***

***


Состояние квёлой заторможенности растянулось больше чем на неделю. Способность анализировать, обдумывать, взвешивать варианты не успевала проснуться; стряхнуть липкие щупальца сна. Я шёл на прогулку дважды в день, слушал сбившихся в стаю русских, что-то односложно отвечал, стремясь не выпасть из общего фона, возвращался в камеру, ложился на шконарь и снова проваливался в сон. В промежутках меня тормошили Серега или Литовец, усаживали за скудный стол. Ел, давился, запихивая в себя крохи еды, и, не успев сполоснуть лица, снова валился пластом. Если случалось посреди ночи открыть глаза, то, стараясь не разбудить сокамерников, брал оказавшуюся среди моего багажа книгу «Три товарища», забирался на свободный шконарь над головой и в свете уличных фонарей читал. Но чаще смотрел в окно: на усыпанную щебёнкой полосу, по которой проходили наряды, на высокую каменную стену, на светящиеся окна жилого дома, стоящего прямо через улицу, на панораму Парижа, проживающего время перед моими глазами. Изредка тишину прорезали гулкие раскаты мощных двигателей спортивных мотоциклов. Замерев, застыв на секунду, я возвращался к книге. Курил, припав к решётке окна, стараясь пускать дым наружу, облокачиваясь на неостывшую кладку стен. Невпопад отвечал на ворчания спящего Сереги. Не успев устать от неудобной позы на спинке кровати, влекомый дремотой, вновь валился спать.

Я закрывал глаза и уносился далеко-далеко, в мир людей, говорящих на русском языке, в мир Катеньки Рабинович, трассы, ведущей на заветный полуостров. Сколько раз пролетал я в мыслях это направление, останавливаясь в уютных придорожных кемпингах, покупая на заправках запотевшие бутылки минеральной воды и снова ныряя в прохладу салона. Рядом со мной сидел Катёнок, она придерживала руками растрёпанные волосы; когда мы опускали окошко покурить, играла голыми коленками, отвлекая меня от дороги, то и дело наклонялась прошептать на ухо непристойную похабность. Окончание которой растворялось в тёплом её дыхании, под ритм модной психоделической музыки.

Машина летела и летела вперёд, и я не знал уже, от чего получаю большее наслаждение: от похабностей шкодящего Катёнка, играющего роль взрослого ребёнка, или от послушной дрожи мощного автомобиля, притаптывающего под себя горячий пластилин асфальта. Автомобиля, который ощущал я уже неотделимой частью себя самого, продолжением моего мужского начала.

Дальше шли тёплые ночи, проведённые под шелест волн. Лица оставленных в Крыму знакомых, маленькие частные хибарки, скрипучие панцирной сеткой бабушкины кровати с медными набалдашниками. Грубо струганные деревянные столы, накрытые под раскидистыми деревьями налитыми спелыми фруктами. Я пил Катёнка, наслаждаясь каждым мгновением отдыха. Одно её присутствие, волнующая её близость, наполняла меня неведанной ранее воздушностью. Желанием радоваться и безостановочно дарить эту радость.

В последнюю ночь, перед отъездом, мы лежали на капоте машины, смотрели на падающие звёзды. Из динамиков плакал сакс.

Мы держались за руки, молча разговаривали ночь напролет, до утра.

Встретив рассвет, впитав его без остатка, возвращались, но уже в Киев. Бросали на стоянке возле аэропорта машину, покупали билеты на первый же рейс и летели в жаркую её прародину. Летели, чтобы никогда не возвращаться, не поворачивать назад…

Я открывал глаза, и со стоном впускал в себя убогий, пустой быт тюремной камеры.

Где я есть и где я должен быть?!!!

И лишь иногда, застыв в тумане ступора, получалось сорвать налёт, день ото дня рассеивающуюся дрёму, остро ощутить, глядя на, скажем, гнутую вилку — Что Я тут делаю!!!

Могу сказать: приземлился я плавно. После так ярко запомнившегося первого дня ареста организм включил скрытый механизм адаптации и мягко «притюрмил» меня.


***

Литовец, наш сокамерник, оказался добрейшим человеком, что так не вязалось с угрожающей внешностью. Выросший в многодетной семье, он взял на себя все заботы по устройству нашего быта. Кормил, холил и лелеял, ловя каждое слово взявшегося обучать его английскому языку Сереги.

Я огородился мысленной стеной от парижской гопоты. Модуль числили по интернациональной линии, коренных французов раз, два, а в остальном… Испанцы, итальянцы, албанцы. Англичане, голландцы, бельгийцы, немцы, болгары, китайцы. На общем фоне неотличимы, они сливались, составляя однородную массу. Только не русскоговорящие. Наши жили кодлой. Жались друг к другу, обламывая ростки самостоятельности. Из трёхсот человек, гуляющих посменно по залитому асфальтом внутреннему дворику, разделённому крытым переходом для снегирей на две равные части, двадцать русских бросались в глаза, как стайка голодных пираний.

Верховодил вольницей знакомый нам Роман: собирал общак, поддерживал вновь прибывших, решал внутренние склоки. Мне не понять, что заставляло «наших» жаться друг к другу. Врождённое чувство стада? Привычка? Воспитание? Нет, Роман хороший парень, но дело не в нём. Дело в проклятом конформизме, в пассивности серого большинства.

Первые недели, пристроившись с краю, молча слушал я нескончаемым потоком льющиеся разговоры о плохих и хороших, о том, как воровать, в каких магазинах что красть. О сексуальных пристрастиях присутствующих, об их подвигах и любимых машинах. И снова, и снова, и снова. Через пару дней, не прислушиваясь, я стал различать повторяющиеся мотивы. Через неделю разговоры эти стали мне хуже топлёного молока за стаканом доброй сивухи.

Не сговариваясь, сделав одинаковые выводы, мы с Серёгой сформировали тайную коалицию, втянув в заговор привязавшегося к нам Миндоугаса.

Теперь в мире существовали французы — где-то там, далеко, неуловимые и до времени неосязаемые. Дальше интернационал нашего модуля, чьи дела меня не интересовали. Последний круг составляли русские. В круг этот, время от времени, можно было высунуть любопытный нос, в надежде на толкового собеседника. Жизнь, такая богатая до ареста, сузилась до размеров маленькой и постепенно становящейся уютной камеры. Редко, очень редко получалось выудить из толпы интересного человека: так, запомнился Татарин, работающий егерем в глубинке и раз в году приезжающий в Париж прогуляться по магазинам с чужими кредитными картами. Джон, прошагавший пешком, без паспорта, из Перми до Парижа, с томиком Джека Лондона в маленьком рюкзаке за плечами. Иногда получалось поговорить с Ромой. Но тот скоро освободился, и верховодить стал странный кадр по имени Саша.

Звали Сашу Крокодил. Я не мог понять, как он, с высшим, пусть военным, образованием, двумя дочерьми, женой бухгалтером в Германии, всерьёз рассказывал об удовольствии лить на пол, под ноги снегирям, подсолнечное масло. Дико и непонятно, как непонятны неумело разруливаемые им споры: украденный ночью «субитекс», сбор в общак табака. У Саши отсутствовали задатки лидера. Соотечественники грызли друг друга. От скуки или по привычке, как крысы, запертые в клетке — селекция естественного отбора. Они старались выглядеть «круто». Я наблюдал и делал выводы. Держась подальше, опекал общительного Литовца.


***

Закрутились шестерёнки муторного процесса экстрадиции, не оставляя места борьбе — формальность, способная растянуться на два-три года. Дни сменяли друг друга — такие одинаковые, неотличимые даже. Дни не оставляли информации, зацепившись за которую можно было сказать: я прожил неделю, месяц.

Нас навестил консул, передав, с блоком сигарет, письмо от соратников. Ремарк рассказал до конца «Три товарища», а тюремная библиотека всё ещё оставалась закрытой на летние каникулы. И снова жгучее ожидание. Я чиркал листики лавки, считая дни до получения денег.

Потребовалось четыре сумки челночников-турков и помощь Литовца. В два захода мы подняли домой купленные в ларьке продукты.

Вечером мы уже мяли курицу гриль, запивая безалкогольным пивом. Строили планы. Оказывается, в тюрьме, с деньгами, можно устроиться.

— А вам позвонить не надо? — спросил тогда Литовец.

Миф о прожжённом урке-сокамернике, к тому времени, рассеялся. Он, как и мы, шёл по первой ходке: неудачная вылазка посмотреть Париж, погулять по Елисейским полям, помолиться в Нотр-Даме, съесть круассан, выпить чашечку кофе и рассчитаться фальшивой сотней высшего качества. За качество и мариновали. Заплати ксерокопиями, уже был бы дома под мохнатой подмышкой длинноволосой красавицы Гентари.

— Можно, — осторожно заметил Серега.

— Так надо телефон, — сообщил Литовец.

— Таак натто, таак купи, таак не натто, не купи, — передразнил я.

— Так ты скажи натто, а то не знаю!

— Натто, — сказали мы с Серегой.

— Так деньги натто, пожалуйста.

Телефон стоил четыреста евро. Какая глупость! Не задумываясь, я бы заплатил в десять раз больше, и если бы не Миндина бережливость…

Пока Литовец доставал трубку, Серега проработал стратегию хранения и использования объекта. Телефон мы обматывали скотчем, кутали в несколько слоёв целлофана и, на верёвке, опускали плавать в трубу канализации. Узелок крепился таким образом, что захоти кто-то чужой открутить унитаз, то труба улетела бы на свободу.

Когда, отгрохотав, штыри задвигаемых на ночь замков вонзали свою плоть в несмазанные дырки петель, когда тюрьма забывалась в мокрых, неспокойных снах, мы выуживали рыбку и, по очереди, прячась за перегородкой на шконаре Минди, беспокоили скучающих домочадцев. Звонки стали нитью, связывающей нас с внешним миром. Слушая успокаивающие убеждения партнёров по бизнесу, как всё будет хорошо, как им, конечно, без меня, сложно, но они постараются, сплотят ряды, наймут адвокатов, проследят. «Но волноваться не стоит. Не стоит по телефону о делах… точно! Всё хорошо! Расслабься, воспринимай задержку как вынужденный отпуск». Вы понимаете — так легко было поверить в такие разговоры! Так убедительно, льстиво они звучали в первые месяцы отсидки! Бередя, вливая в уши именно то, что я втайне надеялся услышать. Привычные ебуки жены, которая, конечно, любит, души не чает, как ей помогают деньгами, но ужасно мало, нужно ещё. Друзья наперебой интересовались, как я. Сочувствовали, переживали, предлагали помочь. Всё так, как и должно быть у человека, за которого есть кому заступиться. Нужного в жизни. Важного, обладающего плюсами, связями, деньгами. Да, да, да. Всё это было так приятно, успокаивающе. Я так хотел поверить, так хотел… что взял и поверил. Вот!

И только с родителями разговора не получалось: что бы я ни врал, как бы ни успокаивал, за словами, я просто физически чувствовал охватившее их напряжение — но что я мог сделать?

Благодаря телефону я почувствовал себя раскрепощённо, по-домашнему. Почувствовал себя снова в строю, снова в деле — рядом, дотронуться… два часа лёту. Командировка.

Мир за стенами камеры окончательно утратил значимость. Стал неактуален, как дальние выселки, на которые так интересно, с опаской горожанина, заглянуть на пленер, но оставаться…


***

Информационная ломка шла полным ходом, когда Литовец, на глазах у инфантильного снегиря, закатил в камеру бочонок из-под отбеливателя. Я сперва подумал — под тумбочку. Серега, недовольный качеством местной прачечной, решил замочить одежду — мы были наивны. Пять кило апельсинов и грейпфрутов, пять пачек рафинированного сахара, два кило изюма, дрожжи, и под крышку, бутилированной воды в прожорливого поросёнка влезло двадцать пять литров!!! Стояла жаркая влажная погода. Но, независимо от погоды, на выгул свинье требовалась неделя, максимум две. Ни один снегирь не покусился на нашу свинью. Зачем делали шмоны, оставалось загадкой.

В компании с хрюшей мир приобрёл привычные очертания. Мир, несмотря на запертую дверь, снова начинал мне нравиться: любовь к жизни, желание жить как есть возвращалось, и тюремные стены перестали тому мешать.

«А какая вовсе разница?» — философствовали мы с Серегой, глядя, как Миндоугас разливает содержимое бочонка по бутылкам.

— Надо ещё раз поставить, — сказал тогда я.

— Мы ещё это не выпили, — урезонил меня Серега.

— Когда выпьем, поздно будет.

Миндоугасу сам процесс выпаса хрюши доставлял удовольствие. А слова «ещё» или «больше» всегда заменяли слова «хорошо» и «надо».


***


После вечерней проверки, дождавшись, пока запрут на ночь двери, мы накрывали нехитрый тюремный ужин.

Поддон с лозаньей, лук, чеснок, помидоры, грибы, сервелат, маринованная морковка, пять или семь видов сыра, анчоусы, маслины, оливки, куча всякой всячины, размазанная в памяти по краям стола. Под шконарём дожидались своего часа двадцать литровых бутылок апельсиновой браги. Тишину ночи разрывали густые басы миксов Пола Оккенфулда, Диски достал Серега, сведя дружбу с маленьким перекачанным корейцем, работающим вьетнамским мафиози в Лос-Анджелесе и прилетевшим в Париж пообедать. Он уже три года доказывал, что тот труп, в ресторане, ужасно испортил ему аппетит.

Трое молодых мужиков. Много выпить и закусить. Эрудированный собеседник Серега. От жизни мудрый и добродушный Миндя, всегда безропотно сносивший мои подначки. Плавающая в фекалиях рыбка породы «Panasonic». Ночь за ночью. Неделя за неделей. Месяц за месяцем. Всё те же успокаивающие речи партнёров по бизнесу. Адвокат, ссылающийся на бюрократическую волокиту. Звонки друзьям, на большую землю, в те минуты розового подпития, когда так хочется позвонить, выслушать ритуал вопросов, показать молчаливое знание глубины жизни, обронить невзначай: «Ты знаешь, Вася, Андрей, Коля, Лена, ты будешь смеяться, ты, конечно, не поверишь, но я желаю каждому оказаться на моём месте». Конечно, ненадолго — пусть месяц или полгода. Тюрьма помогает разорвать презерватив рутины. Взглянуть на себя со стороны, отстранённо взглянуть на то, какой ты там, на свободе. И как бы вы ни говорили, что, экспериментируя, вовсе не обязательно ехать во Францию, садиться в тюрьму, что со стороны, можно взглянуть на себя, проведя отпуск на даче или в морском круизе. На такие возражения я промолчу в трубку, слегка покачивая головой, давая вам возможность выговориться, а потом, соглашусь: да, действительно, во Францию не обязательно. Есть Испания, Голландия, Швеция. На худой конец — Германия, Австрия, Бельгия или Италия. Но ни в коем случае нельзя проводить опыт дома и уж, конечно, не подходят дача или круиз. Но вы мне всё равно ни за что не поверите, и я знаю это уже сейчас. Потому что всего пару месяцев назад я и сам себе не поверил бы. Не может тюрьма плодотворно влиять! Не может? — Ещё как может! Но переступить грань, сделать решающий шаг в Другую жизнь, очутиться один на один с незнакомыми мироописаниями, на это самостоятельно смелости у вас не хватит.

А я уже тогда, выпивая, говорил Сереге: давай организуем туры, будем рассказывать, как сесть, оказывать информационное сопровождение. Серега развивал тему, согласно кивал. А вот для Миндоугаса Джинджуса из Шакея такие разговоры были лепетом неразумного ребёнка.

— Какой дурак захочет добровольно лишиться свободы? Пусть ненадолго. Пусть понарошку. Мазохистское удовольствие. И потом, тут может быть опасно, и нет страховки. А работа? Важные встречи, сделки? Глупости ты Жора говоришь, — так переводил Литовца на толковый язык Серега.

Спорить было не нужно. От каждого по способностям — каждому по потребностям. И правда, какой дурак добровольно в тюрьму полезет, пусть даже и Французскую.


***

«Ещё, хорошо сидеть в тюрьме. Но не в нашей, не сейчас и не за преступление. А так… непонятно за что и во французской тюрьме… Давно. Чтобы была даже не тюрьма, а крепость. Каменные стены, деревянная дверь с металлическими заклёпками, свежее сено на полу, высокое окно с решёткой и синим небом. Книга у меня должна была бы быть только одна — тяжёлая старинная Библия и больше никаких книг. Надо же, в конце концов, прочитать Библию! У меня всегда были бы чистые, свежие рубашки со свободными рукавами и узкими манжетами. Рубашки не такие, как сейчас, не тонкие, а из такого толстого полотна. Я был бы всегда хорошо выбрит (кстати, интересно, как они там брились, тогда давно). Хорошо, если бы ко мне приходил цирюльник и брил меня каждое утро… И чтобы иногда приходил священник и беседовал со мной. Мы вели бы с ним бесконечные, спокойные философские дискуссии… можно было бы играть в шахматы с надсмотрщиком. Мне приносили бы хороший хлеб, яблоки и кувшин вина. Но только, чтобы не было никакой возможности передать кому-то какую-нибудь записку или получить от кого-нибудь письмо. Ещё, чтобы было точно известно, что нет никакой возможности сбежать отсюда, что из этой крепости никто не сбегал и даже не пытался. Чтобы на душе было спокойно, чтобы не было неотомщенной обиды или долга чести. Чтобы точно знать, что я посажен в эту крепость навсегда! И нет совершенно никакого смысла ждать смены власти и помилования. Нет! Вот так до конца!»

Гришковец Е.


…читал вслух Серега.

Помолчали. Разговор, позвенев стаканами с апельсиновой брагой, свернул к нашим баранам:

— Саша просил с утра выйти на прогулку — сказал Миня.

— Саша каждый день просит, — морщась, как от зубной боли, ответил Серега.

— В этот раз он очень просит: намечается массовое мероприятие, — взяв маслину, пояснил я.

— Опять всей кодлой какому-нибудь поляку будут по мордам ногами бить? — со злой иронией поинтересовался Серега.

— Ну… Сергей, почему сразу по мордам? Чуть что, так сразу по мордам, — не согласился Литовец.

— У Литувишкуса не спросили, — строгим голосом отбрил того толмач, — тебя в прошлый раз еле удержали.

У них, надо отметить, сложилась весьма своеобразная форма общения.

— Я разнять хотел! — вознегодовал Миня.

— Костяшки на кулаках аж поболели, — съехидничал я.

— Привычка, — примиряюще сказал Литовец, наливая по полному стакану. — Так вот, Гелу с работы выгнали. Все русские с завтрашнего дня начинают голодовку.

Мы с Серегой, не сговариваясь, посмотрели в потолок. А как же, начало истории было нам хорошо известно...

Гела сидел в рабочей камере на первом этаже. Неделю назад, празднуя день рождения, он решил угостить всех русских: поставил брагу, заказал гашиш через знакомого поляка. Брага поспела в срок, гашиш — нет. В канун дня рождения поляк вернул деньги (табак). Тюрьма, дело-то житейское.

Грузинскому самолюбию было нанесено оскорбление. На следующий день поляка наказали. Его повалили на землю и за десять секунд, работая ногами, превратили в сырую, кровавую отбивную, оставив дожариваться под жарким солнышком на асфальте прогулочного дворика. Серега в тот день ходил к врачу, а один я еле удержал Литовца (думаю, действительно хотел разнять). Начальник модуля плюху снёс молча. Он неплохо относился к русским и решил не зверствовать. А может шумиха была ему невыгодна по другим причинам — не суть. Поляка отнесли в соседний модуль, и дело на этом закончилось. Как бы не так!

Два дня назад Гела зачем-то украл напильник и спрятал его в лючок канализации, напротив той самой камеры, где сидел поляк. На мой вопрос, зачем он этот сделал, Гела гордо расправил плечи и, как умеют только на Кавказе, заносчиво сказал: а пусть подёргаются, суки!

Итого: вчера Гела вылетел с работы, но не больше. Ни карцера, ни других санкций не последовало.

— Пускай поголодают, им полезно, — сказал Серега и добавил громкость у музыки.

Миндоугас с надеждой посмотрел на меня. Ему очень неловко было идти против шерсти. Ирония ситуации заключалась в том, что и я, не будь Литовца и Сереги, в жизни бы не стал перечить и подписал бы заявление о голодовке как миленький. И Литовец бы подписал, и, думаю, Серёга. Но вместе…

— Миндоугас,— сказал я ему, — у Саши Крокодила в камере шестьсот пачек табака — это готовое дело о вымогательстве. Свежачок — общачок. Они, не сегодня-завтра, доиграются, уж слишком долго всё с рук сходит. А теперь решай, хочешь ты домой, к Гентари, или со всеми — по понятиям.

При последнем слове Серегу заметно передёрнуло.

— Какие это понятия, — сказал Литовец.

— Сашины понятия и тех, кто завтра голодать станет, — сворачивая сигарету, сказал я.

А Серега ничего не сказал. Серега налил с горкой и поднял тост за пассажиров камеры ду-сэн-труа — за нас, значит.

Мы выпили. Затеяли шуточную потасовку. Братались, слушали Окенфолда, посылали на хер кричащих из соседних камер, с просьбой поставить Круга (плёнку проносил в собственном бардачке, со свиданий с женой, Саша ‑ Крокодил).

Нам было хорошо втроём и весело. Мы были хмельны неуязвимостью и опытом. Чувство локтя позволяло нам смотреть на других со стороны. Не приспосабливаться, не подлаживать поступки под ситуацию, а оставаться самими собой и наслаждаться этим. Когда Литовец заснул, а Серега парил в облаках под транс, схваченный за бит на радиоволне, я сидел в окне, баюкал в руках ненужный уже, лишний стакан браги, курил, смотрел на огни ночного Парижа и думал: Как же Мне всё-таки повезло в Жизни! Ведь окажись я тут же, в соседней камере, обстоятельства могли бы сложиться совершенно иначе. Я слышал, не раз слышал, какая грызня стоит между сокамерниками из-за каких, в сущности, мелочей.

Да, я сидел в тюрьме по обвинению в отмывании денег и радовался жизни. Но это не значит, что мне понравилось в тюрьме. Мне нравился я, и то, как я относился к жизни.

Что касается окружающего…

Я понял: тюрьма, эти люди, их чаяния и образ жизни никогда не станут моим миром! Я понял, что чужд я им, что ещё может хватить сил не показывать им свою чужеродность. Но и то с трудом и не всегда. В тюрьме я ощутил себя инопланетянином, вынужденно совершившим посадку на территории планеты Земля. В мою сторону постоянно работали некие силы, стараясь «обземлить», превратить из пришельца в человека. А из человека — в Правильного Человека. Не только Саша-Крокодил являлся причиной. Сама атмосфера, сам воздух тюремный, казалось, этому способствовал, и моей задачей навсегда оставалось внимательно следить за любыми мутациями, вовремя поднимать тревогу. Я очень не хотел становиться человеком и предавать своих марсианских братьев, даже если жизнь на Марсе оборвалась за много тысячелетий до моего рождения.



***


Конец года. Истёк срок, отпущенный мной на решение вопроса, а ситуация с места сдвигаться и не думала. Окружающие события перешли в разряд привычных, перестали оттягивать внимание. Целыми днями я валялся с книжкой на шконке, отвлекаясь, ходил на прогулки, слушал, как Серега проводит урок английского. Вечерами мы звонили домой, или пили брагу, или делали и то и другое одновременно, или не делали ничего.

Наконец открылась библиотека, где за компьютером работал русский арестант — внук адмирала. Труд его каторжный заключался в попытках пройти «Варкрафт» на максимальном уровне сложности. В обмен на пару советов специалиста-стратега непутёвый отпрыск благородного семейства открыл мне доступ в библиотечный запасник, куда зэку вроде меня вход был заказан.

Чего там только не было! Вся русская классика, какая только могла прийти в голову! Старые, ещё дореволюционные издания, пугающие мастодонты вроде всемирной истории в десяти томах, изданной во времена СССР, собрание сочинений Ленина с пометками на полях.

В середине декабря мы начали поиск неких альтернатив. К тому времени мы возненавидели апельсины. Мы чувствовали к апельсинам классовую ненависть. Хотелось портвейна. Дешёвого плодово-ягодного, чего угодно, но только не чувствовать вкус проклятого цитрусового. За стакан водки…

Я знаю, как началась научно-техническая революция: Менделеев ненавидел апельсины. Может, у него была аллергия, или дедушка споткнулся на апельсиновой корке и скоропостижно скончался.

Нам было сложнее. Мы не имели материально-технической базы. Всё богатство наше — аналитический ум Сереги, куркульская, рационализаторская жилка Литовца и мои бесполезные разглагольствования. Но мог ли догадаться великий химик, какой тайный смысл несла в себе обычная табуретка! Не знаю. В нашем случае, драгоценным змеевиком, сердцем задумки, послужила гнутая ножка тюремного табурета, остальное — детали. Два раза прогнав через табуретку содержимое хрюши, на выходе мы получили бесцветную субстанцию, вспыхивающую весёлым голубым пламенем, стоило только поднести спичку к разлитой по столу лужице. Оно горело!

И пиво с тех пор стало не таким уж и гадким, и кока-кола наконец обрела привычный вкус. Но ни один из нас не запивал уже спирт апельсиновым соком. Я уж точно не запивал.

Гнали практически на глазах снегирей. Любопытным, заглядывающим в наполовину заклеенный глазок, начавший к тому времени кое-как говорить по-французски Серега пояснял — «Рашан борщ». И всё сходило с рук. И пей, казалось, до самого «не хочу»! Загадочна русская душа, столько в ней неоткрытого и несказанного. В пересчёте на чистый алкоголь употреблять мы стали меньше, а весёлые застолья уступили место ни к чему не обязывающим коктейль-пати: подошёл к буфету, накапал себе стакашек, размешал, с чем бог на душу положит, и вон пошёл. Книжку читать или, как Литовец, смотреть телевизор и писать письмо выплакавшей все глаза Шакейской принцессе Гентари.

Скажи, друг, чего тебе недостаёт? Отдельная квартира в центре Парижа с видом на город. Два собутыльника, в компании с Мировыми Классиками. Еда — как дома ты не ел. Выпивка, одежда… Связь с планетой целой — звони, не хочу.

«А дефки, — ехидно посмеиваясь, скажешь ты. — Плохо без девок!»


***

— Плохо без девок, — сказал как-то я, забираясь покурить на чердак к Сереге.

Тот отодвинулся от меня подальше и, с тоской провожая глазами немой эпизод на экране телевизора, выдал:

— Дура! Куда пошла!? Сюда иди! — он обнял подушку и нырнув в неё с головой, стал пинать поролон кулаком. — Сука, зарыться с головой в лоно твоё и пить, пить, пока не сорвёшься с катушек.

С экрана телевизора на книжную полку ступила наша фаворитка из реалити-шоу — тогда мы дошли уже и до этого. Звали девушку Настенька.

— Ты сноб, — сказал я Сереге, — для неё ты неактуален, как вчерашняя пицца.

— А ты не дави меня своим интеллектом! — боднул Серега.

Из-под шконаря поднялся молчавший до этого Миндоугас. В руках он держал тетрадку и карандаш.

— Сергей, — официальным тоном обратился он, — пожалуйста, «лоно», «сорваться с катушек» и…

— «Сноб», — подсказал я.

— Куда говоришь? — переспросил Литовец.

— «Что говоришь!», «Где был!», «Куда идёшь!», — как молитву прочитал Серега.

— «Куда говоришь», «Где идёшь», «Что был», — по старой привычке срезал колоду я.

Серега, как мог, объяснил Викингу значение незнакомых слов.

… Я докурил сигарету...

— Пожалуйста, где из лона пить? — снова влез озадаченный Литовец.

— «Где» или «Что», — спросил Серега.

— Или «Как», — подкинул я дровишек.

— Не умничай, — ответил мне Литовец, подражая своему учителю. В результате выяснений я оказался прав: он хотел спросить «Как».

— Языком, — коротко сказал Серега.

— По волосам? — спросил Литовец. По его лбу от напряжения перемещался большой небрежно зашитый шрам.

В моём воображении, подогретом баночно-табуретным пивом, возникла яркая картина. (Господи, закрой уши!) Суровый викинг возвращается из далёкого похода, ловит визжащую от страха Гентари, валит её тут же на шершавый янтарём берег, задирает подол, разгребает руками рыжие курчавые пахнущие засохшей сцаниной волосы и припадает к вожделенному лону, сплёвывая застрявшую в зубах шевелюру в нежно плещущие под ногами волны.

— Миндоугас, кунелингус после бритья или завтракать в ужин!

Чувствуя значимость события, Литовец снова обернулся к покрасневшему от переизбытка эмоций Серёге:

(Я знал, о чём он спросит!)

— Сергей, пожалуйста, «кунелингус».

— Пожалуйста, кунелингус? — переспросил Сергей. — Прямо сейчас?

— Та, пожалуйста, — сказал Литовец.

Серега объяснил, а я весь вечер с замиранием сердца слушал.

— Но как можно?!

Католическое воспитание боролось в Литовце с возбуждением.

– Вот приедешь в Литву, сразу сделаешь Гентари кунелингус, — подначивал я его.

— Гентари не ната, — смущался Литовец и снова о чём-то задумывался.

Ночью по телевизору, как обычно по пятницам, шла порнушка. Довольно качественная порнушка. Я читал книгу и тянул коктейль. Серега спал. Литовец, нацепив наушники, блестя стёклами очков, смотрел порнофильм. Когда по экрану пошли титры, он поднялся, несколько нервно, как мне показалось, закурил сигарету и подсел ко мне на шконарь. Нервы за полгода целибата уже были ни к чёрту, и я, на всякий случай, отодвинулся подальше к стенке.

— Ната девку! — поведал Литовец как большое откровение.

— А Гентари?

— Гентари не ната, — ещё больше засмущался Литовец и шёпотом заговорил…

Курва, и этот пацак всё это время молчал…!

— Так Гентари, — сказал он в своё оправдание.

Ущипните меня, срочно! Я сплю! Я сошёл с ума от выпитой табуретовки и похотливых мыслей обезумевшего Литовца. Сгинь, морок! Не терзай! Ведь я тоже! Я тоже! Тоже я живой!

Французские надзиратели — самые надзирательные в мире! Ленивей и добродушней твари представить себе нельзя. Эти люди возвращают конфискованный после обыска гашиш и запросто садятся с тобой пить брагу!

Комната для свиданий — длинный коридор со стаканами по сторонам. Согласно уставу, по коридору туда-сюда, без остановки, должны прохаживаться снегири, наблюдая за ходом встреч. От стола, через весь блок, до стенки и назад. На практике делают они это раз в двадцать минут и до конца коридора не доходят. Последние четыре стакана остаются слепой зоной. Арестанты это знают. Все это знают, кроме меня и Сереги. Теперь знаем и мы.

Оставалось опросить русско-парижскую гопоту с прогулочного дворика на предмет знакомства с девками.

— Мне чистую душой, с верхнего шконаря, ни к кому конкретно не обращаясь, сказал спящий Серега.

Через три дня Литовец пошёл на разведку, ещё через неделю — мы с Серегой.

После наши визиты стали рутиной — один, иногда два раза в неделю. Ох уж эти бесстыдницы — авантюристки. Я знаю, это Париж так на нас всех влиял.


Чтобы закрыть тему, давайте я, напоследок, опишу двадцать четыре часа из жизни Георгия Басова.

Да, это не обычные 24 часа, но они, как нельзя лучше, отражают образ моего тогда существования. Тяжелой тюремной доли.


***

Продолжение....

Report Page