Ф

Ф

Даниэль Кельман

– Что тогда? – продолжил я. – Если ты пожертвовал всем, а они оказались не на высоте? Что тогда?
– От такого никто не застрахован.
Мы продолжили путь в молчании.
– Обязанности, – сказал он спустя какое-то время, – это такая штука, которую мы придумываем сообразно своим потребностям. Никто никому ничем не обязан, если сам того не решит. Но я вас очень люблю. Всех троих.
– И все же ты не захотел с нами остаться.

– Не думаю, что я много упустил. Поговорим обо всем. Я остановился в гостинице напротив вокзала, приходи вечером, Ивейн тоже будет.
– А Эрик?
– Он не хочет видеться. Приходи к восьми на ужин. Поесть ты, кажется, любишь.
Я хотел было поинтересоваться, почему он считает себя вправе отпускать такие замечания, но на том он со мной и распрощался – махнул рукой, остановилось такси, отец сел в машину и захлопнул дверь.

В тот вечер мы провели вместе не один час. Ивейн рассказывал о том моменте, когда осознал, что из него никогда не выйдет хорошего художника, а Артур – о своем желании написать книгу, которая будет исключительно посланием одному-единственному человеку, в которой, стало быть, вся художественность будет всего-навсего прикрытием, чтобы никто, кроме адресата, этого не понял – но, как ни парадоксально, именно это и сделает книгу настоящим произведением искусства. На вопрос, в чем заключался бы посыл этой книги, он ответил, что это зависело бы от того, кому она была бы посвящена, а на вопрос, кому же он собирался ее посвятить, – что это как раз зависело бы от посыла. Около полуночи Ивейн поведал о том, как его подозрения в своей нетрадиционной ориентации на девятнадцатом году жизни подтвердились, но не стали для него откровением, не вызвали испуга – однако Эрику он так и не смог открыться, опасаясь, что тот ввиду их сходства начнет заблуждаться в себе. К часу ночи и я был близок к тому, чтобы сознаться, что не верую, но все же решил этого не делать и завел разговор о Карле-Ойгене Иммермане, мальчишке, который на каждом соревновании опережал меня ровно на три секунды и не оставлял ни единого шанса. В половине второго Артур изрек, что приспособился к жизни с чувством вины и раскаяния, как другие живут с отказавшей ногой или хроническими болями в пояснице. Около двух я немного поплакал. В половине третьего мы расстались, пообещав друг другу снова встретиться следующим вечером.

Когда мы на другой день заявились в отель, Артур уже съехал, не оставив ни записки, ни адреса. Еще пару недель я что ни день ждал, что он объявится и все объяснит. Потом перестал.


Подвалы епископского дворца, комната без окон. Дурной запах, никакого кондиционера. Покрытый линолеумом пол, крашеные белой краской стены, потолок, оклеенный звуконепроницаемым пластиком, на стене обязательное распятие. Стол для пинг-понга, настольный футбол, два старых компьютера, две приставки «Плейстейшен» и орава малолеток, прекрасно понимающих, что им нужно всего лишь смириться с присутствием двух священнослужителей – и все это будет безвозмездно предоставлено в их распоряжение. Напитки тоже предоставляются бесплатно. Моя профессия предполагает множество различных обязанностей. Если бы можно было от чего-то отказаться, то я бы выбрал именно участие в собраниях Союза католической молодежи.

Рядом стоит тощий иезуит, отец Таулер, трет глаза и вздыхает.
– Это ненадолго, – сообщаю я.
– Целый час.
– И он тоже пройдет.
– Ты уверен?
– Ну а как иначе.
Он снова вздыхает.
– Кстати, приехал твой друг Финкенштейн.
– Да что ты!
– Он наверху, во дворце. Прямиком из Рима.

Отец Таулер подходит к одному из обтрепанных стульев. Стоит ему сесть, как тут же подбегают две девчушки, подсаживаются к нему и начинают с ним о чем-то тихо говорить. Одна явно взбудоражена, глаза у нее блестят, другая то и дело приобнимает ее за плечи.

Улыбаясь своим мыслям, я подхожу к другому стулу. С меня градом льет пот. Хочется взять чего-нибудь из автомата да выпить. Но это невозможно. Не могу же я здесь пить колу прямо из бутылки, необходимо блюсти остатки достоинства. Будь я худым – не было бы проблем. Но это не мой случай.

Я усаживаюсь и принимаюсь ждать. Может, никому от меня ничего и не понадобится. Двое мальчишек играют в футбол, яростно дергая за рукоятки и с треском пиная туда-сюда мячик. Позади них трое девочек скачут вокруг стола для пинг-понга. Они просто отлично играют – мне почти не видно, как мелькает мячик. Свистят и поскрипывают игровые приставки. Пахнет потом. Одна из девчонок направляется в мою сторону. Я вздрагиваю, но она, к счастью, сворачивает к компьютерам. Самое ужасное – когда девочки приходят ко мне сообщить, что беременны. Я знаю, что отвечать, правила в этом отношении строги, но на самом деле просто не представляю, что делать. С усомнившимися в вере проще. Там можно просто говорить о тайне, даже думать не надо. Увы, сомневаться в вере уже не модно.

Я смежаю веки. Ну надо же, именно Финкенштейн! Наверное, придется пойти поздороваться, он ведь знает, что я здесь, будет странно, если я не объявлюсь. Да и не нужно мне его избегать, нельзя позволять зависти овладеть мной.

Открываю глаза. Кто-то потеребил меня за колено. Передо мной сидит юноша. Я его знаю, он часто сюда приходит, и звать его… Забыл. Была бы у меня хорошая память на имена, авось и запомнил бы. У него уже пробивается бородка, на голове голубая бейсболка с буквами «N» и «Y», правую ноздрю пронзает тонкое колечко. На футболке красуется надпись «bubbletea is not a drink I like»
[1]

. Джинсы рваные, но это он их уже такими купил. Лицо бледное, может, поэтому бородка и заметна. Смотрит на меня чуть покрасневшими глазами.
– Да? – говорю я.
Кашлянув, он начинает говорить. Я склоняюсь к нему. С трудом разбираю его слова, бормочет он быстро, к тому же вполголоса.
– Минуточку. Помедленней, пожалуйста.

Уставившись на свои кроссовки, он опять прочищает горло, начинает с начала. Постепенно я начинаю понимать: случилась драка, в ней была замешана какая-то бабочка… «Баттерфляй, – то и дело повторяет он, изображая руками нечто вроде крылышек, то так, то эдак. – Баттерфляй».
Бабочка?.. Какая бабочка?.. Я начинаю что-то подозревать.
Ну да, да, говорит он, нож-бабочка. Баттерфляй. Вот так вот раскидывается, вот так вот пыряешь, все очень быстро произошло.
– Минуточку. Поясни.

Вздохнув, он, обливаясь потом, поясняет. Чего-то я не понимаю, но суть улавливаю. Они с двумя приятелями, которых зовут Рон и Карстен, пару суток назад поссорились на ночной дискотеке с парнем, которого тоже зовут Рон; то, что они тезки, – чистая случайность и не имеет никакого значения. Хуже, впрочем, то, что сидящего передо мной – теперь-то я припоминаю – тоже зовут Рон. Так вот, этот Рон, другой Рон и Карстен повздорили с тем Роном по какой-то причине, которой никто из них уже не помнит, может, из-за денег, может, из-за девчонки, а может, и вовсе без причины, в конце концов, ссоры постоянно возникают на пустом месте, но стоит одному поднять на другого руку, и причина теряет всякое значение, роль играет только тот факт, что кто-то кого-то ударил.

– А что это вообще значит, эта надпись на твоей футболке – «bubbletea is not a drink I like»?
Рон смотрит на меня в растерянности – видно, он никогда об этом не задумывался.
– Не важно, – отмахиваюсь я. – Продолжай.
Он заходится в кашле, трет глаза. Ну так вот, он, Рон и Карстен только что встретили тут на улице того Рона, который ударил Рона на дискотеке.
– Вот так случайность!

Вообще-то никакая это не случайность, отвечает он, учитывая, что после обеда они частенько прогуливаются по этой улице, да и Рон почти каждый день после обеда прогуливается по этой улице, но все же они не могли предвидеть, что встретятся, и Рон, по всей видимости, тоже, иначе было бы откровенно глупо с его стороны заявляться именно сейчас и разгуливать в одиночку. Ну они его и отметелили, не самым, конечно, жестоким образом, но все же как следует, основательно.
– Плохо, – отвечаю я.

Плохо-то оно плохо, но это не самое худшее, потому что тогда бабочку еще никто не доставал. Возомнил тут один о себе невесть что, и вот…
Отец Таулер встает со стула, подходит к автомату с напитками, достает бутылку кока-колы, открывает, возвращается к девчушкам, пьет. Я гляжу на него с завистью.
– Что, прости? Извини, я на секунду… Что ты сказал?
Рон спрашивает, слушаю ли я его вообще.
– Да, повтори, пожалуйста!

Так вот, возомнил он о себе невесть что. Тот парень. Хотя его это совсем не касалось, вообще никак! Вот нахал. Он даже не с того района, кто его знает, откуда он взялся! Просто слишком много о себе возомнил!
– И что случилось?
И вот, значит, выхватил он нож. Баттерфляй. Так вот – хоп! щелк! – и пырнул. Все так быстро произошло. И они бросились наутек. А Рон остался лежать на дороге.
– Рон?
Да не тот, который ударил, а тот, другой! Он трет руками лицо.

Надпись на футболке почему-то начинает меня люто раздражать. Кто только такое шьет?
– Кто-нибудь вызвал полицию?
Может, и вызвал, отвечает Рон. Полицию всегда кто-нибудь вызывает.
– Он был ранен?
Он смотрит на меня так, словно у меня серьезные проблемы с восприятием. Разумеется, медленно произносит он. Естественно, был. Как иначе-то! Рон ведь
пырнул его! Ножом!

Бабочкой. Как тут не будешь ранен? Парень окидывает взглядом играющих в пинг-понг, режущихся в приставку, потом наклоняется ко мне и спрашивает, могу ли я даровать ему упущение.
– Отпущение?
Ну да, отпущение. Может ли он получить у меня отпущение. И могу ли я, если ко мне вдруг заявится полиция, подтвердить, что это не он его пырнул, а Рон.
– Как же я могу это подтвердить?

Голова у меня идет кругом, на этот раз не из-за жары. Неужто все это происходит на самом деле? Ко мне на исповедь еще никогда не приходил человек, совершивший насилие, преступление. В обычной жизни такого просто не бывает, даже если авторы сценариев и детективов придерживаются иного мнения и полагают, будто подобные инциденты случаются каждую неделю. Мне бы следовало вызвать полицию. Но я не имею права. Или, наоборот, обязан? Можно ли вообще считать происходящее исповедью? Мы с ним не в конфессионале, мы даже не в церкви. Может быть, я как раз и должен вызвать полицию? Почему все так сложно и почему здесь такая духота?

Словно прочтя мои мысли, он начинает всхлипывать. По его покрытым пушком юным щекам катятся слезы. Прошу вас, говорит он, прошу, господин священник!

С другой стороны, размышляю я, предположим, что это исповедь. Я имею право принимать решение на этот счет, и я считаю, что это она. В таком случае мне никак нельзя обращаться в полицию. Церковное право запрещает мне так поступать, и законы государства на моей стороне. Вопрос тут же решился бы. Ну а отпущение? А почему бы мне не отпустить ему грех? Нет никакого Бога, который был бы обязан простить ему только потому, что я осенил его крестом. Это все слова. Они ничего не меняют.

Рон утирает слезы. Все произошло так стремительно, он же ничего не мог поделать! Зачем только этот нахал вылез и начал распинаться!

Я знаю, что буду корить себя за это, более того: сознаю, что вынужден буду заставить себя обо всем забыть, только чтобы не корить. Но, начав движение рукой, я уже не могу его прервать, и потому осеняю его крестным знамением, сверху вниз, справа налево, и он снова принимается реветь, на сей раз растрогавшись – может, он и вправду верит, что это спасет его от какой-то там геенны огненной, я же отмахиваюсь и говорю, что теперь он обязан пойти в полицию и обо всем рассказать. Разумеется, я так и сделаю, говорит он, и я знаю, что он лжет, и он знает, что я это знаю.

Спасибо, повторяет он. Спасибо вам, господин священник.
– Но ты пойди в полицию. Скажи, что…
Да, конечно! В полицию. Тут он собирается начать с начала и опять изложить мне всю эту мрачную историю, но с меня довольно. Я вскакиваю.

Рон смотрит на меня снизу вверх – с одной стороны, с облегчением, потому что полагает, будто я снял с его совести грех; с другой стороны, с опаской, потому что доверил мне свою тайну. Я гляжу на него, в его застланные пеленой глаза, которыми смотрит на меня еще не сформировавшаяся, сама себе не знакомая личность. В его взгляде страх, но не только – еще и налет мягкой агрессии, и вопрос, не стоит ли ему теперь заставить меня замолчать.
Я улыбаюсь ему, но он не отвечает мне тем же.

– Все образуется, – произношу я, сам не зная, что хочу этим сказать. Протягиваю ему руку, он встает, мы обмениваемся рукопожатием. Его ладонь влажная и мягкая; пожав мою, он тут же ее выпускает. Мне кажется, что все было бы много проще, лучше, правильней, если бы только я мог понять, что написано у него на футболке. Решительно отворачиваюсь и подаю отцу Таулеру знак, что мне придется уйти. Он изумленно поднимает брови, я показываю на часы у себя на запястье и тычу пальцем в потолок – универсальный, во всем мире понятный жест, означающий, что меня ожидает начальство.

– Господин священник! – передо мной останавливается девочка с крестиком на шее. – У меня вопрос!
– Спроси отца Таулера.
Она с явным неудовольствием дает мне пройти, я добираюсь до двери, выхожу на лестничную клетку, отдуваясь, карабкаюсь по ступеням. Выбираюсь в прохладный, отделанный мрамором холл, постепенно превращаясь в лужу.
– Фридлянд!
Надо же, именно сейчас! Он высок и худ, на нем элегантного покроя сутана, у него превосходная стрижка и очки от Армани. И он, разумеется, не потеет.

– Приветствую, Финкенштейн.
– Жарковато у вас тут.
– Тебе ведь не привыкать.
– Да, летом в Риме тяжко, – скрестив руки на груди, он облокачивается о каменный поручень и смеряет меня взглядом, в котором почему-то читается, что его мой вид забавляет.
– Я только что принял у одного человека исповедь. Он, представь себе… То есть, я хочу сказать, что делать, если… Как быть с тайной исповеди, если человек… Ладно, не важно. Не сейчас. Не имеет значения.
– Ты все еще играешь в кубик?

– Готовлюсь к соревнованиям.
– Что, неужто они и правда еще проводятся? Ты не спешишь? Перекусим?
Я в сомнениях. На самом деле мне не очень-то хочется выслушивать его рассказы о работе, о жизни в прохладных покоях, о карьерном взлете и успехе.
– С удовольствием.
– Тогда идем! Ранний ужин, что-нибудь легкое, в такую погоду много и не съешь. – Он поднимается по мраморной лестнице, я нерешительной поступью следую за ним.
– Виделся ли ты в последнее время с Кальмом? – спрашиваю.

– Он все тот же. Скоро станет епископом, если на то будет воля Божья.
– А она будет.
– Согласен. Будет.
– Ты веришь в Бога?
Он замирает.
– Мартин, я заместитель главного редактора радио «Ватикан»!
– И что с того?
– Ты спрашиваешь замглавы радио «Ватикан», верит ли он в Бога?
– Именно.
– Ты что, серьезно?
– Разумеется, нет. Но если бы я спросил всерьез, что бы ты ответил?
– Ответил бы, что вопрос так не стоит.
– Почему же?
– Потому что Бог – понятие самореализующееся, Бог – это causa sui
[2]

, просто потому, что он мыслим. Я могу помыслить его, и следовательно, раз его можно помыслить, он должен существовать, иначе возникло бы противоречие. Поэтому я знаю, что он существует, даже если я в него не верю. Поэтому я верю. И не забывай, мы осуществляем реальность Бога через действенную любовь к ближнему. Делаем свою работу. Бог в нас, но он обитает среди нас лишь потому, что должен существовать. Как можно любить людей, если видишь в них не тварей Божиих, а некую случайность, возвеличившийся лишай, обретших пищеварение и заработавших боль в спине млекопитающих? Как им сочувствовать? Как любить мир, если он не есть воля того, кто сам является воплощением доброй воли?

Я снова вспоминаю Рона, это куда важнее, вот о чем следовало бы поговорить. Но меня что-то удерживает, у меня такое чувство, что я коснулся чего-то более могущественного и злого, чем могу сейчас себе представить; такое чувство, что лучше бы мне обо всем этом забыть.

– И вообще, что значит «верить»? Логика этого понятия весьма расплывчата, Мартин. Если ты уверен в каком-то положении, то ты это знаешь. А если полагаешь, что нечто может быть, но при этом знаешь, что это, возможно, и не так, то это называется верой. Это спекулятивное рассуждение о вероятности. Верить – значит полагать, что нечто, возможно, таково, хотя может таковым и не являться. Не верить означает полагать, что нечто, возможно, таковым не является, хотя может статься, что оно именно таково и есть. Есть ли тут сколь-нибудь существенная разница? Все это крайне неопределенно, все это просто градации. Важно лишь, что мы делаем свою работу.

Мы восходим наверх, ступень за ступенью, и наши шаги эхом разносятся по лестнице.
– Ты всерьез спрашивал?
– Просто полюбопытствовал.
– А во что веришь ты?
– В то, что и для меня должно было найтись место в Риме.
– Да, несправедливо все это. Но ты не ответил на мой вопрос.
Мы достигли второго этажа. На нас глядит преисполненная достоинства статуя со сложенными в молитве руками.
– На какой вопрос?
– О том, во что веришь ты сам.

Я останавливаюсь и, опершись на перила, жду, когда уймется сердцебиение.
– В то, что если не поедим, нас будет мучить голод.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page