#ночное_чтиво
Когда звенит колокольчик, Джон знает, что делать. Надо бежать. Бросать все, что есть у тебя в руках, забрасывать все дела, даже если это домашняя работа по истории и мистер Бутч точно не погладит за такое по голове, а скорее заставит идти к нему после уроков и нести ремень. Выбегать на улицу, в тапочках, в трусах, можно даже полуголым, и бежать, невзирая на издевки.
Потому что от колокольчика не спрячешься. Колокольчик предвещает неотвратимое, и как бы ты хорошо себя ни вел, какие бы оценки в школе ни получал, ты все равно получишь золоченым крестом по спине. И остается только размазывать кровавые сопли по носовым хрящам, глотая слезы. И не кричать слишком громко, ведь соседи услышат, и тогда он получит еще и еще.
Целый месяц ему это удавалось. Удавалось исчезать из дома в тот момент, когда лестница сотрясалась от тяжести шагов, а дверная ручка начинала поворачиваться. Джон боится высоты и боится разбиться — однажды он так напоролся на торчащий штырь и висел между первым и вторым этажом на собственной коже, пока его не снял сосед. Она избила его так, что в какой-то момент он не смог даже подняться.
Целый месяц ему это удавалось, а сейчас отчего-то он прослушал. Проглядел колокольчик. Проглядел сирену, визжащую о начале бомбардировки. Бомбы уже падают, Джон Осборн, но метро закрыто, и вы пропали. Ищите ближайшее заземление, безмозглый мальчишка, и молитесь Богу, чтобы вас не задело.
И теперь остается только прятаться под кроватью и уворачиваться от ударов шваброй. Швабра деревянная, длинная и с занозами, и всякий раз, когда ею прилетает по ребрам, чувство такое, что все органы на время покидают его, чтобы потом резко вернуться.
— Вылезай, грязный мальчишка! — у матери черное, обтягивающее платье, и черные кудрявые волосы.
— Сейчас же вылезай, или я изобью тебя так, что ты не сможешь ходить целую неделю! — у нее тонкое аристократичное лицо и накрашенные кроваво-красной помадой губы.
— Ты, маленькая сука, если ты сейчас не вылезешь, я не ручаюсь за себя, дьявольское отродье, — мать можно было бы назвать красивой, если бы не это демоническое выражение лица. И фанатичный огонь в белесых, когда-то голубых глазах. У них с матерью один цвет на двоих.
От мамы пахнет кагором и ладаном, а лицо красное, злобное и сморщенное, как подгнившее яблоко. Джон не знает, почему она все еще держится на ногах, но это его не особо волнует, если честно. Сейчас его волнует только то, как бы она не проткнула шваброй легкие. Или почки. Или печень. Мочиться кровью ему не особо-то и нравится.
— Я знаю, знаю, что в тебе бесы, маленькая ты блядь, и я сделаю все, чтобы их изгнать! Блядское семя, ты весь в своего отца, такой же уродец, такая же гнилая кровь. Бог все видит, Джон, и он хочет, чтобы ты очистился! Иди сюда, сученыш, и сейчас же прекрати прятаться!
Джон забивается все глубже и глубже под кровать, но пытаться уворачиваться одновременно и от швабры, и от руки, что пытается подцепить его за волосы, крайне неудобно. Обычно этот аттракцион растягивается где-то часа на три: в конце концов мать устает и идет к себе в спальню, молится, а зачем включает классическую итальянскую оперу и начинает подпевать. Красиво, Джону нравится.
А еще ему нравится то, что когда мама поет, она не слышит никого вокруг себя, поэтому можно вылезти из-под кровати и проскользнуть по лестнице вниз, на выход, а потом умчаться и вернуться только к ужину.
— Попался, сволочь! — за волосы мать вытаскивает его из-под кровати и добавляет удар ногой по ребрам. У нее туфли с острыми каблуками, и когда каблук попадает в ложбинку между ребер, слезы сами льются из глаз. — Сколько раз я тебе говорила, сучонок, ты должен принимать свое наказание достойно!
— Мама, я…
— Не надо оправдываться, — смачный удар по затылку, от которого в ушах гудит.
— Бог знает, а значит, и я знаю, чем ты занимался вчера вечером вместо того, чтобы молиться, — кочерга ударяет по голени. Неприятно хрустит коленная чашечка.
— Разве я не говорила тебе, что хорошие мальчики держат руки на одеяле? — руки с перстнями, холеные тонкие руки, смыкаются у него на горле, и Джон теряет сознание.
* * *
В подвале очень холодно, и Джон дышит на пальцы, чтобы согреться. Ведь уже ноябрь, и пол подвала по утрам даже покрывается небольшой коркой льда. Изо рта у Джона выходит пар, а пальцы не двигаются.
Мама закрыла его и ушла, а значит, откроет только вечером. Или уже вечер? Она прекрасно знает, что Джон боится темноты, ведь в темноте кружится голова, а сердце начинает качать кровь в четыре, нет, в семь раз сильнее, и кажется, что оно вот-вот выпрыгнет из груди.
Холодно, а на Джоне только майка и трусы. Джон думает о том, что если он так и продолжит сидеть на полу, то отморозит яйца, и это заставляет его нервно хохотнуть. Ничего не видно дальше носа, а если прислушаться, то можно почувствовать… что-то.
Резко прервавшийся крысиный писк. Отсутствующая, молчаливая, выжидающая тишина. Острый запах разложения, смерти и чего-то сладковатого. Приторно-сладковатого, как белые пятна на коже, от которых пахнет смесителем и они не оттираются даже с мылом. Джон слышит шорох в самом дальнем углу подвала — там, где темнота физически ощущаема, такое огромное черное пятно, в котором не видно даже контуров, которое может легко тебя поглотить и сделать таким же, если будешь вглядываться. По коже бегут мурашки, ведь Джон слышит, как что-то огромное и вязкое ползет из этого угла, хлюп, хлюп, чвакает, заглатывая мамины соленья. Снова задушено смолкает крысиный всхлип, и Джон тоже всхлипывает. Кажется, он описался от страха.
Хлюпы становятся все ближе и ближе, пахнет гнилью, разложением и зубным камнем. Джон явственно видит зеленую слюняво-клыкастую пасть. На одном из клыков торчит крыса, как будто насаженная на кол — все еще живая и все еще трепыхается, только пищать не может, ведь голосовые связки перерезаны начисто.
Он, конечно, мог бы сейчас пробежать по лестнице и начать барабанить в кованую железную дверь, пока мать бы не открыла, но тут еще вопрос, кто хуже — мать или Чудовище.
— Пожалуйста, съешьте меня побыстрее, мистер Чудовище, — всхлипывает Джон. Он так давно ничего не говорил, что голос немного сиплый. — Вы, в отличие от мамы, сделаете это быстро.
Шорохи смолкают. А затем Джон слышит самый странный звук в своей жизни. Прогорклое, чужеродное бурление. Так смеется Чудовище.
— А разве твоя мама будет есть тебя, откусывая по кусочку? — у Чудовища бурлящий, низкий голос, больше похожий на имитацию. — Начиная, наверное, с пяток, я очень люблю на ужин пятки маленьких мальчиков, потом, может, плечи, а самое вкусное…
— По крайней мере, мистер Чудовище, вы не будете хлестать меня розгами, вымоченными в уксусе, — вздыхает Джон. — Обычно розги смачивают в растворе соли, чтобы они хлестали лучше, но, понимаете ли, моя мама считает, что для грязных мальчиков это недостаточно больно. Так что с вашей стороны, мистер Чудовище, будет очень вежливо, если вы съедите меня сейчас.
— Вот как, — Чудовище, кажется, оказался в замешательстве. — Прямо-таки в уксусе? Я не люблю уксус, мальчик. Он жжется, и мне приходится выделять очень много слизи, чтобы рана затянулась. У меня лечебная слизь.
— Это здорово, мистер Чудовище, — улыбается Джон. — Я бы тоже хотел, чтобы у меня была слизь.
— Подожди секунду, — Джон чувствует, как его руки касается что-то невыразимо липкое, холодное и влажное. — Расслабься. Обещаю, что не буду тебя есть.
Слизь ползет по телу Джона, и он чувствует, как рассасываются синяки и кровавые раны. Перестали болеть ребра — возможно, даже стало легче дышать. Голова тоже больше не кружится, и теперь Джону просто хочется спать.
— Тепло, — бормочет он, и ему становится жутко уютно. — Спасибо вам, мистер Чудовище.
— И тебе спасибо, малец, — улыбается Чудовище. — Спи спокойно.
Когда Джон просыпается, в подвале никого нет. Дверь открыта, и от нее исходит дневной свет. Кажется, мама уже проснулась и решила выпустить его. Слизи нет, и Чудовища тоже нет — но когда Джон, уже стоя на ступеньках, оглядывается назад, ему кажется, что темнота улыбается. Острыми зубами с насаженной крысой. На лестнице отчетливые мокрые следы.
Все изменилось в тот момент, когда Джон встретил Чудовище. Десятилетний избитый мальчик стоял с окровавленными руками, вдыхая полную грудь воздуха, и ему было вовсе не больно дышать.
Он будет улыбаться, когда не увидит маму целых три дня, а потом зайдет в спальню и увидит ее недоеденные, влажные останки. С черепа вместе с остатками мышц на него будет таращиться голубой глаз — такой же, как у него, — а потом с хлюпаньем скатится вниз и покатится по ковру. Он будет улыбаться, когда увидит брызги крови на стене. Он будет улыбаться, когда полиция выведет его из оцепленного дома.
Будет улыбаться психиатру, психологу и даже объявившемуся из ниоткуда отцу. Будет улыбаться и повторять, что все хорошо.
Ведь все правда хорошо. Все прекрасно. Все чудесато и еще чудесатее. Потому что Чудовище никуда не уходило. Чудовище окружало его с самого рождения, Чудовище шептало его матери взять розги покрепче и выпить еще чуть-чуть вина, Чудовище подстрекало ее вымочить его раны раствором соли.
Чудовище не убило его, чтобы убить его мать. И он принял эту жертву. И когда вдруг так, например, случится, что кто-то еще будет относиться к нему плохо (те мальчики из старшей школы, которые каждую неделю оттаскивали его на пустырь и снимали с него штаны), то он снова позовет Чудовище. И Чудовище обмажет их своей слизью, нашепчет на ухо самые страшные кошмары, поговорит голосами близких и сведет их с ума.
Ведь Чудовище пришло не из подвала. Чудовище пришло откуда-то изнутри, чтобы сделать его свободнее.
И теперь ему никогда не будет страшно.
