Гении и безумцы

Гении и безумцы

Кочерга Витгенштейна

За нитью событий следит история: она прагматична, поскольку выводит их по закону мотивации, каковой закон определяет проявляющуюся волю там, где она освещается познанием. На более низких ступенях ее объективации, где она действует еще без познания, рассматривают законы изменения ее явлений естественные науки в смысле этиологии, пребывая в явлениях в смысле морфологии, которая облегчает себе свою почти бесконечную тему посредством понятий, связывая общее, чтобы выводить из него частное. Наконец, математика рассматривает чистые формы, в коих для субъекта познания, как индивидуума, идеи проявляются растянутыми на множество, следовательно, во времени и пространстве. Все эти познания, коим общее название наука, следят, таким образом, за законом основания в различных его формах, и темой их остается явление с его законами, связью и возникающими из того отношениями.

Но какой же род познания созерцает все существующее вне и независимо от всяких отношений, одно действительно в мире существенное, истинное содержание его явлений, неподвластное никакой перемене и потому на все времена с равной истиной познаваемое, словом — идеи, составляющие непосредственную и единомерную объективацию вещи самой в себе — воли? Искусство — творение гения. Оно повторяет воспринятые чистым созерцанием вечные идеи, существенное и непроходящее всех явлений мира, и, смотря по веществу, в котором оно их повторяет, оно является искусством образовательным, поэзией или музыкой. Познание идеи — его единственный источник; сообщение этого познания — его единственная цель. Между тем как наука, следуя за непрестанным и бессодержательным потоком четверовидных оснований и следствий, у каждой достигнутой цели посылается все дальше и никогда не может дойти ни до конечной цели, ни до полного удовлетворения, как невозможно добежать до того пункта, где облака касаются горизонта; искусство, напротив, всюду у цели. Ибо оно выхватывает объект своего созерцания из потока мирового течения и ставит его изолированным перед собою: и это отдельное, бывшее в оном потоке исчезающей частицей, становится для него представителем целого, эквивалентом бесконечного множества в пространстве и времени; поэтому оно останавливается на нем одном, оно задерживает колесо времени, отношения перед ним исчезают, его объект — только существенное, идея. Поэтому мы прямо можем его определить как род созерцания предметов, независимо от закона основания, в противоположность прямо следящему за ним познанию, представляющему путь опыта и науки.

Этот последний род познания можно сравнить с бесконечной, горизонтально бегущей линией, а первый — с пересекающею оную в любом данном пункте отвесною. Идущий следом за законом основания есть разумный род воззрения, который в практической жизни, равно как и в науке, один только имеет значение и силу: смотрящее помимо содержания означенного закона есть гениальное воззрение, которое в искусстве одно только имеет значение и силу. Первый род воззрения принадлежит Аристотелю, второй, вообще говоря, — Платону. Первый подобен могучей буре, которая несется без начала и цели, все преклоняя, шатая и унося с собою; второй — покойному солнечному лучу, который перерезывает путь этой буре и которого она нимало не колеблет. Первый подобен бесчисленным, сильно мятущимся брызгам водопада, вечно меняющимся, ни на мгновение не отдыхающим; второй — на этом бушующем смятении тихо почиющей радуге. Только посредством вышеописанного, в объекте вполне теряющегося, чистого созерцания восприемлются идеи, и существо гения состоит именно в преобладающей способности к такому созерцанию, так как последнее требует полного забвения собственной особы и ее отношений.


Таким образом, гениальность не что иное, как совершеннейшая объективность, т. е. объективное направление духа, в противоположность субъективности, обращенной на собственную особу, т. е. волю. Поэтому гениальность есть способность относиться вполне созерцательно, теряться в созерцании и свое познание, предназначенное собственно к услужению воле, освобождать от такого служения, т. е. совершенно упускать из виду собственный интерес, собственное желание, собственные цели и потому вполне отказываться на время от собственной особы, чтобы остаться чистым познающим субъектом, ясным оком мироздания, и это не на мгновения, а с таким постоянством и осмотрительностью, какие нужны, чтобы повторять воспринятое обдуманным искусством и «что в явлении шатком предстоит, уметь закреплять мыслью долговечной».


Можно подумать, что, для того чтобы гений проявился в индивидууме, последнему дается мера познавательной силы, далеко превышающая потребную для служения индивидуальной воле; и что освобожденный избыток познания тут становится безвольным субъектом, ясным зеркалом существа мира. Отсюда объясняется живость, доходящая до беспокойства, в гениальных индивидуумах, так как насущное редко в состоянии их удовлетворить, так как оно не наполняет их сознания: это сообщает им ту недремлющую стремительность, то непрестанное искание новых, достойных внимания объектов и затем ту почти никогда не удовлетворенную потребность в им подобных, им по плечу стоящих существах, которым они могли бы себя передавать; тогда как обыкновенный сын земли, совершенно наполненный и удовлетворенный обычной действительностью, в ней расплывается и, находя к тому же всюду себе равных, чувствует ту особенную отраду в будничной жизни, в которой отказано гению.


Существенной частью гениальности признавали фантазию и даже порой считали ее с оной тождественной: первое справедливо, последнее несправедливо. Так как объект гения как такового суть вечные идеи, пребывающие существенные формы мира и всех его явлений, а познание идей по необходимости созерцательно, а не отвлеченно, то познание гения было бы ограничено идеями действительно его особе предстоящих объектов и зависело бы от сцепления обстоятельств, приведших оные, если бы фантазия не расширяла его горизонта далеко за пределы его личного опыта и не доставляла ему возможности из малого, действительно подпавшего его наблюдению, восстановлять все остальное и таким образом пропускать перед собой почти все возможные картины жизни. Вдобавок действительные объекты почти всегда бывают весьма несовершенными экземплярами представляющейся в них идеи, поэтому гений нуждается в фантазии, чтобы видеть в вещах не то, что природа действительно образовала, а то, что она старалась образовать, но чего, по причине борьбы ее форм между собой не достигла.


Итак, фантазия расширяет кругозор гения за пределы предстоящих его личности действительных объектов как по отношению к их количеству, так и к качеству. Вот, собственно, причина, почему необычная сила фантазии является спутницей, даже условием гениальности. Но не так, чтобы, наоборот, первая свидетельствовала о последней; напротив, даже самые не гениальные люди могут иметь много фантазии. Ибо насколько возможно созерцать действительный объект с двух противоположных сторон: чисто объективно, гениально, схватывая его идею, или буднично, в одних его (по закону основания) отношениях к другим объектам и к собственной воле; настолько же возможно двойным способом созерцать и фантасмагорию.

Рассматриваемая одним способом, она будет средством к познанию идеи, сообщением коей является произведение искусства; в другом случае фантасмагория будет употреблена на сооружение воздушных замков, которые, соответствуя себялюбивому стремлению и прихоти, на мгновение обманывают и тешат; причем в составленных таким способом фантасмагориях познаются собственно только одни их отношения. Предающийся этой игре есть фантазер: он легко примешивает картины, которыми в одиночку забавлялся, к действительности и становится поэтому для последней непригодным; он, быть может, даже опишет скоморошество своей фантазии, умножая число обыкновенных романов всех сортов, какими забавляются ему подобные и большинство публики, причем читатель, представляя себя на месте героя, находит описание очень «милым».


Обыкновенный человек, этот фабричный товар природы, каких она ежедневно производит тысячами, как уже сказано, совершенно неспособен, по крайней мере на продолжительное, в полном смысле незаинтересованное наблюдение, составляющее собственно созерцательность: он способен обращать свое внимание на предметы только постольку, поскольку они имеют какое-нибудь, хотя бы и весьма посредственное отношение к его воле. Так как в этом направлении, требующем только познания отношений, абстрактное понятие вещи достаточно и по большей части гораздо пригоднее, то обыкновенный человек не останавливается надолго на простом созерцании и потому недолго приковывает свой взор к известному предмету; а поскорей отыскивает ко всему ему предстоящему понятие, под которое следует его подвести, как ленивец ищет стула, — и затем вещь уже более его не интересует. Поэтому он так скоро управляется со всем: с произведениями искусства, прекрасными произведениями природы и с созерцанием жизни, всюду и во всех своих сценах исполненной значительности. Но он не останавливается: он ищет только своего пути в жизни, в крайнем случае всего того, что когда-либо могло бы стать его путем, следовательно, топографических заметок в обширнейшем смысле — над наблюдениями самой жизни как таковой он не теряет времени. Гениальный, напротив того, коего познавательная сила своим избытком освобождается на известную часть его времени от служения его воле, останавливается на наблюдении самой жизни, старается уловить идею каждой вещи, а не отношения последней к другим вещам: по этому поводу он часто упускает из виду рассмотрение собственного жизненного пути и потому идет по нем большею частью, невзирая ни на что.

Между тем как у обыкновенного человека его познавательная способность служит фонарем, освещающим его путь, у гениального она солнце, озаряющее мир. Столь различный способ воззрения на жизнь не замедлит даже высказаться во внешности обоих. Взор человека, в котором живет и действует гений, легко отличает его, нося при живости, соединенной с твердостью, характер наблюдательности и созерцательности, как мы это можем видеть в изображениях немногих гениальных голов, которые природа от времени до времени производила между бесчисленными миллионами.

Напротив, во взоре других, если он не туп или не безжизнен, как это большею частью бывает, легко замечается противоположность созерцательности — высматривание или всматривание. Поэтому гениальное выражение головы состоит в очевидном преобладании познания над желанием и, следовательно, познания без всякого отношения к желанию, т. е. чистого познания. Напротив того, у голов, какими они большею частью бывают, преобладает выражение желания, и видно, что познание постоянно начинает действовать только по побуждению хотения, следовательно, обращено лишь на мотивы.


Так как гениальное познание, или познание идеи, то, которое не следует закону основания, а, напротив, то, которое ему следует, сообщает в жизни рассудительность и благоразумие и порождает науки, то гениальные индивидуумы должны страдать недостатками, проистекающими из неупотребления последнего рода познания. При этом необходимо оговориться, что то, что я выскажу в этом направлении, касается гениальных людей только постольку и пока они действительно предаются гениальному образу познания, что ни в каком случае не происходит в любое мгновение их жизни, так как великое, хотя и невольное напряжение, необходимое для безвольного восприятия идей, неизбежно ослабевает и подвергается большим промежуткам, в продолжение коих сами деятели почти становятся в уровень с обыкновенными людьми как по отношению к преимуществам, так и по отношению к недостаткам. Поэтому искони смотрели на деятельность гения как на вдохновение, даже, как доказывает и самое имя, как на действие отдельного от самого индивидуума сверхчеловеческого существа, овладевающего им лишь периодически.


Нерасположение гениальных индивидуумов обращать внимание на содержание закона основания обнаруживается прежде всего по отношению к основанию бытия, в виде нерасположения к математике, коей соображения обращены на самые общие формы явления, пространство и время, которые сами суть лишь формы закона основания, почему сама математика является прямой противоположностью того наблюдения, которое ищет прямо одного содержания явления, выражающейся в нем идеи, невзирая ни на какие отношения. Кроме того, гению будет претить и логический прием математики, так как он, запирая путь действительному убеждению, не удовлетворяет его, а предлагает лишь сцепленье умозаключений по закону основания познания и изо всех духовных сил преимущественно рассчитывает на память, которая должна постоянно хранить все предшествующие умозаключения, на которые ссылаются.

Опыт даже подтвердил, что великие гении искусства не имеют способности к математике; никогда не было человека, единовременно ярко отличившегося в обоих. Наоборот, замечательные математики мало восприимчивы к произведениям изящных искусств, что особенно наивно выражается в известном анекдоте о французском математике, который по прочтении Расиновой «Ифигении» спросил, пожимая плечами: «Что же здесь доказывается?»


Далее, так как точное восприятие отношений, согласно закону причинности и мотивации, собственно и составляет ум, а гениальное познание не направлено на отношения, то умный, поскольку и пока он таков, не будет гениальным, и гениальный, поскольку и пока он таков, не будет умным.

Наконец, вообще созерцательное познание, в области коего исключительно находится идея, состоит с разумным или отвлеченным, руководимым законом основания познанием в прямой противоположности. Даже, как известно, редко встречается великая гениальность в сочетании с преобладающей разумностью; чаще же, напротив того, гениальные индивидуумы подвержены сильным аффектам и неразумным страстям. Тем не менее это основано не на слабости разума, а частью на необыкновенной энергии всего проявления воли, каким оказывается гениальный индивидуум и которое выражается в стремительности всех актов воли; частью же на преобладании созерцательного познания посредством чувств и ума над абстрактным, поэтому на решительной склонности к созерцательному, коего в высшей степени энергическое впечатление в подобных людях до того затмевает бесцветные понятия, что уже не последние, а первые руководят действиями, становящимися по тому самому неразумными. Поэтому впечатление настоящего на них так мощно и увлекает их к необдуманному, к эффекту, к страсти. Поэтому же и вообще, так как их познание отчасти освободилось от служения воле, они в разговоре менее думают о лице, с которым говорят, чем о вещи, о которой они говорят и которая живо носится перед ними: поэтому они станут судить или рассказывать слишком объективно для собственного интереса, не переходя молчанием того, о чем бы следовало умолчать, и т. д. Поэтому, наконец, они склонны к монологам и вообще могут оказывать много слабостей, действительно граничащих с безумием.


Что у гениальности и безумия есть стороны, коими они сходятся и даже переходят друг в друга, было часто замечаемо, и поэтическое вдохновение называлось известным родом безумства. Гораций называет его: «Приятное безумие», и Виланд во введении к «Оберону» — «сладостным безумием». Даже Аристотель, по свидетельству Сенеки («Об успокоении души»), сказал: «Не бывает никакого великого ума без примеси безумства».


Платон выражает это в мифе о темной пещере, говоря: «Те, которые вне пещеры видели истинный солнечный свет и истинно существующие вещи [идеи], не могут после того в пещере более видеть, так как глаза их отвыкли от темноты, не в состоянии более хорошо различать в ней образы теней и навлекают на себя своими промахами насмешки других, которые никогда не отлучались из этой пещеры и от этих образов теней». В «Федре» он прямо говорит, что ни один настоящий поэт не может обойтись без известного сумасшествия, даже, что всякий, познающий в преходящих вещах вечные идеи, является сумасшедшим.


Цицерон тоже свидетельствует: «По Демокриту, не может быть, конечно, никакого великого поэта без доли безумства»; так говорит и Платон («О прорицании»). И наконец, Поп говорит:


Особенно поучителен в этом отношении Торквато Тассо, в котором Гёте выставляет перед нами не только страдания, существенное мученичество гения как такового, но и постепенный переход его к безумию.

Факт непосредственного соприкосновения гениальности с безумством подтверждается, наконец, биографиями гениальных людей, например Руссо, Байрона, Альфиери, и анекдотами из жизни других.


Частью должен я, с другой стороны, упомянуть, что при частом посещении домов умалишенных находил отдельных субъектов с неоспоримо великими способностями, коих гениальность явно проглядывала сквозь безумие, получившее в данном случае полнейшее преобладание. Это не может быть приписано случайности, так как, с одной стороны, число умалишенных сравнительно весьма невелико; с другой же стороны, гениальный индивидуум есть явление превыше всякой обычной оценки и выступающее только в качестве самого редкого исключения в природе; в этом можно убедиться даже, когда сочтем истинно великих гениев, которых вся образованная Европа произвела в старое и новое время, считая, однако, лишь тех, которые оставили произведения, сохранившие на все времена прочную ценность для человечества, — когда, говорю, сочтем эти единицы и сравним число их с 250 миллионами, постоянно живущими в Европе и возобновляющимися каждые 30 лет.

Я не пройду даже молчанием, что знавал людей если не с громадным, то с неоспоримым духовным превосходством, которые в то же время выказывали легкий оттенок помешательства. Поэтому могло бы казаться, что всякий подъем интеллекта свыше обычной меры, как ненормальность, уже предрасполагает к сумасшествию. Постараюсь, однако, с возможной краткостью высказать свое мнение о чисто интеллектуальном основании такого сродства между гениальностью и сумасшествием, так как такое исследование, конечно, будет способствовать уяснению настоящего существа гениальности, т. е. той духовной способности, которая одна в состоянии творить истинные произведения искусства. Но это требует краткого рассмотрения самого сумасшествия.


Ясное и полное воззрение на сущность сумасшествия, правильное и определенное понятие о том, что подлинно отличает сумасшедшего от здорового, насколько мне известно, все еще не найдены. Ни разума, ни ума у сумасшедших отрицать нельзя, ибо они говорят, понимают, они заключают часто очень верно; они большей частью смотрят на настоящее весьма верно и видят связь между причиной и действием. Видения, подобные горячечным фантазиям, не составляют обычных симптомов в сумасшествии: делириум искажает созерцание, а сумасшествие искажает мысли; ибо сумасшедшие большей частью нимало не заблуждаются в познании непосредственно предстоящего; они заговариваются, напротив, постоянно по отношению к отсутствующему и прошедшему, и только тем самым по отношению связи оного с настоящим.

Поэтому болезнь их, мне кажется, преимущественно поражает память; хотя не так чтобы у них ее вовсе не было, ибо многие знают многое наизусть и узнают иногда особ, которых давно не видали, а скорее так, что нить памяти порвана, непрерывная связь оной нарушена и равномерное связное воспоминание прошлого невозможно. Отдельные сцены прошлого предстоят верно, так же как и отдельное настоящее, но в воспоминании у них есть пробелы, которые они затем восполняют фикциями; эти фикции или постоянно одни и те же и делаются пунктами помешательства: в этом случае является помешательство на чем-либо определенном («идея-фикс»), меланхолия; или каждый раз новые, мгновенные причуды: тогда это называется дурачеством, придуриванием...

Поэтому так трудно расспросить у сумасшедшего при его поступлении в дом умалишенных о прежних обстоятельствах его жизни. В его памяти истинное все более смешивается с ложным. Хотя верное познание непосредственно предстоящего и существует, но оно искажается фиктивной связью с воображаемым прошлым: поэтому они считают себя самих и других тождественными с лицами, находящимися только в их фиктивном прошлом, совсем не узнают многих знакомых и находятся, таким образом, при верном представлении отдельного предстоящего среди постоянно ложных его отношений к отсутствующему.

Когда безумие достигает высокой степени, возникает полное беспамятство, почему в таком случае сумасшедший совершенно неспособен соображаться с чем-либо отсутствующим или прошедшим, а определяется единственно мгновенными причудами в связи с фикциями, наполняющими в его голове минувшее. Поэтому в это время каждую минуту можно от него ожидать насилия и убийства, если не показывать ему постоянно своего превосходства.


Познание сумасшедшего имеет с познанием животного то общее, что оба ограничиваются настоящим; но вот что их различает: животное не имеет собственно никакого представления о прошедшем как таковом, хотя последнее через посредство привычки действует на животное, почему, например, собака узнает даже через несколько лет прежнего господина, т. е. при взгляде на него получает привычное впечатление, но о протекшем с той поры времени она все-таки не хранит воспоминания. Сумасшедший, напротив того, постоянно хранит в своем разуме прошедшее в абстракции, но ложное, только для него существующее, и это бывает или постоянно, или же только в данную минуту.

Влияние такого ложного прошедшего и мешает употреблению верно познанного настоящего, коим, однако, владеет животное. Что сильное духовное страдание, неожиданные ужасные события часто приводят к сумасшествию, объясняю себе следующим образом. Каждое подобное страдание, как действительное событие, неминуемо ограничено настоящим, следовательно, только преходяще и в этом смысле все-таки не безмерно тяжело: безмерно великим становится оно, когда оно есть пребывающее страдание; но, как такое, оно есть только мысль и потому заключается в памяти. Когда такое горе, такое болезненное знание или воспоминание до того мучительно, что становится прямо невыносимым и индивидуум должен бы пасть под ним, тогда угнетенная в такой мере природа схватывается за безумство, как за последнее средство спасения жизни.

Дух, подвергаемый подобной пытке, как бы обрывает нить собственной памяти, пополняет прорехи фикциями и спасается таким образом от духовного страдания, превосходящего его силы, в сумасшествие, подобно тому как отнимают гангренозный член и заменяют оный деревянным. Можно привести в пример неистового Аякса, короля Лира и Офелию, ибо создания истинного гения, на которые единственно возможно в этом случае сослаться как на общеизвестные, должно, по их правде, считать равнозначительными с действительными лицами. Впрочем, и многократный действительный опыт указывает тут совершенно на то же самое. Слабою аналогией такого перехода от страдания к безумию может служить то, что все мы нередко стараемся разогнать внезапно возникшее мучительное воспоминание как бы механически, каким-либо громким возгласом или движением, как бы устраняя от него самих себя и усиливаясь рассеяться.


Если мы видим, что сумасшедший выше объясненным образом правильно познает отдельное настоящее и многое отдельное прошлое, но связь, отношения познает неправильно, заблуждается и заговаривается, то в этом и заключается точка его соприкосновения с гениальным индивидуумом: ибо и последний, оставляя в стороне познание отношений (которое и есть познание, соответствующее закону основания), чтобы видеть и отыскать в вещах только их идеи, схватить их настоящую, созерцательно обнаруживающуюся сущность, по отношению к коей одна вещь становится представительницей всего своего рода, и, как говорит Гёте, один случай отвечает за тысячу, — и гениальный человек упускает из-за этого из виду познание связи вещей.

Отдельный объект его исследования или чрезмерно живо воспринимаемое им предстоящее появляются в таком ярком свете, что остальные звенья цени; к коей они принадлежат, тем самым как бы отступают во мрак, и это именно производит феномены, имеющие с феноменами безумия давно признанное сходство. Что в отдельно предстоящей вещи является лишь несовершенными и ослабленными модификациями, то образ воззрения гения возвышает до идеи вещи, до совершенства, поэтому он всюду видит крайности, и по тому самому его действия доходят до крайностей: он не умеет попасть в настоящую меру, у него не хватает трезвости, и результатом выходит выше сказанное. Он вполне познает идеи, но не индивидуумов. Поэтому, как замечено, поэт может глубоко и основательно знать человека, но людей очень плохо; его легко провести, и он становится игрушкой в руках хитреца.


Источник: Артур Шопенгауэр. Афоризмы житейской мудрости.


Report Page