много
вишенко́— Мне жаль, мне так жаль!.. — лепечет Анечка, сильнее втискиваясь в Юрины объятия. Он лишь улыбается, оставляя на чужой макушке целомудренный поцелуй.
— Все в порядке, Ань, правда, — в очередной раз убеждает Татищев, но Пермь не слушает ни в какую: ревёт, не прекращая, да прощения просит.
Челябинск знал, что так выйдет. Не могло быть иначе, — подумал он ещё тогда, когда вдалеке показалась стройная фигурка в голубом платье. Слишком все было нереально. Словно глупая шутка или нелепый розыгрыш. Хотя вряд-ли в часть розыгрыша входила рыдающая Камская. Как бы то ни было, злости Юра не чувствует. Так взять, он вообще ничего не чувствовал.
«Готовься к худшему и не будешь разочарован результатом», — Татищев хмыкнул.
Сработало на отлично, правда осадок всё-таки имеется до сих пор. Тоска так или иначе просочилась сквозь Анины слёзы, минуя ветровку и футболку. Там ей нашлось место в самой чувствительной зоне — сердце. И даже то, словно пораженное, билось как бешеное. Удар за ударом, слеза за слезой — таков закон разбитых сердец.
Юра знал, что слишком прост для Анечки. Думал, что не её уровень, и оказался чертовски прав. Камская была для Татищева всем. Водой, воздухом, глазами, руками — без нее Юра чувствовал себя беспомощно. Словно обрезали приток воздуха или отсекли руки. Делалось худо.
Каждое «я не люблю тебя» пронзало не хуже ножей, но в этот раз Анечка решила пойти по-крупному: одних ножей оказалось мало, и сраженная собственной неудачей, она выстрелила на поражение, капая на свежие раны солёными слезами. Вот так просто, обрывая пути к отступлению.
В голове вертится много всякого, что озвучить хотелось до боли в дёснах, но язык никак не поворачивался. Юра мог только приглаживать рыжие волосы, молча смотря куда-то на солнце, уходящее за горизонт.
«Даже солнце не хочет видеть чужих слёз», — думается Татищеву, когда тот в очередной раз скользит взглядом по солнечным лучам, расплывающимся краснотой на облаках и бескровнем небе.
Плачет Анечка в общей сложности час, если не больше. Когда всхлипы стихают, она тихо отходит назад, заглядывая в более бледное, чем обычно, лицо Юры. Челябинск молчит. Сердце уходит в пятки, разбиваясь там же, под ногами. Лежит себе ненужными осколками, да тихо звенит, поддуваемый ветром переживаний.
Татищев, протягивая платок, уводит Камскую прочь, не оглядываясь на фантомные осколки своей любви. Не хочется верить в метафору, но почему-то Юра был уверен: стоит обернуться, и красноватые осколки впрямь будут лежать там. Проверять не хочется, поэтому Челябинск доверяется интуиции.
Аню было решено отправить на такси домой. С ней Юра ехать не стал, оставляя ее на едине с собой и своими мыслями. Им обоим не помешало бы успокоиться. В машину Пермь садится, как на электрический стул: в глазах полно раскаяния и боли, но она не понимает, что это делает лишь хуже.
Проще было бы, брось она его, как последняя стерва: ярко, безжалостно и бессердечно. Тогда бы и сожалений было меньше. Но сейчас, глядя в полные слёз и тоски глаза, Татищев невольно чувствовал себя так, будто в них и тонет. Делается безумно тяжело, и Юра жалеет, что когда-то вообще решил признаться Ане.
Машину Юра провожает как последний путь, что, впрочем, недалеко от правды.
И ровно через час, под окнами своего дома Юра хмурится, поднося к бледным губам дрожащую руку. Затягивается, закрывая глаза, и думает. Думает Татищев обо всем и сразу: и о том, как за Катей заедет, и о Серёже, что ошивается где-то на пути домой, и о том, как быстро уезжала машина.
Это было нелепо. Неладное Юра чувствовал с самого начала, но подтверждения этому никак не находил. Хотя, как понимает сейчас, просто не замечал. Теперь же, что говорится, получите — распишитесь. Исход, конечно, был понятен сразу. И кривые улыбки, и сверлящие землю глаза, даже пальцы, тревожно перебирающие рюши платья — все в Ане так и кричало о грядущем.
Тогда, незадолго до своей слезливой тирады Камская сказала те слова, над которыми Юра до сих пор ломает голову. Глаза её, полные решимости, встретились с его собственными, но стоило словам вылететь из уст, как уверенность тут же сменилась робостью и по-детски утрированным сожалением. Менять что-то, впрочем, было уже поздно.
«Ты просишь слишком много, Юр», — сказала ему Анечка, словно только спустя пару секунд осознавая значение своих слов.
Сделалась вся бледной и до того робкой, что хотелось набить лицо причине её тревог — в данном случае, себе же, — но благоразумно от этой идеи Юра отказался.
Покрутил ситуацию и так, и эдак, а ответ в голову ему тогда не лез, о чем он и оповестил Пермь. Быть честным, ответа на это у Татищева нет даже сейчас. Что там говорить про то мгновение? Возможно, Юра и правда просто слишком много. Тогда встаёт другой вопрос: а что же такого просил Челябинск, чего не снесла сердобольная натура Ани?
И над этим в вопросом Юра знатно поломал голову. Крутить ситуацию уже не требовалось. На смену куртке пришло копание — глубокое такое, аж до самых темных уголков чернеющих и пропитанных смогом воспоминаний Татищева. Даже сейчас, зубами раскусывая кнопку в фильтре, Татищев глубоко и отчаянно затягивается, словно это помогает не хуже свежего воздуха. Думает-думает-думает, но думу свою почему-то выкурить не может. И в буквальном, и в переносном смыслах.
Вспоминается лето на поляне близ маленького тогда ещё, недавно возведённого Челябинска. Огненно рыжие пряди Анечки, в которые Костя аккуратно вплетал цветы, звонкий и мелодичный голос, рассказывающий что-то про Саву и одна единственная мысль в его собственной голове: «нравится». Маленькому Юре — в безнадёжных мыслях Даниса, маленькому Газизу, — Анечка нравилась так, как смертным мальчикам нравится соседская девочка. Искренне, преданно и восхищённо.
С годами не менялось ничего: любовь свою Юра проносил сквозь века. Берег как огонёк зажигалки, ладонью прикрывая пламя от ветра. Хотел только, чтобы и Анечка, подобно огню, полюбила его в ответ, согревая своей теплотой. Возможно, в этом и крылась разгадка: Юре, так взять, с Камской ничего и не надо было — только любовь. Но и этого, видимо, Анюте было слишком много.
«Какая ирония», — хмыкает Юра.
Сигарета тлеет стремительно быстро. Юра ей даже завидует. Она развивается себе по ветру, пеплом растворяясь в воздухе, а Татищев все так же остаётся стоять, становясь одним из элементов местного, не очень впечатляющего челябинского пейзажа. Стоит долго, даже когда фильтр начинает жечь губы, намекая отпустить ее в свободное плавание, Юра реагирует не сразу. Спустя какое-то время несчастный окурок все же тушится о края урны и падает внутрь, но времени зря Челябинск не теряет: из пачки выглядывает новая. Стоит только провести взглядом по оставшимся в пачке штукам, его окликает голос.
— Юра? — поднимая глаза, Челябинск встречается взглядом с сыном. Серёжа удивлённо хмурится. — Ты чего тут забыл? Катька дома?
Юра мотает головой.
— Сейчас вот поеду. Прикурить присел, как видишь, — кивает на пачку старший. Магнитогорск корчится пуще прежнего.
— Ты решил, что массово травить жителей заводами мало, и перешёл на более локализованный способ? — намекая на едкий запах сетует Серёжа. И когда только таким стал?
Юра хмыкает, но ничего не говорит. Серёжа садится рядом, выуживая из пачки одну сигарету, и прикуривает с отцовской зажигалки. Затяжка, две — а Магнитогорск по-прежнему молчит, искоса глядя на Челябинск, что с несвойственной ему медлительностью тянет сигарету к губам и обратно. Теперь, наверно, сыну точно понятно, почему Юра так долго тут торчит.
В конце концов молчание младшему, видимо, надоело с концами, и он, выбросив окурок в урну, поднимается и принимается отряхивать джинсы. Юра по-прежнему не двигался. Лишь окурок выбросил, продолжая смотреть в никуда. Когда отцовские пальцы снова тянутся к пачке, Серёжа не выдерживает.
— Хорош с тебя, — хмуро выдает Магнитогорск, выхватывая из чужой хватки сигареты. Пачка прячется в одном из внутренних карманов младшего. — Пойдем, лучше Катьку заберём, а то долгая у неё какая-то продленка получается.
— Данис должен был когда-то исполнить роль дяди, — пожимает плечами Челябинск, вспоминая брата, которого заманил приглашением в город и посадил ему на шею хихикающую Катеньку. — И сегодня для него отличный шанс.
Магнитогорск смеётся. На это Юра улыбается как-то вяло, но вкладывает в улыбку всю искренность и благодарность, которую могла вообще вместить в себе усталая физиономия Татищева. Нашарив в кармане куртки ключи, Юра кидает их Серёже. Тот радостно бежит к ней, усаживаясь на водительское сидение, и принимается увлечённо копаться в переключателях.
— Прежде чем машину включишь, ручник и скорость проверь, герой челябинских дорог, — улыбается Юра, присаживаясь на свободное сидение. Сын кивает. Когда машину удается завести с первого раза, Серёжа чувствует себя как никогда счастливым, прямо в машине перепрыгивая на пассажирское сидение рядом с отцом.
Между делом, на сердце саднит старая рана. Аня не сделала ему больно, лишь расковыряла старую рану. Какой-то глупец сказал, что время лечит, и ему бы Татищев от души посмеялся в лицо, потому что нет, время не лечит. То, что для человека время, для них — воплощений, — пылинка, но они все как один утверждают, что эта глупая фраза правдива. Как может лечить пару десятков лет, если не вылечили века? Юра не знает.
Знает только факты. Вот, например, солнце за горизонт садится, а вот рядом Серёжа в коробке передач копается, а где-то там сейчас Катька дёргает почём зря Даниса, прекрасно понимая, что ей за это ничегошеньки не будет. А вот в такой бред вроде «время лечит» Юра не верит. И вряд-ли когда-нибудь поверит.
Едут они под шансон, и тогда Юра с удовольствием подмечает, что именно этого ему и не хватало в серых буднях. Увлеченный трёп Серёжи о каких-то запчастях, а затем и шепелявый из-за отсутствия пары зубов щебет Катеньки, которая с удовольствием рассказывает, как она их и лишилась — то, что называется семейной идиллией в понимании Юры.
И задумываясь об этом, Челябинск думает, что, возможно, всё не так уж и плохо.