижения, наверное, вытерпела бедная мама из-за Фрэнка! Неудивительно, что она стала такая. Случись такое со мной, подумала Мэгги, лучше мне умереть. В книгах только самые недостойные, самые дурные женщины имеют детей, если они не замужем; но мама ведь не была, никогда не могла быть, дурной и недостойной. Как бы Мэгги хотелось, чтобы мать ей все рассказала или у нее самой хватило бы смелости заговорить. Может быть, от этого маме даже хоть немного полегчало бы. Только не такой она человек, к ней не подступишься, а она, уж конечно, первая не начнет. Мэгги вздохнула, глядя на себя в зеркало, и от души понадеялась, что с ней самой никогда ничего подобного не случится.

И однако, она молода, и в такие вот минуты, лицом к лицу со своим отражением в пепельно-розовом платье, ей нестерпимо хочется живого чувства, волнения, которое обдало бы ее словно жарким и сильным ветром. И совсем не хочется весь свой век плестись, как заведенной, по одной и той же колее; хочется перемен, полноты жизни, любви. Да, любви, и мужа, и детей. Что толку томиться по человеку, если он все равно твоим никогда не будет? Он не хочет ее в жены и никогда не захочет. Говорил, что любит ее, но не той любовью, какой полюбит муж. Потому что он обвенчан со святой церковью. Неужели все мужчины такие – любят что-то неодушевленное сильнее, чем способны полюбить живую женщину? Нет, конечно, не все. Наверное, таковы только сложные, неподатливые натуры, у кого внутри сомнения и разброд, умствования и расчеты. Но есть же люди попроще, способные полюбить женщину больше всего на свете. Хотя бы такие, как Люк О’Нил.

– До чего ж вы красивая девушка, сроду таких не встречал, – сказал ей Люк, нажимая на стартер «роллс-ройса».
Мэгги совершенно не привыкла к комплиментам, она изумленно покосилась на Люка, но промолчала.
– Правда, здорово? – продолжал он, видимо, ничуть не разочарованный ее равнодушием. – Повернул ключ, нажал кнопку на приборной доске – и машина пошла. Ни ручку крутить не надо, ни на педаль жать, покуда вовсе не выбьешься из сил. Вот это жизнь, Мэгенн, верно вам говорю.

– А там вы меня не оставите одну?
– Конечно, нет! Вы ж со мной поехали, верно? Стало быть, на весь вечер вы моя девушка, и я к вам никого не подпущу.
– Сколько вам лет, Люк?
– Тридцать. А вам?
– Скоро двадцать три.
– Вон даже как? А поглядеть на вас – дитя малое.
– Совсем я не дитя.
– Ого! И влюблены бывали?
– Была. Один раз.
– Всего-то? Это в двадцать три года? Ну и ну! Я в ваши годы влюблялся и разлюблялся раз десять.

– Может быть, и я влюблялась бы чаще, только в Дрохеде не в кого влюбиться. До вас ни один овчар не решался мне слово сказать, здоровались – и все.

– Ну, если вы не хотите ходить на танцы, потому что не умеете танцевать, вас так никто и не увидит. Ничего, мы это дело в два счета поправим. К концу вечера вы уже научитесь, а через недельку-другую всех за пояс заткнете. – Он окинул ее быстрым взглядом. – Но уж наверно хозяйские сынки с других ферм вас и раньше приглашали. Насчет овчаров все ясно, простой овчар понимает, что вы ему не пара, а у кого своих овец полно, те наверняка на вас заглядывались.

– А вы меня почему пригласили, если я овчару не пара? – возразила Мэгги.
– Ну, я-то известный нахал! – Он усмехнулся. – Вы не увиливайте, говорите по совести. Уж наверно нашлись в Джилли парни, приглашали вас на танцы.
– Некоторые приглашали, – призналась Мэгги. – Только мне не хотелось. А вы оказались уж очень напористым.
– Тогда они все дураки малахольные, – сказал Люк. – А я сразу вижу, если что стоящее, не ошибусь.

Мэгги не слишком нравилась его манера разговаривать, но вот беда, этого нахала не так-то просто было поставить на место.

На субботние танцульки народ собирается самый разный, от фермерских сыновей и дочек до овчаров с женами, у кого есть жены; тут же и горничные, и гувернантки, горожане и горожанки любого возраста. На таких вечерах, к примеру, школьной учительнице представляется случай познакомиться поближе с младшим агентом конторы по продаже движимого и недвижимого имущества, с банковским служащим и с жителями самых дальних лесных поселков.

Изысканные манеры на таких танцульках были не в ходу, их приберегали для случаев более торжественных. Из Джилли приезжал со скрипкой старик Мики О’Брайен, на месте всегда находился кто-нибудь, умеющий подыграть ему не на аккордеоне, так на гармонике, и они по очереди аккомпанировали старому скрипачу, а он сидел на бочке или на тюке с шерстью и играл без передышки, даже слюна капала с оттопыренной нижней губы, потому что глотнуть ему было недосуг – он не желал нарушать темп игры.

И танцы тут были совсем не такие, какие видела Мэгги в день рождения Мэри Карсон. Живо неслись по кругу пары, отплясывали джигу, кадриль, польку, мазурку, водили по-деревенски хороводы то на английский, то на шотландский лад – партнеры лишь изредка брались за руки либо стремительно кружились, не сближаясь больше, чем на длину вытянутых рук. Никакой интимности, никакой мечтательности. Похоже, все смотрели на такой танец просто как на способ рассеять безысходную скуку, а ухаживать и кокетничать удобнее было вне стен сарая, на вольном воздухе, подальше от шума и толчеи.

Мэгги скоро заметила, что на нее смотрят с завистью. На ее рослого красивого кавалера обращено, пожалуй, не меньше манящих или томных взоров, чем обращалось, бывало, на отца Ральфа, и взоры эти гораздо откровеннее. Так привлекал когда-то все взгляды отец Ральф. Когда-то. Как ужасно, что он остался только в далеком-далеком прошлом.

Верный своему слову, Люк от нее не отходил, разве только отлучился в уборную. В толпе оказались Инек Дэвис и Лайем О’Рок, оба счастливы были бы занять место Люка подле Мэгги. Он не дал им к ней подступиться, а Мэгги, ошеломленная непривычной обстановкой, просто не понимала, что имеет право танцевать со всяким, кто ее пригласит, а не только с тем, кто ее привез. Она не слышала, что говорили вокруг, на них глядя, зато Люк слышал и втайне посмеивался. Ну и наглец, простой овчар, а увел у них из-под носа такую девушку! Люк плевать хотел на них на всех, пускай злятся. Было б им раньше не зевать, а проворонили – тем хуже для них.

Напоследок танцевали вальс. Люк взял Мэгги за руку, другой рукой обхватил ее за талию и привлек к себе. Танцор он был превосходный. К своему удивлению, Мэгги убедилась, что ей ничего не надо уметь, только слушаться, когда он ее ведет. И оказалось, это чудесно – очутиться в объятиях мужчины, ощущать его мускулистую грудь и бедра, впитывать тепло его тела. Мгновения близости с отцом Ральфом были насыщены таким волнением, что Мэгги ни в каких тонкостях разобраться не успела и всерьез воображала, будто чувствовала в его объятиях нечто неповторимое. Но хотя сейчас было совсем иначе, это тоже волновало, и еще как, сердце ее забилось чаще, и она поняла, что и Люк это почувствовал: он вдруг повернул ее к себе, привлек ближе, прижался щекой к ее волосам.

Пока «роллс-ройс» с мягким урчанием катил обратно, легко скользя по ухабистой дороге, а порой и вовсе без дороги, оба почти не разговаривали. От Брейк-и-Пвла до Дрохеды семьдесят миль по выгонам, и ни одной постройки не увидишь, ничьи окна не светятся, можно начисто забыть, что где-то есть еще люди. Гряда холмов, пересекающая Дрохеду, возвышается над окрестными лугами на какую-нибудь сотню футов, но на этих бескрайних черноземных равнинах подняться на перевал – все равно что в Швейцарии достичь вершины Альп. Люк остановил «роллс-ройс», вылез, обошел машину кругом и распахнул дверцу перед Мэгги. Она вышла и не без дрожи остановилась с ним рядом. Неужели он попытается ее поцеловать и все испортит? Здесь так тихо и ни души вокруг.

По гребню холма тянулся полуразвалившийся деревянный забор, и Люк повел туда Мэгги, осторожно поддерживая под локоть, чтобы она не споткнулась в легких туфельках на кочке и не попала в кроличью нору. Она ухватилась за край ограды и молча смотрела вниз, на равнину; сначала она онемела от ужаса, но Люк вовсе не пытался до нее дотронуться, и страх понемногу сменился недоумением.

В бледном свете луны почти так же внятно, как днем, распахнулась перед глазами даль и ширь, мерцали белые, серые, серебристые травы, колыхались, будто дышали тревожно. Вдруг вспыхивали искрами листья деревьев, стоило ветру повернуть их гладкой стороной кверху; а под купами деревьев таинственно зияли густые тени, точно разверзались провалы в преисподнюю. Запрокинув голову, Мэгги пробовала считать звезды, но куда там – словно мельчайшие росинки на исполинской кружащейся паутине, вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли огненные точки, все в том же ритме, вечном, как сам Бог. Они раскинулись над ней, словно сеть, прекрасные, невообразимо безмолвные, зоркие, проникающие прямо в душу, – так драгоценными камнями вспыхивают в луче фонаря глаза насекомых, в них не прочтешь ничего, они же видят все. Только и слышно, как шелестит в траве, в листве деревьев жаркий ветер, изредка что-то щелкнет в остывающем моторе «роллс-ройса» да где-то совсем близко жалуется на незваных гостей, что потревожили ее покой, сонная птица; только и пахнет душистым непередаваемым дыханием зарослей. Люк повернулся спиной к этой ночи, достал из кармана кисет, книжечку рисовой бумаги и собрался курить.

– Вы здесь и родились, Мэгенн? – спросил он, лениво растирая на ладони табак.
– Нет, в Новой Зеландии. А в Дрохеду мы переехали тринадцать лет назад.
Он ссыпал табак на бумажку, ловко свернул ее двумя пальцами, лизнул, заклеил, засунул поглубже концом спички в бумажную трубочку несколько торчащих волокон табака, чиркнул спичкой и закурил.
– Вам сегодня было весело, верно?
– Да, очень!
– С удовольствием всегда буду водить вас на танцы.
– Спасибо.

Люк опять замолчал, спокойно курил, поглядывал поверх крыши «роллс-ройса» на кучку деревьев, где еще досадливо чирикала рассерженная птаха. Окурок обжег ему желтые от табака пальцы. Люк уронил его и намертво затоптал в землю каблуком. Никто не расправляется с окурками так беспощадно, как жители австралийских зарослей.

Мэгги со вздохом отвернулась от залитого луной простора, и Люк помог ей дойти до машины. Он не станет торопиться с поцелуями, не так он глуп; жениться на ней – вот чего ему надо, так что пускай сама первая захочет, чтобы он ее целовал.

Но лето шло и шло как положено, во всем своем ярком, пыльном великолепии, немало было других танцулек и вечеров, и постепенно в усадьбе привыкли к тому, что Мэгги нашла себе красавца дружка. Братья не поддразнивали ее, они любили сестру и ничего не имели против Люка О’Нила. Никогда еще у них не было работника усерднее и неутомимее, а это – самая лучшая рекомендация. Братья Клири, по существу, были не столько землевладельцами, сколько тружениками, им в голову не приходило судить О’Нила исходя из того, что у него за душой ни гроша. Фиа могла бы мерить более тонкой и точной меркой, не будь ей это безразлично. Притом на всех действовала спокойная самоуверенность Люка, словно говорящая: «Я вам не простой овчар», – и с ним обращались почти как с членом семьи.

У него вошло в привычку вечерами, если он не ночевал на дальних выгонах, заходить в Большой дом; спустя недолгое время Боб сказал, что глупо Люку есть одному, когда у них стол чуть не ломится, и он стал ужинать с семейством Клири. А потом показалось – глупо отсылать его на ночь восвояси, за целую милю, если он так любезен, что не прочь допоздна болтать с Мэгги, и ему предложили переселиться в один из домиков для гостей, тут же за Большим домом.

К этому времени Мэгги думала о нем постоянно и уже не столь пренебрежительно, как вначале, когда поминутно сравнивала его с отцом Ральфом. Старая рана заживала. Понемногу забылось, что совсем такими же губами отец Ральф улыбался так, а Люк улыбается эдак, что ярко-синие глаза отца Ральфа смотрели покойно, отрешенно, а в глазах Люка – беспокойный, неуемный блеск. Мэгги была молода и еще не успела насладиться любовью, лишь на краткий миг ее отведала. И теперь ей хотелось по-настоящему узнать вкус любви, полной грудью вдохнуть ее аромат, погрузиться в нее до головокружения. Отец Ральф стал епископом Ральфом; никогда, никогда он к ней не вернется. Он продал ее за тринадцать миллионов сребреников, думать об этом мучительно. Не скажи он этих слов в памятную ночь у Водоема, ей не пришлось бы теряться в догадках, но он так сказал – и не счесть, сколько ночей с тех пор она лежала без сна, недоумевая, что же это значило.

А в ладонях у нее жило ощущение плеч Люка в минуты, когда он, танцуя, притягивал ее к себе; он волновал ее, волновали его прикосновения, кипящие в нем жизненные силы. Нет, никогда из-за него все ее существо не расплавлял неведомый темный огонь и не думала она, что ей незачем жить и дышать, если она больше его не увидит, не вздрагивала и не трепетала под его взглядом. Но Люк возил ее на вечера и танцы, она лучше узнала молодых людей вроде Инека Дэвиса, Лайема О’Рока, Аластера Маккуина, и, однако, ни к одному из них ее так не влекло, как к Люку О’Нилу. Если кто достаточно высок и тоже надо смотреть на него снизу вверх, у него не такие глаза, как у Люка, а если глаза похожи, так волосы не такие. Всегда чего-то не хватает, что есть в Люке, а чем же, в сущности, от всех отличается Люк – непонятно. Разве что очень напоминает отца Ральфа… но Мэгги не желала признавать, что ее только это в нем и привлекает.

Они много разговаривали, но всегда как-то вообще: об овцах и стрижке, о земле, о том, чего он хочет добиться в жизни, о разных местах, где он побывал. Иногда о каком-нибудь политическом событии. Люку случалось иной раз прочесть книжку, но он не пристрастился к чтению с детства, как Мэгги, и, сколько она ни старалась, ей не удавалось уговорить его что-то прочесть лишь потому, что ей, Мэгги, эта книга показалась интересной. Не заводил он и каких-либо умных, глубоких разговоров и, что всего любопытнее и досаднее, нимало не интересовался тем, как живется ей, Мэгги, и чего она хочет в жизни. Подчас ее так и подмывало поговорить о чем-нибудь, что задевало ее куда сильнее, чем овцы или дождь, но стоило ей попытаться – и он ловко переводил разговор на какую-нибудь накатанную дорожку.

Люк О’Нил был умен, самоуверен, на редкость неутомим в работе и жаждал разбогатеть. Родился он в глинобитной лачуге на окраине города Лонгрич в Западном Квинсленде, на самом тропике Козерога. Отец его был блудным сыном состоятельного, но сурового ирландского семейства, в котором грехов не прощали, мать – дочерью немца, торговца мясом в Уинтоне; когда ей непременно вздумалось выйти замуж за Люка-старшего, от нее тоже отреклись родители. В глинобитной лачуге ютились десятеро детишек, и на всех – ни единой пары башмаков, а впрочем, в раскаленном Лонгриче вполне можно было бегать босиком. Люк-старший, когда приходила охота заработать кусок хлеба, нанимался стригалем, но чаще всего у него была охота пить дешевый ром – и только; когда Люку-младшему исполнилось двенадцать, отец погиб во время пожара в блэколском трактире. И сын при первой возможности ступил на стезю стригаля, поначалу – мальчишкой-смольщиком: мазал растопленной смолой зияющие раны, если стригаль по оплошности вместе с шерстью отхватывал у овцы клок мяса.

Одно никогда не пугало Люка – тяжелая работа: он наслаждался ею, как иные наслаждаются бездельем, потому ли, что отец его был пьяница и посмешище всего города, или потому, что унаследовал трудолюбие матери-немки, – причина никого никогда не интересовала.

Он подрос и получил работу чуть посложнее – бегал по сараю, подхватывал взлетающие из-под «ящерок», словно воздушные змеи, широкие сплошные полосы шерсти и относил к столу для подрубки. Потом научился «подрубать» – отщипывать слипшиеся от грязи края – и относил настриженную шерсть в лари, где ее оценит наметанным глазом аристократ среди мастеров овцеводческого дела – сортировщик; сортировщик шерсти подобен дегустатору вин или парфюмеру – он не научится своему искусству, если не обладает еще и особым врожденным чутьем. У Люка такого чутья не было, значит, чтобы зарабатывать побольше – а он непременно этого хотел, – надо было стать либо прессовщиком, либо стригалем. У него вполне хватило бы силы работать прессом, сжимать уже рассортированную шерсть в тюки, но первоклассный стригаль может заработать больше.

Его уже знали во всем Западном Квинсленде как отличного работника, и он без особого труда получил право на опыте учиться стрижке. В нем счастливо сочетались ловкость и уверенность движений, сила и выносливость – все, что нужно, чтобы стать первоклассным стригалем. Вскоре Люк уже стриг двести с лишком овец за день, шесть дней в неделю, получая по фунту за сотню; и это – узкими длинными ножницами, похожими на болотных ящериц, их так и называют – «ящерки». Инструмент новозеландских стригалей – большие ножницы с широким редким гребнем – в Австралии запрещен, хоть он и удваивает выработку стригаля.

Тяжкий это труд: сгибаешься вдвое, овцу зажал между колен и быстро ведешь ножницы вдоль тела овцы, стараясь снимать шерсть одной длинной полосой, чтобы как можно меньше оставалось достригать, да еще снимать ее надо вплотную к шероховатой, обвислой коже, чтоб угодить владельцу, – ведь он мгновенно коршуном накинется на стригаля, посмевшего нарушить стандарты стрижки. Но Люк был не против жары, и пота, и жажды, что заставляла выпивать за день по меньшей мере три галлона воды, и не против несчетных, неотвязных мучительниц – мух, к мухам он привык с колыбели. Он был даже не против овец – самой страшной пытки стригаля: овцы бывают разные, у иных кожа бугристая или влажная, шерсть чересчур длинная или клочковатая, или сбилась комьями, или полна мух, но все они мериносы, а значит, заросли шерстью до самых носов и копыт, и у всех эта бугристая тонкая кожа скользит под пальцами, как промасленная бумага.

Нет, Люк был не против самой работы – чем напористее он работал, тем веселее ему становилось; досаждало другое – шум, зловоние, тошно взаперти, в четырех стенах. Сарай для стрижки овец – сущий ад, другого такого не сыщешь. Нет, ему нужно иное, он намерен сам стать хозяином, расхаживать взад и вперед вдоль рядов согнувшихся в три погибели стригалей и следить, как из-под их быстрых, ловких ножниц струится его богатство, шерсть его собственных овец.
Хозяин, шишка важная, в креслице сидит,

И всякую промашку он мигом углядит, –


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page