мимесис | вдох первый

мимесис | вдох первый


одержимость оказалась заразной.

заразной, будто заболевание, передающееся половым путем.

чтобы немного сойти с ума, оказалось достаточным жить вместе – и не спасла никакая брезгливость, заставляющая мыть до скрипа стаканы и пользоваться отдельными полотенцами.

Картины авторства Рута Лендсона стали неожиданной сенсацией, проехал несколько выставочных залов и был продан с молотка за сумасшедшие деньги.

и никто не понимал, как это вышло. нельзя было выскочить, как черт из табакерки, и стать знаменитостью, не имея за спиной множества неудач – но у Лендсона получилось.

— у него звучный псевдоним, — голос Галатеи звучал ломко и глухо, будто она грызла кусочек сахара. — «Острожный». неплохо. 

— это не псевдоним, у него двойная фамилия. — Антей наливает кофе и чудом не обжигает пальцы. — у его мамы были русские корни.

он зачем-то это узнал.

точнее, зачем-то это помнил, держал в голове – статьями лишь освежил память. 

— красиво. и что же в нём все нашли...?

ее это расстроило – он не мог понять, почему, но это её расстройство звенело, будто стеклом вели по стеклу, порождало дрожь в воздухе – и это сводило с ума.

ему не нравилось, когда она расстроена.

— это секундная слава. о нем забудут через неделю.

она молчит, скребет ложкой по стенкам чаши. звук такой, будто скребет по стенкам его черепной коробки, зачерпывает мозг.

пахнет её духами – что-то тяжёлое и сложное, но такое притягательное...

— он сумасшедший, — наконец выдыхает Антей, — шизофреник. людям почему-то нравятся сумасшедшие, слепые, глухие художники. Ван Гог, Моне, Гойя. если так хочешь войти в историю – придётся сойти с ума или ослепнуть!

он злится, потому что не может повлиять на её состояние. он злится, и говорит жестокие вещи, и тут же об этом жалеет.

ход её мысли, тупой и громкий, скребет его черепную коробку.

он не может отвести от неё взгляда.

  

  Вскоре он узнает, что картины Острожного купила его мать.

  Их привозят утром почему-то к дверям их дома, хотя было бы логичнее доставить напрямую в её картинную галерею. Всё оплачено; за получение доставки расписывается Антей.

  Она вылетает из спальни в одном лишь мягком халате и тапочках, и принимается вынимать картины из упаковки так, будто пытаясь помочь нимфе полинять, сбросить старое тело и стать имаго.

  Так дети под новогодней ёлкой открывают долгожданные подарки.

  Так страшатся заглянуть в урну с прахом близкого человека.

  На секунду он чувствует укол ревности, а потом полотна предстают его взору.

  В языке сложно найти слова, способные описать то, что он пережил, когда картины на него посмотрели. Это казалось прекрасным и величественным, как потолок Сикстинской капеллы. Это взбивает его мозг и душу в однородное месиво, солёное от крови. На секунду он становится мышью, угодившей в когти совы. 

  Антей думает: успокойся.

  Рисунки вызывают у людей чувства, так как состоят из символов. Каждый символ сам по себе не значит ничего – значение за ним закрепляет человек. Нет ничего ужасного, например, в костях, черном цвете, падающих башнях и хаосе пятен – просто ассоциации, что тянутся за ними, напоминают человеку его собственный ужас и горе.

  На востоке, например, траур белого цвета.

  Но, — думает он, — с тем же успехом можно сказать, что, раз буквы – лишь бессмысленные значки, за которыми человек закрепил звуки и составил в слова, написанный текст ничего не значит.

  Сказать так лишь потому, что написанное тебя пугает. 

  Ситуацию ухудшает то, что язык символов не нужно знать, чтобы говорить на нем – и чем паршивее ты его знаешь, тем больше подсознательного оказывается на холсте.

  Мысли его делают круг, и ощущение невнятной раздирающей тревоги накрывает его волной, такой волной, каких море не знало со времен всемирного потопа.

  Тревога, — думает он, — это страх перед неопределённой угрозой.

  Следовательно, тревога хуже страха, — думает он.

  Позже он осознает, что в мире есть вещи, которые должны оставаться неопределёнными; что есть такой страх, по сравнению с которым хроническое тревожное расстройство не будет проблемой, достойной внимания.

  Но это будет позже.

  ***

  Всё началось с Антея Линдона. Он не был главным в этом уравнении – но стал катализатором всех дальнейших событий.

  Всё началось с взгляда, прилипшего к шее Роба Острожного-Лендсона – на ней блестели капельки пота, и ему хотелось собрать их губами.

  В тот момент ему стало гадко от самого себя. Будто он хотел лизнуть заплесневелую стену, а не живого человека.

  И главное – парня. Почему парня?

  И это желание у него, странного, неуместного везде, где бы он ни был, было чужеродным, как заноза. Кто в здравом уме подпустит его к себе?

  Роб зачем-то общался и дружил с ним, но Антей не очень верил в искренность его намерений. Когда-то он был наивным, как многие, похожие на него.

  Потом жизнь показала ему – не стоит.

  Он понял с первого раза.

  И от жажды близости – и душевной, и физической, становилось дурно. Это напоминало ауру, что возникает перед приступом мигрени.

  — Эй. Ты чего?

  Он долго думал, что ответить, и наконец сказал:

  — Ничего.

  Потом они переспали.

  Между этим было несколько неловких встреч, до краёв наполненных молчанием, пара вечеров в тусклом желтом свете бассейна с характерным запахом хлорки и холодом плитки и с десяток фольгированных пачек жвачки, надолго впитавших мятный аромат. А ещё множество отговорок для Галатеи, которая и сама была готова залезть ему в белье и в ротовую полость, чтобы понять, где он был и почему от него пахнет табаком и мужским одеколоном. 

  После Роб шутливо щелкнул его по носу и сказал: 

  — На будущее, если хочешь трахаться – сначала прими душ и побрейся.

  Антею захотелось извиниться, но вместо этого он спросил: 

  — Где?

  — Начни с лица.

  — Не умею. — Он признался в этом, лишь смутно осознавая, что что-то не так.

  — Как это?

  — Мой отец умер до того, как успел научить. Тебе это должно быть знакомо.

  Роб кивнул, осознавая оплошность.

  — Ничего, я покажу.

  Собственно, это Роб сделал из Антея Линдона приличного человека: научил регулярно принимать душ и мыть голову, пользоваться лосьоном после бритья и одеколоном, каждый день менять белье и носки, стирать и гладить рубашки. 

  Не то чтобы это было принципиально важно самому Робу, но он, кажется, искренне симпатизировал Антею и хотел помочь ему в успешной социализации – в отличие от Галатеи Линдон, которую ничего не смущало. 

  Которой, кажется, даже нравилось наблюдать за инаковостью собственного сына; которая обожала моменты, когда он, отвергнутый обществом, возвращался к ней. 

  С этого всё началось: со звякнувшей в районе паха молнии, с сумбурных разговоров, полудремы перед экраном телевизора; со звериного страха и отчаянных попыток сделать вид, что ничего не происходит. Как обычно, нечто крайне неизменное привело к чему-то по-настоящему возвышенному. 

  Вскоре Роб умер.

  Обстоятельства его смерти так и остались невыясненными: журналисты писали об аварии на производстве, полицейские отвечали сумятицу. Спустя пару дней хоронили закрытые гробы.

  К счастью Галатеи, после этого Антей отчислился из технического университета. Мечта стать инженером, как Роб, оказалась в могиле с комьями мокрой земли и россыпью монет; утонула в запахе почвы и древесины.

  К её же несчастью он пошёл на юридическое.

  Ей хотелось, чтобы её малоумный сын пиликал на скрипке в оркестрике захудалого дома культуры и всегда был около неё. Чтобы, в зависимости от настроения, она то показывать его гостям и выглядеть в их глазах матерью-героиней ребёнка с ограничениями, то прятать его в подвале.

  Но дело было не в ней и не в юридическом.

  Дело было в том, что у Роба остался несовершеннолетний брат. А так как их родители умерли ещё раньше, ему, длинноногому невзрачному подростку, было суждено оказаться в детском доме на ближайшие несколько лет.

  Антей видел его мельком, только на похоронах Роба. Красные, воспаленные, проплаканные полупрозрачные глаза он запомнил на всю жизнь – а всё остальное растаяло в зыбком мареве времени.

  И тогда, ведомый не то эмоциями, не то соображениями чести, Антей принял решение каким-то образом поддержать это субтильное создание. Во-первых, их объединяло общее горе. Во-вторых, он чувствовал ответственность.

  И жалость.

  Не в последнюю очередь жалость.

  Но она странным образом смешивалась с невнятным, почти бессознательным отвращением – возможно, брат Роба напоминал ему его самого, возможно, что-то ещё – но от него хотелось держаться подальше.

  Писать анонимные письма по праздникам вроде рождества было бы странно, приходить на очные встречи – ещё страннее.

  Это само по себе выглядит нехорошо, когда вдруг симпатичный и обеспеченный молодой человек в черном пальто приходит интересоваться детдомовскими юношами. А если ещё этот мальчик с серыми полупрозрачными грустными глазами спросит у него: «почему беспокоитесь обо мне? Что у вас было общего с моей семьёй?», что он ему скажет?

  «Я был лучшим другом твоего брата»? А если Роб его никогда даже не упоминал?

  «Ты знаешь, мы с ним спали»?

  Да не дай бог.

  Но это были причины рационализированные. Ключевой было то, что Антей боялся и не желал в это ввязываться. Он ненавидел жалости – и когда жалеет он, и когда жалеют его.

  Да ему ведь нечего было предложить этому странному мальчику, нечему было научить и нечем было утешить.

  Он окончательно понял это, когда ему позвонили с незнакомого номера.

  — Здравствуйте, — связь, динамики и микрофоны прожевывали почти все звуки, но голос был определённо женским. — Я звоню по поводу Роба Лендсона... как я поняла, вы были друзьями?

  — Да, — кивнул Антей, — кто спрашивает?

  — Я его... мы с ним встречались.

  И он мог бы промолчать, мог бы бросить трубку, мог бы сделать вид, что не расслышал – и не портить этой девушке сладкие воспоминания, слепок Роба, въевшийся в её память.

  Но он сказал:

  — Мы тоже.

  И отключился.

  И понял, что брату Роба он будет отправлять деньги и, в крайнем случае, помогать чужими руками. Благо, у него было достаточно знакомых, которых он мог бы попросить об одолжении.

  Он хотел бы стать ангелом-хранителем или таинственным рыцарем, который находится где-то за полем зрения, всегда готовый прийти на помощь.

  Увы. Ему шла только роль таинственного благодетеля, который всегда остаётся в тени, движимый собственными неясными мотивами.

  С этого всё и началось – с его желания сделать как лучше.

  Так всегда и бывает – самые возвышенные мотивы приводят к самым ужасающим последствиям.

   

  ***

  Галатея смотрела на картины несколько часов. Она держала в руках чашку с давно остывшим кофе, потом отставила её на столик и больше не двигалась – а потом вдруг ушла и закрылась у себя в спальне. 

  Когда Антей садится на её место, ткань дивана ещё держит тепло округлого тела. Он берет в руки чашку; касается губами там, где остался след её помады. Холодная горечь ему не по вкусу – он сплевывает обратно.

  Где-то на краю сознания шумит телевизор – идут новости, и темноволосая ведущая с алыми губами что-то говорит, и говорит, и говорит...

  У них с Галатеей есть что-то общее. 

  Помимо прославившихся картин Галатея купила некоторые работы из «белого цикла».

  Их Рут изначально рисовал на небольших холстах. Чтобы что-то увидеть, нужно было либо иметь превосходное видение оттенков, либо искать верное освещение.

  Интересно, для этого цикла Рут скупил белила всевозможных фирм и разобрал по оттенкам, или добавлял в белую краску пигменты на кончике швейной иглы? 

  Антей смутно узнает, где что, и всё же смотрит на подписи, чтобы убедиться в своих догадках.

  «Море. Полдень» – плоский круг, невнятные барашки волн. Картина слепит белизной, отдаёт ощущением полуденного ужаса – будто в мире не осталось ничего, кроме воды и солнца.

  «Чайка» – она про движение. Смазанные линии создают ощущение полёта. Антей сказал бы, что это о свободе – или её отсутствии.

  Третья картина представляет собой невнятное белое месиво, будто в какой-то момент автор устал и начал просто класть краску на холст хаотичными движениями и даже руками; так мог бы душевнобольной человек нарисовать ветхозаветного ангела, если бы встретил его лично.

  Подпись гласит: «Мама».

  Антей чувствует, как тошнота подкатывает к горлу. Кажется, у них с Рутом есть что-то общее – помимо, естественно, Роба.

  Ещё один маленький холст занят работой с подписью «Брат».

  Антей смотрит на неё пару секунд, а потом его рвёт на дизайнерский ковёр.

  Чашка выскальзывает из его рук, раскалывается, выплескивает черное и густое. 

  

  Сначала ему становится стыдно. Он думает, что часть беспорядка уберёт самостоятельно – но быстро понимает, что не стоит. В конце концов, его шатких навыков едва ли хватит для дорогого Галатее ковра.

  К нему подходит домработник. Ему не больше тридцати, он крепко сложен, коротко пострижен; на лице виднеются шрамы не то от акне, не то от ветрянки. Кажется, он бывший спортсмен.

  Галатея принципиально не берет домработниц – по её словам, они лезут туда, куда не следует, запоминают то, что не нужно и берут то, что им не принадлежит. Антей год работал горничным в хорошем отеле и знал, что в чем-то она права.

  Не потому что сталкивался с теми, кто так делал – потому что сам чувствовал желание залезть туда, куда было нельзя. 

  Да и как знать, что юная девушка не пользовалась твоими духами, не примеряла твоих платьев и бюстгальтеров, не красила обветренные губы твоей помадой? Не примеряла колец и сережек, не запускала пальцев в баночку с кремом, не пила из твоего бокала?

  Как знать, что она не спала с твоим глупым сыном?  

  Мужчина куда лучше.

  Особенно если не знать контекста.

  — Господин Линдон, принести вам воды?

  Он не в силах выдавить из себя и полслова; тупо кивает, протирает губы рукой – они мокрые и липкие.

  Во рту стоит гадкий привкус.

  Домработник – его зовут Сорен – приносит стакан воды. Антей выпивает половину; становится легче.

  — Спасибо. — Он хрипит, и ему это не нравится, но он хотя бы в состоянии говорить.

  — Вы хорошо себя чувствуете?

  — М-м-м, — Антей закрывает лицо руками, — я принимал сегодня лекарства?

  — Да, за завтраком.

  — Я завтракал? — В голове у него стоит густой туман, обычно он помнит всё до мельчайших деталей, но сейчас перед глазами стоят картины.

  — Да, — Сорен чуть озадачен, — может, мне вызвать врача?

  — Нет... Не помнишь, у меня есть планы на день?

  — Я должен был отвезти вас к психотерапевту... однако госпожа Линдон настаивает на прекращении ваших сессий с госпожой Гаррет, а я, формально, подчиняюсь ей.

  — Отмени. Но только эту. — Антей едва открывает рот. — У нас есть минеральная вода?

  Он говорит одно, а думает: «Вот же заносчивая сука. Мы же только добились прогресса. Хочешь, чтобы я ходил к престарелому извращенцу типа Фрейда? Или не ходил вовсе...?»

  Ей, наверное, не нравится, что, будучи в кресле у психотерапевта, он может сказать что-то о ней. И ему что-то могут сказать в ответ.

  Он забирает у Сорена бутылку – пластиковое горлышко внушает ему больше доверия и вызывает желание пить больше, чем мутный край стакана.

  — Буду внизу. Приберешь здесь? Спасибо. 

  

  Он спускается вниз, падает в постель и мгновенно засыпает. 

  Такого с ним не было уже много лет. Последние годы он мучался бессонницей, засыпал только под белый шум или в берушах, под утяжеленным одеялом и чашки успокоительного чая. 

  Сейчас его вырубило, будто кто-то выключил свет. 

  И ему даже что-то снится. 

  Он не привык видеть снов, и не умеет в них ориентироваться. Он может только плыть по течению. 

  Ему снится застежка бюстгальтера, и она врезается в его память, как в спину. Ему снится запах волос с отголоском шампуня. Тонкий капрон, чуть влажный в районе изящной ступни. Ногти без лака, аккуратные руки. 

  Он не видит лица. Не может узнать кто перед ним ни по запаху, ни по лицу или телосложению. 

  

  Он просыпается, и в его нижнем белье - влага. 

  Сначала он не понимает, который час - в подвале стоит полумрак, уютный, обволакивающий - смотрит на часы. Уже поздний вечер, почти что ночь. Остатки сна гниют в голове, отдавая болью. Но, думает он, это хорошо. Так труп, разлагаясь, питает землю. 

  Антей пользуется ванной, достает бутылку воды из крохотного холодильника, делает несколько глотков - капли стекают по шее, от холода его передергивает. Гадко. 

  Ему стоит снова лечь спать. Ему нет никакой нужды подниматься наверх - он создал все условия для того, чтобы здесь, на нулевом этаже дома, можно было находиться, вообще не появляясь наверху - и всё же...

  Всё же он поднимается.

  Осталась одна картина, которую он не успел увидеть днём - и он чувствует себя ребёнком, которому не хватило сил съесть все конфеты из подарка разом, и теперь его мучает та, что осталась на дне мешка. 

  

  В гостиной на первом этаже сидит Галатея. Неподвижная, как восковая фигура - кажется, подойди ближе, и не почувствуешь ни запаха, ни тепла ее тела. 

  Она тоже смотрит на картину. Её босые ноги касаются пола в том месте, где еще утром был ковер - но она не замечает холода. Она поглощена картиной. 

  Антей, стараясь не смотреть на холст, подходит ближе; садится в кресло так, чтобы видеть только ее профиль. В мерклом свете модного торшера её лицо выделяется особенно чётко, взглядом можно огладить линию носа, скатиться по ней к губам, и он думает— 

  — Мам, — зовёт он негромко – хочет убедиться, что она жива, потому что сейчас она больше похожа на одну из тупых рыбок в его аквариуме. — Мама. 

  Ничего. Антей лижет пересохшие губы и говорит: 

  — Тея. 

  И вот тогда она вздрагивает, оживая. 

  — Да? 

  — Всё нормально? 

  — Конечно, — она даже не смотрит в его сторону. — Задумалась. 

  Звать её Теей было одновременно неправильно, странно – и приятно. Почему-то приятно. 

  Тей и Тея, так, с любовью, звал их отец – но после его смерти всё это обрело какой-то иной контекст. 

  Тея. Так можно было бы звать сестру, племянницу, подругу... 

  Он вертит это имя на языке как шоколадную конфету, внутри которой... 

  камешек? 

  осколок стекла? 

  кусочек мяса, мокрый от крови? 

  — Ты купила только их? 

  — «Сонм» доставили в галерею. 

  Галатея говорит как робот, пялясь на последнюю, тёмную картину. 

  Антей смотрит на неё – едва заметно вздрагивают ресницы – и переводит взгляд на картину. 

  Она называется «Желание». 

  Тёмная, багровая, похожа на использованную прокладку (не то чтобы он видел, и не то чтобы он лез в мусорку, просто...); выглядит так, будто Рута вырвало кровью на холст. 

  Но в глубине души Антей знает: именно так ощущается желание. Чёрное, как бездна, вязкое, тягучее. Такое, что не смыть с мыслей. И надо бы отвести взгляд, резко и с силой, спрятаться, забыть о том, что это было. 

  Но могла ли Ева позабыть запретный плод после того, как увидела его краем глаза? Могла ли Пандора не думать о том, что находится в пифосе? 

  Вид картины, то ощущение, что она в нем порождает, смешивается с его снами... 

  Галатея наконец поворачивается – и смотрит на него так, будет увидела впервые; будто она – не женщина, не мать – но одновременно дикая лань и волчица. 

 ...он ловит этот взгляд и чувствует соль на языке. 

  

  ***

  

  — Многие проводят параллели между вашими работами и библией. Белый цикл – про Бога, а тёмный – о Дьяволе. Что вы думаете об этом? 

  — М-м-м... Как бы... Да нет, конечно... А вообще... Ну... Вы знаете, мне кажется... Можно так сказать, если... как бы, понять... Дьявол... это не про религию. Дьявол – он внутри нас. 

  

  ***

  

  Если бы зло было материальным, то в те моменты оно сгустилось бы и стало двумя клетками, которые нашли бы друг друга в непроглядной тьме и делились бы, делились, делились... а потом впились бы в стенки реальности и начали расти. 

  

  *** 

  

  Антей занимается профайлингом, если это можно так назвать. Составляет портреты, ходит по местам преступлений, беседует с преступниками. Он что-то вроде психолога, и это даже забавно – психолог с его-то расстройством, но на самом деле это даже помогает... Сверхэмпатия, которая заставляет его чувствовать это все на кончиках пальцев, не лжет. 

  

  Утром ему звонит Баркан, и это значит, что дело – дрянь. Он почти не вникает в то, что рявкает этот низкий голос сквозь динамики, вычленяет только адрес. 

  Снова лезет в душ. 

  Всю ночь, едва ему удавалось уснуть, в голове, как в гнилой плоти, роились мысли, то и дело становясь снами, но он не мог в них разобраться. В них был рыбный вкус, вкус соли, вкус металла... и запах... запах прелой листвы с мускусной нотой, запах моллюска, которого выскребли из раковины. И образ этой ужасной картины горел в нём, высвобождая то, о чем он никогда не хотел бы знать. 

  Антей натягивает растянутую водолазку, пьёт кофе, смотрит новости – в новостях пока ничего, только снова эта ведущая... У неё родинки вокруг глаз и она чуть старше Галатеи. Губы двигаются в такт субтитрам. 

  Он садится в такси.

  До того, как лечь спать, он несколько часов смотрел и читал про картины Рута Лендсона так, будто это не с его лёгкой руки они стали известны; будто он видел их впервые. 

  «Женская» серия самая внятная из всех. В ней есть синеволосая «Химера» – девушка опирается на барную стойку; окружение прорисовано до болезненного чётко, а она – нет; меркловатая, но отчего-то щемящая «Благодать» (или «Молитва», или «Светлость», или даже «Грация») – в ней на постельном в цветочек спит девушка с грязного цвета волосами (такой бывает, если долго перекрашивать и обесцвечивать) – видно лишь её профиль и нагие плечи, торчащие из под одеяла. Есть и другие, но с них соскальзывает взгляд. 

  Галатея говорит, что это не портреты – натюрморты. В них нет любви, нет желания, есть лишь механическая передача картинки на холст. Галатея говорит, что гетеросексуальный мужчина никогда не напишет женщину вот так.

  Ещё есть белый и тёмный циклы и «Сонм». Огромное (по меркам Лендсона-Острожного) полотно под стать картинам Босха. 

  На нем изображены девушки. С одного края композиции – в просторных одеяниях и плетеных масках, будто бы у средневековых пчеловодов. С другого – девушки в белых одеяниях с чашами в руках. На заднем плане есть те, кто занимаются любовью, как нежно это называют в описаниях – и сложно сказать, какого пола эти люди. Есть и те, кто просто спит – или мёртв. А по центру – вся, белая, как альбиноска, нагая девушка.  

  Трактовок у «Сонма» больше, чем у карт таро. 

  Ни одна из них не кажется Антею истинной. 

  Он почти забывает об этом, как и забывает о ведущей новостей, и чёртовом голосе Баркана в трубке – а потом доезжает до места преступления. 

  И там, за ярко-жёлтой линией, видит тело.

  Тело укутано в белый костюм, на голове плоская маска, за которой не видно лица. 

  Точь-в-точь героиня «Сонма». 

Report Page