когда падает снег

когда падает снег

(˵¯͒〰¯͒˵)

За окном идёт снег. Пушистые хлопья щедро валятся с тёмного, как бездна, неба — они неторопливо кружат в тускловатом свете фонаря, танцуют, неминуемо оседая на холодную землю. Виноградники превращаются в бархатные шапки, сияющие нетронутой чистотой, и это вызывает у Дилюка слабую усмешку. Благо они успели собрать весь урожай до внезапно ударивших морозов, будто холода Драконьего хребта стаей разъярённых волков бросились на Мондштадт, зеленеющий ярким пятном у самого подножия.

Свет в его спальне тоже тусклый. Оранжевые блики продираются сквозь стеклянные стенки лампы, огонь на почерневшем фитиле неспокойно пританцовывает, будто тоже чувствует стужу, бьющую снаружи — мечется от страха. По стенам расползаются игривые тени, тянущиеся полупрозрачными щупальцами к самому потолку. Острые хвосты, сотканные из тьмы, росчерками ложатся на расслабленную спину Кэйи, недовольно крутящегося перед настольным зеркалом. Его тонкие, узловатые пальцы раз за разом проходятся по небрежно собранному хвосту.

Дилюк скрещивает руки на груди.

— Ты на приём у всех Семерых собираешься или спать? — вопрос вспарывает тишину, упавшую на плечи. Кэйа едва заметно вздрагивает от неожиданности, как от стелы, прилетевшей аккурат меж напрягшихся лопаток. Он застывает с глуповатым выражением лица, от которого улыбка — или её тень, её отголосок — трогает прямую линию губ. Дилюк не сводит с чужой фигуры взгляда, сидит, как сова на охоте. Только и Кэйа — не добыча. Не трофей, а мощь бездны, впаянная в человеческое естество.

— Спать, чтоб ты знал, тоже нужно со вкусом, — тихо отвечает Кэйа, снова развязывая атласную ленту. Её концы путаются в пальцах, изгибаясь непослушной змеёй, но вновь скручиваются вокруг волос. Выходит, на скромный взгляд Дилюка, всё равно неряшливо.

— Не помню, чтоб ты любил так прихорашиваться. Особенно в случае, если никто не увидит стараний.

Кэйа посмеивается — низко и бархатно.

— Как это никто? — деланно удивляется. — Ты увидишь.

Дилюк беззлобно закатывает глаза.

— Я видел тебя любым. Даже с почти выпущенными кишками, — прокашливается в кулак, — и менее симпатичным ты не стал.

В ответ — хриплый, настоящий смех.

— Всегда поражаюсь тому, какой ты романтик!

Нервозность превращается в слабые электрические разряды, проскакавшие по обнажённой коже рук. Кэйа, разумеется, любит выглядеть с иголочки — любит блистать, любит приковывать к себе внимание, прячась за глупыми масками-улыбками. Но сейчас ему не перед кем держать идеальное лицо — пытается скорее по привычке, впаянной за годы в кости, но в его острых чертах всё равно проскальзывают настоящие эмоции. Дилюк их знает — чувствует. Иначе Кэйа точно бы не вздохнул тяжело, позволяя увидеть себя, а уже скалился диким псом, готовым перегрызть глотку.

Мост под ногами слабо дрожит. Только отстроенный, ещё опасно пошатывающийся и качающийся на ветру, будто одуванчик. Новое, возведённое прямо на пепелище, выжженом до черноты несколько лет назад, — и оно всё ещё продолжает слабо смердеть. Напоминает о прошлом, о совершённых ошибках, о решениях, принятых впопыхах.

Кэйа сидит за столом лишь из-за того, что нервничает. Прячет это, пытается, во всяком случае. Он — плавная волна, грация, сбивающая с ног, но движения сейчас резковатые и самую малость дёрганные. Дилюк вздыхает ещё раз. Исцелит полностью только время. Терпение никогда не было его сильной стороной, но он изо всех сил старается — держит дистанцию, когда нужно, не давит, позволяя Кэйе вздохнуть полной грудью и самому выбрать момент, чтобы раскрыться и выпустить из своего рта не яд, а искренность, дробящую кости.

Хвост всё равно получается растрёпанным и неаккуратным.

— Дай сюда ленту, — говорит Дилюк, решительно поднимаясь на ноги. Пружины кровати, разгибаясь, слегка скрипят. — Я помогу.

Кэйа застывает. Удивление отпечатком ложится на его брови, подскочившие вверх.

— Брось, — отмахивается, — я и сам могу.

— Да, — соглашается Дилюк, подбираясь ближе, — ты можешь. Я и не спорю. Но всё же позволь мне, — протягивает ладонь. — Хотя бы сегодня.

Он видит, как Кэйа колеблется, прокручивая в своей бедовой голове мысли. Его спина, скрытая лёгкой рубашкой, стащенной из шкафа Дилюка, по-прежнему прямая, как копьё, готовое в любой момент оказаться в самом сердце битвы. Они встречаются взглядами через округлое зеркало, а огненные блики рыжиной капают в морскую темноту; всплывают пламенем, вырвавшимся с ледяных глубин, и превращаются в королевское золото. Дилюк не замечает этого сразу, но глазная повязка отложена в сторону. Кэйа смотрит — открыто до перехваченного дыхания, до удара под дых, когда всё, что остаётся — выброшенной на сушу рыбой хватать воздух. Раньше, ещё до смерти Крепуса и до всей трагедии, он никогда не снимал её, не обнажал вязкость янтаря. Даже купался в повязке, а потом морщил лицо, когда чёрная кожа, расшитая серебряными нитями, противно липла к коже!

Доверие оплетает грудную клетку крепкими лозами.

— Я-

Кэйа, — в полголоса повторяет его имя Дилюк, и ложится на язык оно до щемящего красиво. Как песня, пришедшая с далёких-далёких краёв. — Не понравится — переделаешь.

Чужая нерешительность зудит под кожей. Видеть Кэйю таким всё ещё непривычно, но Дилюк жадно впитывает каждое мгновение, каждую эмоцию, покачивающуюся на морской поверхности. Забытые призраки тихо завывают в ухо — прошлое ложится на настоящее, смешиваясь в ядрёную смесь, какой позавидует даже самый отпетый пропойца.

Дилюк хорошо знает того маленького Кэйю — Кэйю, который всегда вёл себя тихо и не любил высовываться; Кэйю, который предпочтительно действовал из тени, руководя умом и гениальными идеями. Детство остаётся рядом и одновременно недосягаемо далеко.

Этот же Кэйа — всё ещё загадка. Взрослый, возмужавший, заострившийся сотней клинков. Непредсказуемый и опасный, но по-прежнему чудовищно притягательный. Его приходится изучать заново — разгадывать, словно древнюю тайну, запертую в руинах мёртвых цивилизаций. Вскрывать деталь за деталью, вытаскивая из тёмных глубин всё новые грани. Или, может, он всегда таким был — там, в глубине своей души? И сейчас Дилюку впервые за множество лет позволено увидеть его нутро, не скрытое за масками?

Лента с тихим шорохом падает в раскрытую ладонь.

Между ними снова виснет молчание, но оно совсем не колючее, не кусачее, а тёплое. Мягкое. За окном продолжает идти снег, нежно укрывая землю свободы сверкающим одеялом наступивших холодов. Морозные узоры на окне становятся ярче — расползаются витиеватыми линиями из углов и сливаются в единость, соединяются, расчерчивая блёклое стеклянное полотно.

Дилюк чувствует, как воздуха не хватает, как пылает грудь от его нехватки — от того же волнения, закравшегося в сердце, покрытое шрамами. Он неспеша прикасается к чужим волосам, заворожённо глядя, как они растекаются по крепким плечам Кэйи самыми дорогими заморскими шелками; собирает их вместе в густой хвост, мазнув тёплыми кончиками пальцев по лопатке. Смоль прядей течёт сквозь пальцы ручьями-водопадами, а у Дилюка внутри что-то хрупкое раз за разом переворачивается, и глуповатая улыбка сама лезет на губы. Снова. Хочется ущипнуть самого себя, чтобы точно убедиться: не сон.

Кэйа сидит неподвижной фигурой, застывшей, но в то же время расслабленной статуей, — словно массив глины, из которой можно слепить всё, что угодно. Ещё раз бросив на Дилюка взгляд через зеркало, он прикрывает глаза, полностью отдаваясь в чужие руки; становится обманчиво мягким. Тусклый свет, исходящий от лампы, любовно лижет бронзовую кожу, подсвечивая её будто бы изнутри. Красиво. Кэйа весь красивый — очаровательный, пусть местами и вредный до дёргающегося глаза.

Винокурня погружается в молчание. Лишь ветер за стенами продолжает завывать, гоняя крупные хлопья снега. К утру наверняка будут большие-большие сугробы — ещё в детстве, когда всё было куда легче и проще, Кэйа хитростью заманил Дилюка к конюшне, а затем, дождавшись нужного момента, повалил прямо в снег. И сам прыгнул следом, проваливаясь в холодную пушистость. Дилюк дул губы и обещал всё рассказать если не Аделинде, то отцу, а Кэйа хохотал заливисто до влаги, выступившей в уголках глаз. Было так давно, что кажется, словно в прошлой жизни.

Длинные пряди сплетаются в косу, а под рёбрами продолжает трещать. Кэйа не тот, кто позволит подобное кому попало — не тот, кто вообще повернётся к чужаку с закрытыми глазами. Дилюк сглатывает слюну, ставшую вязкой. Синяя лента оборачивается вокруг небольшого, оставшегося хвоста; атласные края смешиваются в морской влагой и почему-то кажется, что чего-то не хватает. Цветов, например, тонкими стеблями вплетённых в косу. Непременно белых.

Щемит. Дилюк прикрывает глаза, зажмуривается до мушек, разлетающихся фейерверками.

— Ого, — тянет вдруг Кэйа, — так ты, оказывается, ещё и цирюльных дел мастер.

Дилюк усмехается.

— Талантливый человек талантлив во всём, — шумно выдыхает через нос, а голос садится до едва слышного полушёпота. — Разве не твои слова?

Кэйа ничего не отвечает, лишь протяжно мычит. Пальцы самую малость дрожат, непослушно затягивая узел. Чёрная рубаха, развязанная на груди, немного съезжает с чужого плеча. Острого, как и он весь сам — наточенное лезвие, призванное разить в цель. Дилюк тормозит, заглядывается на то, как рыжие отблески пламени продолжают играть. И голова становится ватной, пустой, лёгкой — он сдаётся моменту, сдаётся магии, кружащейся вокруг, сдаётся человеку, покорно сидящему в руках.

Придерживая одной рукой косу, Дилюк проводит носом по шее Кэйе — по ровной линии проступающих позвонков, к плечу, где созвездиями рассыпаны родинки. Первый поцелуй отзывается мурашками во всём теле; в воздух срывается бархатный выдох. Дилюк сухо прижимается губами к выпирающей косточке ключицы, ощущая, как грудь разрывается. Разлетается.

Дрожь. Сильная, бьющая глубоко изнутри.

И хочется больше — касаться, пока кожа на ладонях не сотрётся; касаться, пока всё время этого мира не закончится. От Кэйи головокружительно пахнет морозной свежестью и вином; Дилюк короткими поцелуями чертит путеводные дороги от точки к точке, минует выпуклую пустоту уже давно побелевшего шрама. Второй рукой он аккуратно поддевает за ворот рубаху, сдвигая её сильнее. В животе тугой спиралью скручивается всё то тёмное, что всплывает на поверхность. Спальня сжимается до крохотной точки, до этого треклятого табурета, на котором сидит Кэйа со всегда гордо выпрямленной спиной.

Дилюк целует — чмок звенит в тишине, разрезает вспышкой густеющий воздух. Кэйа слегка запрокидывает голову, открывается сильнее, позволяя перетечь с плеча к шее. Дилюк несильно прикусывает кожу, млея от тихого, искреннего стона, вырвавшегося из чужого рта. Пальцами он чертит узоры, словно вторит морозу, рисующему на окнах — трогает-трогает-трогает; ныряет сначала к локтю, затем поднимается снова к плечу — и касается выпирающего хребта ключицы. Обхватывает шею Кэйи, но не сдавливает; чувствует, как заполошно колотится чужой пульс, бьётся запертой птицей.

И больше нет ничего. Никого. Только тусклый свет, позволяющий темноте заклубиться по углам, поющий ветер и снег, щедро сыплющийся из бездны небосвода. Кэйа отзывчиво тает, поддаётся каждому движению; его живот поджимается, а кожа покрывается мурашками.

— Во сколько у тебя завтра служба?

— Ты захотел поговорить о моей работе прямо сейчас? — удивляется Кэйа, а затем сдавленно стонет от ещё одного короткого укуса. — Выходной, — торопливо сглатывает, — у меня завтра выходной. Хотел побыть с тобой.

Вдребезги. Глупая улыбка сама ложится на губы, ломает прямую линию и стекает ниже — туда, где всё естество так нестерпимо рвётся ближе: смять, сжать, схватить, не отпускать — архонты святы, больше никогда не отпускать.

На плече у него нащупывается шрам, оставшийся от ожога; небольшой, но он — память, от которой невозможно избавиться, свидетель гнева, вырвавшегося однажды из груди. Кэйа никогда не говорил о своих ранах, полученных в тот день. Не всерьёз, по крайней мере, и точно не Дилюку, но он катал эти массивы мыслей в своей голове, а затем с опаской, всплывающей в глазах, глядел на пламя. Отодвигался. А сейчас льнёт сам, словно готов сгореть окончательно — готов броситься в самое сердце, ощущая жар от огненных языков на своём теле.

Щемит.

Дилюк вдруг вздыхает громко и роняет голову Кэйе на плечо, шумно вбирая носом густой запах морозной свежести, винной терпкости и чего-то ещё — древнего, как павшие цивилизации, простирающиеся под чистым звёздным небом. У родинки, напоминающей самую яркую точку в созвездии павлина, остаётся ещё один чмок.

— Дилюк? — хрипло спрашивает Кэйа, позволив обеспокоенности сорваться вслух. — Что-то случилось?

— Нет, — язык кажется тяжёлым и совсем неповоротливым, только сердце бухает в висках кровавым рокотом. — Нет, всё в порядке. Я... — сипло выдыхает, а голова кружится, будто он осушил целую бутылку из погреба. — Я просто до сих пор не могу поверить, что ты здесь. Со мной.

Искренность.

Кэйа выворачивается в его руках, грациозный и плавный, как жилистая змея; Дилюк коротко вздрагивает, когда чувствует прохладное прикосновение к своему лицу. Взгляд Кэйи — мягкость снегов и опасные ледники, сверкающее янтарное золото и смертельная ловушка. Несколько коротких прядок, выбившихся из косы, забавно пружинят при движении и ложатся ручьями вдоль острых скул. Во рту окончательно пересыхает, Дилюк бегло облизывает губы кончиком языка, и от чужого взгляда — тёмного, как морские глубины — это не укрывается.

— Я с тобой. Был, есть и буду, слышишь? Пока какой-нибудь чурл нас не разлучит.

Дилюк усмехается:

— Сколько, говоришь, ты в Соборе провёл?..

— Несколько дней, — он прищуривается, а хитрость смешинкой застревает на звёздном дне зрачка. — Я даже помыслить не мог, что в Мондштадте столько свадеб. До сих пор торжественные напевы сестёр в голове сидят, — и глядит пронзительно-пронзительно. Насквозь. — Иди-ка сюда, — Кэйа медленно вытягивается во весь рост, как тростник, тянущийся к солнечному теплу, и, мягко обхватив запястье Дилюка, тянет в сторону.

Они неловко, неуклюже заваливаются на уже расстеленную постель. Мягкие одеяла шуршат и приминаются первым снегом, сдуваются под весом, на них обрушившимся. Дилюк не позволяет Кэйе отстраниться — кладёт широкую ладонь ему на поясницу и сгребает в стальные объятия. В самое ухо слышен хрипловатый смех — бархатный, мягкий, что утонуть можно; нежность выплёскивается за края — и её, кажется, так много, что Дилюка с минуты на минуту окончательно разорвёт. Он просовывает колено между чужих неприлично длинных ног, чтобы удобнее было лежать, но Кэйа мелко вздрагивает. Тёплое дыхание оседает призрачной изморозью на коже.

Кэйа дурашливо тычется Дилюку в щёку носом, а прохладными руками забирается под ночную рубаху, впитывая невесомыми, но жадными прикосновениями каждый вздох и каждую дрожь, волной соскальзывающую по позвоночнику. Между ними не остаётся расстояния — кожа к коже, горячность к вечным холодам; сводящие с ума контрасты.

Но Кэйа улыбается — снова хитро.

— Это что, — он деланно удивляется, — свеча в твоём кармане?

Дилюк несколько мгновений оторопело на него смотрит, но опомниться ему не дают, нетерпеливо сжимая бока. Возбуждение кусает за загривок, впитывается под кожу и растекается по телу, скручиваясь тугим узлом в животе. Пижамные брюки неприятно давят. А Кэйа смеётся — тихо-тихо, пронизывающее, и только слегка подрагивающие пальцы выдают всю его нервозность с головой. Не признается, но боится что-то испортить.

Мост под ногами — шаткая хрустальная конструкция, но Дилюк уверен: сейчас всё иначе. В его руках больше не мираж, не сон, испаряющийся по пробуждении; реальность — тоже осколки, бриллиантовой россыпью лежащие под ногами.

Он втягивает Кэйю в медленный поцелуй, а снег за окном продолжает кружиться вальсом под тихий свист ветра. Шутка ли это судьбы, но они оба всегда друг к другу возвращаются — притягиваются, сами того не понимая, как космические тела.

Они — неизбежное столкновение; крушение кораблей, но это — правильное до сердца, сжимающегося от трепета.

Дилюк тоже смеётся, впервые за несколько минувших лет по-настоящему себе это позволяя. Счастье пульсирует тёплым комом в груди, сжигая все тревоги, лежащие грузом внутри. Нет ничего, с чем бы они не могли справиться. Сейчас всё иначе, а мосты... мосты всегда можно укрепить так, чтобы они ни за что не развалились.


Report Page