replacement.
feri.Майк ненавидел Хоукинс.
Он ненавидел его с того самого дня, когда город превратился в братскую могилу, залитую пеплом и кровью, а небо над Лесными холмами окрасилось багровым — цветом закрывающихся врат, цветом последнего удара сердца Джейн. Он ненавидел этот город каждой клеткой своего тела, каждым нервом, который до сих пор фантомно болел, напоминая о пережитом ужасе. Но больше всего он ненавидел Хоукинс за то, что город продолжал существовать. Дышал. Жил. Тогда как Джейн — нет.
После финальной битвы прошло почти два года. Два года, которые Майк Уилер прожил на автопилоте, словно кто-то выключил внутри него главный рубильник, оставив работать только базовые функции: ешь, спи, ходи на работу, дыши, не умирай. Его родители смотрели на него с беспокойством, которое со временем превратилось в привычную, почти бытовую тревогу, — так смотрят на старую рану, которая никогда не заживет, но с которой можно научиться жить. Карен Уилер иногда задерживалась у двери его комнаты, прислушиваясь к тишине, и её материнское сердце разрывалось от бессилия. Тед Уилер, вопреки своей обычной эмоциональной глухоте, однажды неуклюже похлопал сына по плечу и сказал: «Сынок, время лечит». Майк тогда ничего не ответил, только кивнул, глядя в одну точку. Он знал, что время не лечит. Время — это просто долгое, мучительное привыкание к боли, которая однажды становится частью тебя, как дыхание, как биение сердца, как тени под глазами, которые больше никогда не исчезнут.
Джейн.
Она пожертвовала собой, чтобы закрыть Врата Изнанки навсегда. Это был её выбор, её последний, великий, жертвенный дар миру, который так и не смог до конца понять её. Майк помнил тот момент с ужасающей, почти фотографической четкостью, которая преследовала его в ночных кошмарах: как она стояла перед разрывом между мирами, маленькая фигурка с вытянутой рукой, вся — сгусток света и яростной, нечеловеческой силы. Из носа у неё текла кровь, черная, смешанная с чем-то, похожим на чернила Изнанки, но глаза сияли. Она обернулась на секунду, нашла его взглядом — и улыбнулась. «Я люблю тебя, Майк. Будь счастлив», — прошелестел её голос у него в голове, хотя губы её, кажется, не двигались. А потом свет стал невыносимым, и когда он рассеялся, врата схлопнулись с таким звуком, будто сама реальность вскрикнула от боли. Джейн больше не было.
Он любил её. Правда любил. Он готов был умереть за неё, и в первые месяцы после её гибели он искренне хотел умереть — не активно, не суицидально, а просто перестать существовать, раствориться в этом пепле, которым был засыпан Хоукинс. Но природа брала свое: тело цеплялось за жизнь, сердце продолжало биться, легкие — дышать, а он продолжал просыпаться каждое утро с одной и той же мыслью: «Почему я? Почему я жив, а она нет?»
Но была ещё одна мысль. Глубже. Темнее. Мысль, которую он загонял в самые дальние уголки сознания, запирал на все замки, заваливал обломками самооправданий и отрицания, но она всё равно пробивалась наружу — тихая, предательская, разрушительная. Эта мысль появилась не в день смерти Джейн. Она появилась гораздо раньше. Кажется, ещё в Калифорнии, когда Байерсы уехали из Хоукинса, и Майк остался один, с письмами, которые он писал Уиллу и никогда не отправлял.
В четырнадцать лет, когда гормоны бушуют, а мир кажется одновременно бесконечно огромным и до ужаса тесным, Майк Уилер столкнулся с тем, что не имело названия в его словаре. Вернее, название было, но оно пугало его до дрожи, до холодного пота по ночам, до спазмов в горле. Он смотрел на других парней — на Дастина с его бесконечной болтовней о Сьюзи, на Лукаса, который краснел при виде Макс, — и не мог понять, почему с ним что-то не так. Почему когда он думает о Джейн, это тепло, спокойно и нежно, но когда он думает об Уилле, это — пожар, землетрясение, удар молнии в самое сердце. Почему когда Джейн берёт его за руку, это приятно, но когда Уилл случайно касается его плеча, по всему телу бегут мурашки, а дыхание перехватывает так, будто он только что пробежал десять миль. Почему он перечитывает старые рисунки Уилла, а не письма Джейн. Почему ему снится не супергеройская история о спасении мира с девушкой-супергероиней, а тихие вечера в подвале, где они вдвоём играют в D&D, и Уилл смеётся над его неудачным броском кубика, и свет настольной лампы падает на его лицо так, что Майк забывает, как дышать.
«Ты ненормальный», — шептал ему внутренний голос, и Майк верил ему. Он верил этому голосу всем своим существом, потому что весь мир вокруг — телевизор, газеты, разговоры в школьных коридорах — твердил то же самое. Парни не любят парней. Это неправильно. Это болезнь. Это то, за что могут избить, отвергнуть, уничтожить. И Майк боялся. Боялся до одури. Боялся, что родители узнают. Боялся, что друзья узнают. Боялся, что Уилл узнает — и больше никогда не захочет с ним разговаривать. И поэтому он сделал единственное, что казалось ему правильным: он решил стать нормальным. Он решил полюбить Джейн. По-настоящему. Так, как любят девушек. С бабочками в животе, с желанием держать за руку, с ревностью, с планами на будущее, где белое платье, домик с лужайкой и двое детей.
И ведь он почти убедил себя. Почти.
Почти — потому что когда Байерсы уехали в Калифорнию, в Ленору-Хиллс, Майк вдруг обнаружил, что тоска, которая накрыла его с головой, была не по Джейн. Он скучал по ней, конечно, скучал — она была ему дорога, она была его первой любовью, первой девочкой, которая посмотрела на него не как на странного ботаника, а как на человека. Но тоска, которая выворачивала его наизнанку по ночам, которая заставляла его сидеть у окна и смотреть на запад, в сторону Калифорнии, — эта тоска была другого рода. Эта тоска имела имя, и это имя было Уилл.
Уилл Байерс. Его лучший друг. Его первый друг. Человек, которого он знал с детского сада, с которым делил бутерброды на ланч, с которым строил крепости из одеял в подвале, с которым сбегал от реальности в миры D&D, потому что реальность была слишком жестока к ним обоим. Уилл, который пропал в ноябре 1983-го, и Майк тогда чуть не сошел с ума от страха и отчаяния. Уилл, ради которого он прыгнул со скалы, не раздумывая. Уилл, которого он искал, ждал, оплакивал, а потом нашел — и поклялся себе никогда больше не терять.
И когда Уилл уехал, Майк начал писать ему письма.
Это были не обычные письма. Не те короткие, скупые послания, которые он отправлял Джейн — «Привет, как дела? У нас всё нормально. Хоукинс скучный. Скучаю. Майк». Нет. Письма к Уиллу были другими. В них он выливал всё — свои страхи, свои сомнения, свои мечты. Он писал о том, как прошел его день, о том, как Дастин в очередной раз обыграл его в Dragon’s Lair, о том, как Лукас уговаривает Макс вернуться в школу после всего пережитого, о том, как пусто в подвале без Уилла. А потом, ближе к концу каждого письма, его почерк становился менее разборчивым, буквы начинали дрожать, и появлялись слова, которые он никогда бы не осмелился произнести вслух.
«Мне кажется, я схожу с ума без тебя. Это ненормально, да? Так скучать по другу? Мама говорит, что это пройдет, что мы просто много пережили вместе, и поэтому нас связывает особая дружба. Но я не думаю, что это дружба. Я не знаю, что это. Я боюсь думать о том, что это. Но когда я закрываю глаза, я вижу твою улыбку. Ты, наверное, смеешься сейчас. Или думаешь, что я идиот. Может, я и есть идиот».
Он никогда не отправлял эти письма. Каждое из них он перечитывал, краснея от стыда и ужаса перед самим собой, а затем аккуратно складывал и прятал в нижний ящик письменного стола, под старые комиксы и раскадровки для кампаний. Этот ящик стал его тайным кладбищем невысказанных чувств, и с каждым новым письмом могильная плита становилась всё тяжелее.
Он пытался бороться. Он пытался внушить себе, что любит Джейн. Он писал ей письма — правильные, короткие, с подписью «Твой, Майк», а не «С любовью, Майк», потому что сказать «Я люблю тебя» значило бы солгать окончательно, а ложь такого масштаба была выше его сил. Джейн была умной, она чувствовала фальшь, она бы поняла. И Майк задыхался в этой клетке, которую сам построил вокруг себя.
А потом был каминг-аут Уилла.
Майк помнил, как его сердце пропустило удар, а потом забилось где-то в горле. Он смотрел на Уилла и чувствовал, как мир одновременно рушится и пересобирается заново. Уилл только что сказал вслух то, что Майк боялся сказать даже себе. Уилл оказался смелее. Уилл оказался честнее. Уилл оказался… настоящим.
И никто не отвернулся. Дастин хлопнул Уилла по плечу и сказал: «Ну и что? Ты всё ещё мой друг, придурок». Лукас обнял его, хотя обычно не был склонен к тактильности. Макс, сидевшая в инвалидном кресле с вечной саркастической ухмылкой, сказала: «Байерс, если бы ты знал, сколько парней по тебе сохнет, ты бы зазнался». Даже Эрика, которая увязалась за ними и сидела в углу с видом «вы все меня бесите», фыркнула: «Поздравляю, ты такой же особенный, как и все мы». И Уилл заплакал — впервые за долгое время, не от боли, а от облегчения.
Майк тогда тоже обнял его. Обнял крепко, отчаянно, вжимаясь лицом в плечо Уилла, вдыхая запах его шампуня и чего-то родного, неуловимого. И прошептал: «Я рад, что ты сказал. Я горжусь тобой». Но он не сказал главного. Не сказал того, что кричало внутри него: «Я тоже. Я тоже. Я люблю тебя. Я всегда любил тебя. Прости меня».
Он струсил. Он снова струсил, потому что сказать «я тоже» значило бы не просто признаться в ориентации. Это значило бы признаться в том, что он трус, что он годами врал себе и другим, что он делал больно человеку, которого любил больше всех на свете. И кто он такой, чтобы заслужить поддержку, которую получил Уилл? Человек, делающий больно своему любимому, не заслуживает поддержки. Не заслуживает понимания. Не заслуживает прощения.
Так он думал тогда. Так он продолжал думать и сейчас, два года спустя после смерти Джейн, сидя в своей комнате, которая почти не изменилась с подростковых лет — те же плакаты на стенах, те же книги по D&D на полках, тот же письменный стол с нижним ящиком, где до сих пор лежали неотправленные письма.
Уилл уехал в Нью-Йорк через три месяца после этого кошмара. Уехал, не попрощавшись с Майком лично — только короткая записка, переданная через Джойс: «Я должен начать новую жизнь. Прости». Майк читал эту записку раз двадцать, и с каждым разом слова становились всё более чужими, всё более холодными. Уилл оборвал все связи. Не отвечал на звонки. Не отвечал на письма — те немногие, которые Майк осмелился отправить уже после его отъезда. Его номер телефона вскоре стал недоступен. Джойс и Хоппер, когда Майк спрашивал о Уилле, отвечали уклончиво: «У него всё хорошо, он учится, он много работает». Но никогда не давали деталей, и Майк чувствовал в их голосах ту особую осторожность, с которой говорят о человеке, сознательно вычеркнувшем кого-то из своей жизни.
И Майк понимал. Уилл имел полное право вычеркнуть его. После всего, что Майк сделал — или, вернее, не сделал, — он заслужил быть забытым. Уилл хотел забыть своё прошлое, начать новую, счастливую жизнь, и частью этого прошлого был Майк. Человек, который писал ему письма, но не отправлял. Человек, который был рядом, но всегда на расстоянии. Человек, который любил его сестру — или делал вид, что любил. Человек, который так и не смог быть честным.
Майк жалел. Жалел так, как может жалеть только человек, потерявший всё. Он потерял Джейн — свою первую любовь, свою подругу, свою героиню. Он потерял Уилла — свою настоящую любовь, свою родственную душу, того, без кого мир становился бесцветным и пустым. И в этой двойной потере он существовал, механически переставляя ноги из дня в день, работая в книжном магазине в центре Хоукинса (потому что на что-то большее у него не хватало ни сил, ни амбиций), возвращаясь вечером в родительский дом, ужиная в тишине и ложась спать с единственной надеждой — что во сне он хотя бы на несколько часов перестанет чувствовать эту ноющую, беспросветную пустоту в груди.
Весна 1992 года пришла в Хоукинс робко, нерешительно, словно боясь потревожить этот город, залечивающий раны. Снег сошел, обнажив пожухлую траву и грязь, деревья на Лесных холмах начали покрываться бледно-зеленой дымкой первых листьев, воздух пах влажной землей и чем-то смутно обещающим — может быть, обновлением, а может быть, просто очередным циклом жизни, которая продолжается независимо от того, хочешь ты этого или нет.
Майк возвращался с работы. Был вечер пятницы, и книжный закрылся раньше обычного — миссис Паттерсон, его начальница, отпустила его со словами: «Майк, дорогой, ты выглядишь как привидение. Иди домой, выспись, съешь что-нибудь нормальное. Ты пугаешь покупателей». Майк хмыкнул, но спорить не стал. Он действительно выглядел не лучшим образом: осунувшееся лицо, тёмные круги под глазами, волосы, которые он давно перестал укладывать, просто завязывая в низкий хвост. Ему был двадцать один год, но он чувствовал себя на все пятьдесят.
Он шел по Мейн-стрит, сунув руки в карманы куртки, глядя под ноги, и думал о том, что сегодня годовщина. Два года с тех пор, как он в последний раз видел Уилла. Два года с тех пор, как Уилл стоял на пороге своего дома, с чемоданом в руке, и смотрел на Майка взглядом, в котором не было ничего — ни злости, ни обиды, ни надежды. Только пустота. И сказал: «Береги себя, Майк». А потом сел в машину к Джойс и уехал в аэропорт. Майк тогда не побежал за ним. Не закричал. Не упал на колени. Он просто стоял и смотрел, как машина скрывается за поворотом, а потом пошел домой, заперся в комнате и просидел в темноте до рассвета, перебирая в руках те самые письма из нижнего ящика.
Теперь он почти смирился. Почти — потому что смирение в данном случае было не принятием, а формой медленного умирания. Он смирился с тем, что Уилл никогда не вернется. Смирился с тем, что он навсегда останется для Уилла тем парнем, который любил его сестру. Смирился с тем, что его собственная трусость стоила ему шанса на счастье. И это было справедливо. Это было заслуженно. Это было то, что он заслужил.
Майк свернул на Черри-стрит, где жили Байерсы, не осознавая этого. Ноги сами несли его по привычному маршруту — сколько раз он проходил эту дорогу в детстве? Тысячу? Десять тысяч? Каждый день, когда они с Уиллом были неразлучны, когда они вместе ходили в школу, вместе возвращались, вместе строили планы на выходные. Дом Байерсов не изменился — тот же белый сайдинг, то же крыльцо с парой ступенек, тот же старый дуб во дворе, на который они когда-то пытались залезть и едва не свалились. Майк замедлил шаг, а потом и вовсе остановился, глядя на освещенные окна гостиной. Джойс и Хоппер, должно быть, дома. Может быть, у них гости. Может быть, они смотрят телевизор. Может быть, они счастливы — настолько, насколько могут быть счастливы люди, потерявшие стольких.
Он уже собирался развернуться и уйти, чувствуя себя неловко — глупо стоять под чужими окнами, словно сталкер, — когда входная дверь открылась. Наружу вышел человек, и у Майка перехватило дыхание.
Уилл.
Это был он. Майк узнал бы его из тысячи, из миллиона, с любого расстояния. Но этот Уилл был другим. Другим, но в то же время пугающе, мучительно тем самым. Он вырос. Плечи стали шире, челюсть — более очерченной, в лице появилась какая-то новая, спокойная уверенность, которой не было в подростке, уезжавшем из Хоукинса два года назад. Он был одет в темное пальто, наброшенное поверх простого свитера, волосы всё такие же мягкие, спадающие на лоб, но теперь уложенные чуть иначе — по-взрослому. Он держал в руке ключи и, кажется, собирался куда-то ехать. Но замер, увидев Майка.
Время остановилось. Улица опустела, звуки исчезли, и во всей Вселенной остались только они двое — на расстоянии двадцати футов друг от друга, разделенные двумя годами молчания, невысказанными словами, непролитыми слезами и смертью девушки, которая была сестрой одного и любовью другого.
— Уилл, — выдохнул Майк. Его голос прозвучал хрипло, сдавленно, как будто он не говорил целую вечность.
Уилл не ответил. Он смотрел на Майка — и в его ореховых глазах, которые Майк помнил с детства, сменялась целая гамма эмоций. Удивление. Шок. Что-то, похожее на боль. И — быстро подавленное, спрятанное за маской спокойствия — что-то, похожее на радость.
— Майк, — сказал Уилл. Его голос был тихим, ровным, но в нём чувствовалось напряжение. — Ты что здесь делаешь?
— Я… — Майк запнулся. Что он здесь делал? Просто проходил мимо? Шел к дому человека, которого не видел два года, неосознанно? Ответа не было. Был только Уилл, стоящий перед ним, реальный, живой, прекрасный. — Я не знаю. Я просто шел. И оказался здесь.
— Понятно, — кивнул Уилл. Пауза затянулась, становясь неловкой, тяжелой. — Я приехал навестить маму и Хоппера. На пару дней.
— Я слышал. Ну, не то чтобы слышал, я не знал точно. Джойс упоминала что-то, — соврал Майк. На самом деле он не разговаривал с Джойс уже несколько месяцев. Ему было слишком стыдно.
— Понятно, — снова повторил Уилл. Он переминался с ноги на ногу, явно не зная, что делать с этой неожиданной встречей. — Ну, я… мне нужно ехать. Кое-что купить для мамы.
— Уилл. — Майк сделал шаг вперед, и его голос прозвучал отчаянно, почти умоляюще. — Мы можем поговорить?
Уилл замер. Его пальцы сжались вокруг ключей, костяшки побелели. Он смотрел на Майка долго, слишком долго, и в его взгляде читалось сомнение, смешанное с чем-то, что Майк боялся интерпретировать как надежду.
— О чём? — наконец спросил Уилл. — О чём нам говорить, Майк? О погоде? О том, как у тебя дела? О том, что прошло два года, а ты ни разу не…
Он осёкся, не закончив фразу, и Майк почувствовал, как внутри всё сжимается от стыда. Да, он ни разу не… он пытался. Но попытки были жалкими, неуверенными, и когда Уилл не ответил, Майк сдался. Снова сдался. Как всегда.
— Я знаю, — сказал Майк глухо. — Я знаю, что я тебе никто. Знаю, что у тебя новая жизнь. Знаю, что ты уехал, чтобы забыть всё это. И ты имеешь на это полное право. Но я… — он перевел дыхание, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. — Я должен тебе кое-что сказать. То, что должен был сказать давно. Пожалуйста, Уилл. Дай мне пять минут. Если после этого ты захочешь, чтобы я ушел и больше никогда не появлялся в твоей жизни — я уйду. Клянусь.
Уилл долго смотрел на него. Его лицо было непроницаемым, но Майк знал его достаточно хорошо — даже спустя два года — чтобы заметить, как дрогнули уголки губ, как чуть расширились зрачки. Уилл боролся с собой, и эта борьба была видна в каждой линии его напряженного тела.
— Пять минут, — сказал он наконец, и голос его был ледяным. — У тебя есть пять минут. Говори.
Майк стоял на тротуаре перед домом Байерсов, под старым дубом, который был свидетелем их детства, их игр, их зарождающейся дружбы — и чувствовал, что стоит на краю пропасти. Он открыл рот — и слова, которые он держал в себе годами, наконец вырвались наружу.