| выпьем за раны |

***
— Нам уже не по семнадцать лет.
— Да и не старики ж ещё, вот что ты опять начинаешь, — улыбается Хьюит — немного устало, но широко и беззаботно. — Вся жизнь впереди, а рассуждаешь, как будто тебе уже лет сто. Я в этом отказываюсь участвовать! Тео, это на тебя так плохо чудище влияет?
— Это ты про Аннику?
Выражение лица Хьюита мгновенно сменяется на испуг — до жути театральный и нелепый. Его глаз горит, словно фитилёк свечи, а сам он, очевидно настроенный на веселье, полон неиссякаемого оптимизма. Хроумвери приставляет палец к губам и заговорщически шипит, переводя взгляд к освещенному островку вокруг соседнего костра, у которого заснула хрустальная фея, прижавшаяся к тёплому боку звёздной лисицы.
Теодор удивленно ведёт бровью.
Хьюи, ты серьезно?
Он едва сдерживается, чтобы не расхохотаться, но сдаётся, когда Хьюит наигранно шепчет: «она же услышит! Ты только глянь, какие ухи у зверя!». Теодор прыскает в кулак, толкает друга локтем в плечо и заходится лихорадочным смехом, от которого начинает вибрировать в груди. До боли в мышцах, до шумных вдохов, до влаги, выступающей на ресницы, — юноша открыто и беззастенчиво смеётся, склоняясь в спине и придерживая лоб ладонью, и находит своё колено точкой опоры.
Сидеть вот так — под открытым небом, у костра, дышащего жаром, со старым другом, о котором, как он думал, остались только воспоминания, и позволять себе вновь чувствовать себя живым, — особенно приятно после нескольких лет принудительного затворничества в стенах холодного замка наедине с горькими сожалениями, призраками отцветших отголосков прошлого и ненавистью к себе, проросшей сквозь его хрустальное сердце.
Теодор не даёт этому чувству определение: оно такое же, как горячий чай после прогулок по морозному парку, — греет изнутри сильнее полуденного солнца и расползается под рёбрами клокочущим теплом. Теодор думает, что так ощущается счастье: он и забыл, каково это — вновь оказаться там, где не гуляют сквозняки. Там, где нет ни Лабиринта, ни созданной им стерильной клетки, где память о нём жила, даже когда он сам, похороненный во тьме полупризрак, нестерпимо жаждал смерти.
Его как ужаливает — задевает что-то чувствительное и мягкое в области диафрагмы. Минотавр затихает, будто напарываясь на вилы с разбега, и смаргивает, чтобы прогнать наваждение. Под рубашкой от кисти до локтя болезненно покалывает, и Теодор принимается растирать предплечье ладонью.
Лагерь оживает с наступлением темноты. Вместо брусничного сока, так полюбившегося Роксане, по дубовым кружкам до самых краёв разливают имбирное барчо и ядрёный горчичный эль, привезённый Хьюитом из Айгуна. Издалека слышатся раскатистый гогот, ворох грязных ругательств, хор полузабытых песен на старогаллконском и стук от соприкасающихся кружек — даже после заката Сыны Ариадны продолжают с размахом праздновать триумфальный разгром в столице и освобождение хрустальной феи.
— Даже не верится, — вкрадчивым шепотом говорит Хьюит и замолкает, выдерживая паузу. Он расслабленно вскидывает подбородок к беззвездному небу над лесом. С его лица исчезает всякое озорство. — Столько лет прошло с тех пор, как мы в последний раз вот так сидели у костра, говорили обо всём на свете и пили барчо, — шумный вздох. — Я уже не надеялся.
Слова задевают напускное спокойствие — со свистом, до вмятины на хрупком самообладании. Слабая улыбка, едва трогающая уголки губ, и знакомый холод, кольнувший в грудь. Теодора пробивает мучительной тоской. Он ждал этого разговора, но не знал, что ожидает услышать. Знал, что это просто неминуемо произойдет, что им придется говорить о прошлом и вскрывать его вновь без анестезии, будто старые раны. Но почему-то в эту минуту все равно выглядит застанным врасплох и не поднимает головы, продолжая буравить взглядом трескучее пламя, жадно облизывающее чёрные обугленные ветки и согревающее своим жарким дыханием его руки.
Заминка.
И озноб, пробирающий до костей.
Теодор считает количество крохотных пузырьков на мутной поверхности напитка, будто покрытого маслянистой плёнкой, и отставляет его от себя на примятую траву возле костра практически нетронутым. Потерять связь с реальностью под градусом алкоголя и упустить драгоценные секунды, как сорвавшиеся с цепочки бисеринки, последнее, чего бы ему сейчас хотелось.
Минотавр хмыкает, чтобы прочистить горло, прежде чем начать говорить:
— Всё это стало возможным благодаря вам. Я жив лишь потому, что вы с Ледрианом поставили все на кон ради моего освобождения. И тогда, и сейчас. Я перед тобой в огромном долгу. Ты…дорого за это заплатил, — слова даются Теодору с трудом, а непроницаемый взгляд рефлекторно падает на его перебинтованный обрубок правой руки. — И…всё это время. Ты не сдавался всё это время.
Хьюит невидяще пялится куда-то перед собой — огоньки тлеющего костра пляшут в чёрной дыре его зрачка и плавятся висмутом на поверхности медово-карей радужки. Он укоризненно мотает головой и вдруг смеётся. Так смеются приговоренные к казни и тут же помилованные:
— Я не мог иначе, — отпивает барчо из кружки и морщится, когда алкоголь обжигает горло. Он на несколько мгновений прикладывает тыльную сторону ладони к своим губам, прежде чем встряхнуться и снова обратиться к нему: — Это уже личное, знаешь. Этой королевской шавке я отдал не просто свою правую руку, но и всё, чем когда-то жил. Одним ударом он перечеркнул моё будущее. Чёрта с два я позволю ему спокойно жить на этом свете, занимая трон, который по праву принадлежит тебе.
Ещё один короткий вдох — и холод предательски обжигает грудную клетку. Теодор огромным усилием подавляет в себе желание крепко зажмуриться и совсем перестаёт различать слова полупьяных песен, пробивающихся сквозь оглушающий вакуум в его голове.
Ему хочется возразить. Схватить старого друга за грудки и встряхнуть хорошенько, как непослушного ребёнка, пока он, испачкавший своё сердце чернильной злобой, совсем не утонул в ней.
— Хью, случившегося не исправить.
— Я не верил, не мог. Не хотел признавать, не понимал, что всё так обернулось. Мне кажется, я до сих пор не понимаю, — цедит он сквозь стиснутые зубы, и кадык в его горле снова подпрыгивает. — Шаг влево, шаг вправо. Преклонить колено и признать его своим королём? Сдаться и клеймиться его рабом? Ни за что.
— Хью.
— Это обесценило бы жертву аррнхольм и твою…твою смерть.
Голос Хроумвери идёт волнами и срывается, и Теодор невольно ёжится.
— Чудовищам положен могильный камень, а не преданность.
— Прекрати, — укоризненно выдавливает Хьюит, будто чужие слова бьют-режут, как шпицрутены королевского палача. — Знаешь, в чём ирония? Я самонадеянно клялся спасать жизни, и видел в этом своё истинное предназначение. Ведь удел лекаря — сражаться со смертью лицом к лицу. И что же сейчас? Я сам подкармливаю её, как цепного пса, и уже сбился со счёта, сколько людей обрёк на верную гибель в пасти Лабиринта. Я скармливал ему всех, и мне было плевать. Я цеплялся за любую возможность, чтобы разгадать его секрет, чтобы увидеть то, что осталось от Йорстада. Я надеялся хотя бы похоронить тебя нормально. Так кто же из нас настоящее чудовище, Тео?
Хьюит поднимает на него взгляд, и чутьё вдруг шевелится в сознании умоляющим — не надо.
Не надо, прошу тебя.
Не бей туда. Не говори. Не слушай. Не ломай — ни меня, ни себя.
Холод втискивается в тело, словно сердце качает не тёплую кровь, а студёную воду, и что-то подсказывает Теодору, что дело вовсе не в том, что над лесом развёрзлась ночь, принесшая с собой липкий туман, расстелившийся в низинах вокруг лагеря. Он сокрушённо вздыхает, с достоинством принимая чужую вытравленную из сердца боль, как пощёчину, расползающуюся на совести выжженным клеймом.
Этот долг — Теодор знает наверняка — ему не отплатить никогда.
— Сколько ты уже травишься этой дрянью?
— Откуда…
— Трудно не заметить, — качает головой Теодор, перебирая пальцами звенья цепочки на своей груди. — Это мне говорит тот, кто до сих пор чувствует руку, которой нет, и боится закрывать глаза с наступлением темноты. Тот, кто травит себя всякой дрянью, чтобы отключиться на пару часов и не видеть в кошмарах лица тех, кого Лабиринт обратил в хрусталь и перемолол в своем брюхе. Ирония в том, Хью, — Теодор нервно растирает предплечье. — Что ты всё ещё тот самый лекарь, что плачет над каждым своим мертвецом. Если бы тебе было плевать, ты бы не сокрушался об этом сейчас так, не стыдился бы этого. Ты сказал, что клялся спасать жизни. Что ж, может, это не то, чего ты желал, и не то, за что ты боролся, но ты сделал это — ты спас. Меня. Я тот, кто втянул тебя во всё это шесть лет назад; король, который точно не заслуживает ни признания, ни преданности; единственный виновный в том, что произошло с тобой. И я жив благодаря тому, что один придворный лекарь все эти годы не сдавался, даже зная, что может найти лишь останки за стенами Лабиринта. И знаешь? Я бы сделал то же самое.
— Не правда. Ты всегда поступаешь правильно, — упрямо, по-детски наивно.
Рот Хроумвери искажается в гримасе. Скупая улыбка — печальная и надломленная, горькая и болезненная.
Виноватая.
Извиняющаяся.
Но — режущая.
— Если бы я всегда поступал правильно, — хриплый смех сотрясает грудную клетку, — не жарил бы мышей с Анникой в чёртовом Лабиринте и не варился в котле самоненависти от осознания, что обрёк на смерть всех, кого так отчаянно желал защитить. Хочешь, чтобы я вынес тебе приговор? Осудил тебя? Прости, Хью, но нет. Ни одно наказание не сравнится с тем, через что тебе приходится проходить — боли, кошмары, бессонница, бой с тенью в королевстве, больше похожем на шахматную доску. Ты сам себя казнил. Но знаешь, Хью? У каждого чудовища есть будущее.
Наступает липкая тишина, в которой Теодор тонет, как муха в варенье. Хьюит размышляет долго — на дне его карей радужки вспыхивает, полыхает, а потом оседает пеплом что-то похожее на смирение.
Хроумвери вдруг припечатывает, окончательно заткнув за шиворот все попытки Теодора собрать мысли в кучу, и толкает его локтем в бок:
— Рад, что ты жив. Я скучал, брат.
Так просто.
Так искренне.
И цепляет за живое, как рыболовный крючок — колется и предательски болит. Невысказанная горечь ползёт от пяток к горлу и встаёт тугим комком.
— Брат… — он повторяет следом, словно вытряхивая что-то давно забытое с задворок своей памяти. Там ещё живо то, что звалось семьёй, и другой человек, по-родному чужой и предавший его доверие, никогда не осмеливался называть его так вслух. — Спасибо, Хью.
— Выпьем за раны, — просто говорит Хьюит и поднимает свою кружку на уровень глаз. Он коротко кивает ему.
Теодор дёргает уголком рта, собираясь, было, привести сто тысяч аргументов, почему пить сегодня он не намерен, но сдаётся, не решаясь испортить момент. Вместо этого тянется к своей кружке, бесхозно оставленной на траве, взбалтывает её содержимое и с тяжёлым сердцем вскидывает руку вперёд, чтобы чокнуться с другом, как в те времена, когда всё ещё не пошло прахом.
— За чудовищ.