Дорогая, я дома (отрывок)

Дорогая, я дома (отрывок)

Дмитрий Петровский

Мне очень нравится фильм «Кабаре», нравится по многим причинам. В нем прекрасные цвета, он музыкальный, в нем сочно отражен этот сладострастный позор, предшествующий рождению Третьего рейха. И я с прискорбием должен констатировать, что нацисты в нем — лучшие люди, потому что все остальные — либо проститутки, либо педерасты. Но более всего мне нравится его потрясающая, лунатичная концовка — когда все бляди в перьях отплясали и оттрубили в трубы, когда бесноватый Майкл Йорк прокричал свой последний оревуар, поклонился, как сломанный паяц, и исчез за занавесом — и тогда в неровном, мутном зеркале фольги, призванной на сцене изображать серебро, отразился зрительный зал — несколько господ в форме штурмовиков СА, со свастиками на рукавах, в первом ряду темной безликой толпы. Сидя в кресле самолета, в ложе театра, лежа в ванной, ужиная в ресторане — боишься и хочешь снова увидеть это зеркало, а главное — то лицо, что отразится в нем. Лицо будущего. 

Людвиг Вебер, 81, предприниматель

Вэйцы

Чай Лапсанг Сушонг — это лучшее, что они могут здесь предложить. Они смеются над тем, как мы понимаем их культуру, выбираем из нее то, что поярче и побезвкуснее, но сами поступают точно так же. Китайский чай в их понимании — это порезанная в мелкую стружку и заваренная в чайнике копченая доска. Однако это — мой исходный пункт на сегодня. Круглый чайник стоит на столике, его прозрачное пузо — центр, и вокруг него существуют и медленно вращаются: ресторанный зал с коричневыми обоями и белыми с зеленым цветами на них, гостиница «Сент-Джеймс», улицы Парк-плейс и Пикадилли, которые сейчас заливает холодный осенний дождь, район Мэйфэйр, который так притягивает нужных мне в этот вечер людей, город Лондон, размытый дождем по свинцовому небу, как неясная старая крепость. 

Напротив меня за столиком сидит старый Вебер, авиационный патриарх, владелец одного из бастионов Европы — авиакомпании, чье название звучит для нас как Mercedes, как Prada, как Burberry. Он одет в коричневый костюм, под цвет обоев ресторана, в его нагрудном кармане — платочек того оттенка белого, что у цветов на обоях, а на пальце — кольцо, камень на нем сияет тем же бледно-зеленым, что и узор на цветах. Его голова украшена гривой белых волос, а лицо морщинистое и усталое. Он выглядит так, будто родился здесь, на этом обитом желтой кожей диванчике, а отель построили вокруг него, под него, для него. Я смотрю, как чаинки, маленькие бревна в золотисто-закатной воде чая, падают на дно, мягко касаются одна другой, оседают, образуя фантастичный непроходимый ландшафт. Людвиг Вебер не видит чая. Возможно, он не видит и столика, и своей чашечки кофе на нем, его глаза смотрят куда-то мимо меня и мимо всего, что вокруг. Возможно, он, как многие нынешние европейцы, не хочет видеть окружающего мира, а видит что-то другое, ведомое только ему. Возможно, перед его глазами за окнами отеля «Сент-Джеймс» вместо дождя падает крупными хлопьями снег, а в голове тихие колокольчики звонят рождественскую мелодию, и сам отель с его красными стенами и белыми фронтонами выглядит как сказочный домик на дне стеклянного шарика, в котором — только встряхни, — взовьется метель и наступит Рождество. 

— Вы надолго в Лондон, мистер Вебер?

— Нет, — отвечает он рассеянно, — я, собственно, сегодня еду домой к Рождеству. У меня есть еще несколько часов, чтобы купить подарки. 

— Подарки друзьям? — интересуюсь я.

— Я уже много лет не праздную с друзьями. Подарки семье. 

И я киваю, хотя знаю, что у Вебера нет семьи — он был дважды женат и дважды разведен, а его сын, Карстен, вряд ли проведет этот день в Швейцарии. Мистер Вебер одинок, и его семья — того же рода, что и воображаемый снег за окном. 

— А вы надолго в Лондон, мистер...? 

— Чен, — отвечаю я.

— И вправду, мистер Чен, простите мою забывчивость. — Вебер виновато улыбается, будто и вправду когда-то помнил мою фамилию. — Так Вы надолго в Лондон?

— На несколько дней. Надо встретиться кое с кем.

Он кивает, а я снова смотрю на чайник, в котором все еще происходит едва уловимое движение, и на гостиничный зал — наше игровое поле. В зале занято всего несколько столиков, и за центральным сидит небритый русский в обществе молодых девушек, стол хаотично заставлен блюдами с разной едой и разного калибра стаканами, огромная бутылка водки «Grey Goose» — в центре, будто колокольня над древним городом. Столик по диагонали занимают японцы, он пуст — только пара тарелок с какими-то символическими закусками стоят так, чтобы занимать как можно меньше места, и раскрытые серебристые ноутбуки, в их крышках свет люстр отражается холодно, а в стеклах очков двоих японцев — тепло. И за столиком в углу, противоположном нашему, я вижу соотечественников — несколько китайских предпринимателей в черных костюмах, среди которых узнаю Су Ши, хозяина сети гостиниц в Сингапуре, и наверное, я один знаю, что его имя — не название японской сырой рыбы, а имя китайского поэта. 

На их столах ни блюд, ни бутылок, ни ноутбуков. В центре стола — чайник, такой же, как передо мной, и чаинки в нем точно так же, как в моем, погружаются на дно золотистой воды. Кроме мистера Вебера, за столиками нет ни одного европейца — добро пожаловать в Лондон кануна 2020 года. 

— По-моему, это прекрасный отель, мистер Вебер. Вам нравится?

— Нравился, — отвечает он, — раньше это был прекрасный отель. Теперь он изменился. Как, впрочем, и все вокруг. 

— Конечно, мистер Вебер, сэр. Все меняется безвозвратно, и это жаль. 

Его глаза снова смотрят мимо меня. Они наверняка видят то время, когда его авиакомпания еще приносила доходы, и мистер Вебер останавливался здесь перед тем как навестить боссов из аэропорта «Хитроу». Тогда Россия называлась Советским Союзом, и их партийные бонзы в плохо сшитых пиджаках скромно жались здесь по углам. Тогда они не сидели за центральным столом под люстрой, как тот небритый мужчина в окружении четырех полуголых длинноногих девок, не заказывали немыслимое количество еды и алкоголя, а их белые яхты не качались под лондонским дождем в гавани Челси. 

— Мистер Чен, вы ведь родом из Китая? — интересуется Вебер.

— Не совсем, мистер Вебер, я из Гонконга, хотя формально — из материкового Китая, то есть КНР.

— Вот как, — кивает Вебер, — интересно...

— Вы когда-нибудь слышали про крепость Каулун?

— Нет, мистер Чен, никогда..

В его интонации нет вопроса, и я не рассказываю ему о крепости. 

Русский за столом подхватывает бутылку водки, наливает сначала себе, потом, наклонив, проносит бутылку над рюмками девушек, так что половина оказывается на столе. Официант англичанин медленно подходит и, согнувшись, как башенный кран, с совершенно прямой спиной, вытирает. Небритый выхватывает из кармана стофунтовую купюру, лихо складывает из нее самолетик и запускает в нагрудный карман официанта.

Я слежу за самолетиком — неумелым, по-русски халтурным подражанием оригами, древнему китайскому искусству, которое японцы приписывают себе, как почти все, что составляет так называемую японскую культуру. Это тоже суета, и это тоже проходит. 

— Мистер Чен, кажется, вы хотели продолжить разговор о продаже компании, — мягко напоминает Вебер.

Такой разговор был, с ним и еще несколькими акционерами во Франкфурте, и если другие акционеры это предложение обдумывали всерьез, то старик отверг его сразу. 

— Не совсем, мистер Вебер. Я скорее хотел напомнить вам, что предложение все еще в силе.

Вебер улыбается, у него спокойная улыбка — наверное, такая же, как во времена советских бонз и его сверхприбылей. Он отвечает, что уже почти не управляет компанией, что все управление в руках у коллеги, мистера Цанга. Еще он говорит, что уже стар, как монарх, и что единственное право, которое у него осталось, — право вето. И он, на правах монарха, хочет им воспользоваться, так что пока он на троне, компания продана не будет. Еще он делает движение рукой — едва заметное, но такое, что официант сразу его замечает, кивает и идет к кассе.

Я против продажи, и это не обсуждается. Надеюсь, я не обидел вас...

— Что вы, мистер Вебер, — начинаю я, но тут подходит официант, и его внимание переключается. Официант, которому несколько минут назад так беспардонно сунули стофунтовый самолетик, помнит Вебера, и Вебер его помнит. За дежурной приветливостью, похоже, скрывается истинная симпатия к тихому гостю, который так хорошо смотрится на фоне интерьера.

— Кофе, сэр?

— Не надо, Уоррен. — Вебер достает кредитку. — Как дела? Много работы?

— Нет, мистер Вебер, сэр, все терпимо. Вы покидаете нас?

— Да, Уоррен, на Рождество положено возвращаться домой. Я надеюсь, эти, — Вольфганг понижает голос и кивает в сторону «русского» стола, — не причинят тебе много хлопот. Ты не устал от них?

— Нет сэр,— все так же ровно отвечает Уоррен, но по его печальной улыбке я ясно вижу, что устал, — мы всегда рады нашим гостям.

Уоррен прокатывает кредитку Вебера через сканнер, Вебер ставит подпись, прикладывает двадцатифунтовую бумажку, Уоррен улыбается и благодарит куда теплее, чем за русский «самолетик». 

— Мой багаж уже внизу, Уоррен, — говорит Вебер. — Такси пусть подадут через два часа, я прогуляюсь до Сэвил-роу.

— Да, сэр, — Уоррен убирает машинку для карточек.

— Счастливого Рождества, Уоррен. Кстати, ты все еще болеешь за твою футбольную команду? Хорошо они играли в этом году?

Уоррен грустно вздыхает и виновато улыбается, словно извиняясь то ли за свою команду, то ли за свою страну, то ли за время, в какое им обоим выпало жить.

— С тех пор как мистер купил мою любимую команду, — он еле заметно кивает в сторону небритого русского, — они играют значительно хуже. 

Уоррен кланяется и уходит, Вебер подает мне руку.

— Было приятно, мистер Чен. Мне жаль, что не обрадовал вас своим ответом. Мы ведь еще увидимся?

— Непременно, мистер Вебер, — отвечаю я, — кстати, я тоже скоро пойду на Сэвил-роу.

— Хотите сшить костюм? — без интереса спрашивает Вебер. — Могу вам рекомендовать портного. 

— Спасибо, сэр, я по другому делу. У меня там приятель. Когда я в Лондоне, я всегда захожу к нему поиграть в Вэйцы.

— Пардон?

— Вэйцы. Древняя китайская игра. Вам она, возможно, известна под японским названием го.

— Ах, го! — Вебер вежливо улыбается. — Конечно, что-то вроде наших шахмат. Приятного вечера, мистер Чен!

Он медленной, хотя еще не старческой походкой идет через зал, и официанты кланяются давнему постояльцу, а я смотрю в пустой угол: кажется, будто с его уходом нарушилась симметрия зала. В золотом — с зеленым и коричневым — ресторане за центральным столиком одна из русских девушек истерично рыдает, хватая за плечо своего небритого покровителя, а он сидит неподвижно, буравит глазами стол, словно перед ним не рюмки и сгрудившиеся тарелки с едой, не белая скатерть и огни люстр — а реки и озера нефти и ржавые огромные трубы, вентили и манометры, глубокие земляные ямы и далекие, безлюдные просторы. 

За соседним столиком мои соотечественники из Сингапура все так же медленно пьют чай, еще через столик галдят японцы, заглядывая друг другу в экраны ноутбуков.

В центре моего столика в вазочке стоит цветок — маленькая кувшинка, и по листьям ее словно текут застывшие белые капли. Я всматриваюсь и вижу, что это капли воска — видимо, свеча стояла слишком близко. Потом делаю медленный глоток — золотистая жидкость вливается в меня, и мысли текут еще спокойнее, подобно течению древней реки, а ум становится еще яснее. 

/ / /

Мой отец бежал из Китайской Народной Республики в 1967 году, прихватив с собой фамильные драгоценности и сборник китайской классической поэзии. Часть драгоценностей отняли на таможне, остальное он выменял на мебель и посуду, а вот сборник долго служил ему верой и правдой — между страницами он укладывал утрамбованные пакетики с кокаином, разбавленным парацетамолом, а то и вовсе с зубным порошком — книжка вручалась заказчику и возвращалась с денежными купюрами, проложенными, опять же, между страницами. 

Крепость Каулун, она же Каулун-за-стеной, была кварталом внутри Гонконга, обнесенным стеной по периметру — сто на двести метров. Официально, пока Гонконг принадлежал англичанам, территория Каулуна была островком КНР, на самом же деле она не принадлежала никому. Люди были оставлены там на произвол судьбы, и пока не вылезали за стену, наслаждались самоуправлением, или попросту анархией — так что прятать кокаин между страниц не было особой нужды. В крепости торговали наркотиками и женщинами, грабили друг друга, лечили зубы — и размножались. Этажи громоздились на этажи, надстройки-скворечники лепились на крышах, улицы сужались — и к моменту моего рождения в 1978-м небо с земли можно было увидеть, только посмотрев вертикально вверх. Улицы исчезли, стали редкими проходами между домами шириной в метр, над землей же дома срослись — по крышам, по дощатым переходам, сквозь дыры в прорубленных стенах можно было обойти весь наш город. Нас было тридцать тысяч — на ноль целых две сотых квадратных километра.

Я вырос на крышах нашего города, — как Карлсон из шведской сказки, — играл там, гонял на скейте и велосипеде, вот-вот готов был сорваться, но ни разу не упал. С крыши я видел странные дома вокруг, такие же высокие, но стоящие невероятно далеко друг от друга, с целыми полями травы и песка между ними, бессмысленными, ненужными. Оттуда я видел английские машины и самих англичан — высоких, надменных, со снежно-белыми лицами. 

— Они уйдут, сынок, — говорил отец, пока мы сидели в нашей трехэтажной комнате, где было что-то вроде нар для спанья, в три ряда, а остальное было завалено отцовским хламом, и играли в вэйцы, я — черными, отец белыми, — все уходят сынок. Японцы ушли, уйдут и эти. 

Отец потерял свою книжку с поэзией, когда мне было двенадцать, я нашел ее годом позже, когда рылся в хламе в надежде найти велосипедный насос. 

Роса опадает, и небо высоко,

Осенние воды чисты.

В пустынных горах, в одиночестве, ночью,

Страшится душа темноты.

На странице с этим стихом я обнаружил несколько крупных купюр и решил оставить книгу себе. Насос я купил у соседа, а вечерами на крыше представлял себе пустынные горы, и душу, которая в одиночестве страшится темноты — среди тысяч тусклых лампочек, бетонных плоскостей, жаркого дыхания соседей, криков и ругани в опиумных притонах. 

А потом я спускался вниз, и с площади Ямен, единственного свободного места, если не замечать валявшиеся полуживые тела, смотрел вверх — на убегающее в небо вертикальное государство светящихся этажей, на тысячи жизней, рвущихся в поднебесье. Тогда я думал, что наш город будет расти вверх еще и еще, и когда мне стукнет тридцать, мы окончательно переселимся на небо. 

/ / /

Ровно через двадцать минут плывущая в сером дождливом сумраке Парк-плейс рождает еще одного посетителя ресторана. Средних лет, темноволосый, чуть небритый, но иной небритостью, нежели бледный русский за соседним столиком. Темная щетина на смуглой от южного загара коже — как тень в карандашном рисунке, наложенная художником. Другая тень — его тревожные глаза, они не бегают, как у воришки — но стреляют по углам, ищут чего-то, на чем могли бы наконец остановится и погаснуть. Он отряхивает зонтик и кидает на стойку, где уже лежат несколько таких же, похожих на подстреленных летучих мышей. В темной бесформенной куртке, джинсах и насквозь мокрых кроссовках он идет ко мне широким шагом, кивая удивленно смотрящим на него официантам. Это Карстен, Вебер-младший, наследник. 

— Здравствуйте, — выпаливает он, — я вас с трудом нашел. У меня не очень много времени, мне надо еще много чего сделать, поэтому рассказывайте...

— Садитесь, — показываю я ему, он грузно падает на золотой диванчик, — хотите чаю?

Чаинки уже осели, но наследник берет круглый, похожий на прозрачную планету со случайными отростками, носиком и ручкой, чайник, официант приносит чашку. Он наливает — и буря в золотистой воде взбилась опять, коричневые размокшие бревна Лапсанг Сушонга медленно опускаются на дно. Скоро они сформируют еще один ландшафт, непохожий на предыдущий. 

— Как ваши дела, мистер Чен? — спрашивает он нетерпеливо.

— Все хорошо. Только что встречался с вашим отцом.

— Как? Он здесь? — Наследник быстро окидывает тревожными глазами зал, но не видит за столиками никого, кто мог бы быть похожим на его отца. — И вы со мной договорились здесь? А если бы он задержался?

— Не волнуйтесь, он не задержался. Он поехал на Сэвил-роу, — успокаиваю его я. — Карстен, вы надолго в Лондон?

Он ненадолго. Приехал с друзьями, из Австралии, они хотели посмотреть Лондон, а он — словом, немного помог, и теперь они стонут оттого, что здесь идет дождь, и хотят увидеть Ниццу, а может Берлин, но не столько сам Берлин, сколько бункер Гитлера, а он не знает, существует ли еще этот бункер и можно ли туда попасть. Они там хотят отпраздновать Рождество, в бункере.

Глаза смотрят на чайник, но, как и глаза отца, его не видят. Возможно, они видят содержимое собственного кармана, кожаный кошелек с кредитными карточками, какая-то уже заблокирована отцом, какая-то еще нет, но его не интересуют ни та, ни другая — а интересует бумажный пакетик, стиснутый между ними, обычный крошечный пакетик из клетчатой бумаги, вроде тех, что мой отец прятал между страниц поэтического сборника, а внутри — совсем немного легкого как пыль порошка. 

— Он не продал вам компанию, мистер Чен, так ведь? — спрашивает вдруг Карстен.

— Нет, не продал. — Я улыбаюсь и аккуратно, чтобы опять не вспугнуть чаинки, наливаю ему еще Лапсанга.

— Спасибо. Мистер Чен, разрешите, я Вас покину? — Он быстро снимает бесформенную куртку, остается в свитере с V-образным вырезом и голубой рубашке, даже неглаженая, она выглядит очень дорогой. — Я сейчас.

Его глаза тревожно обыскивают столы, он поднимается, официант деликатно провожает его в туалет, хрусталь в люстрах позвякивает в такт его резким движениям. Японцы как один собирают со столов свои ноутбуки, вкладывают в кожаные портфели, дружно идут к выходу, чтобы исчезнуть под дождем. Русский делает резкое движение рукой, что-то рявкает, подвески на люстре снова еле заметно колеблются — и девушки встают из-за стола, собирают свои мобильные в одинаковые сумочки Louis Vuitton. У одной из девушек потекла тушь — должно быть, у той, что плакала. Ее глаза блестят, и свет свечей отражается в этом влажном блеске, и лицо девушки — такое, будто оно озарено картиной другого мира, неземным светом, в который она вглядывается, пытаясь найти ответ — но не находит, и потому опускает усталую голову, и все они исчезают за дверью вслед за японцами. Русский остается один, наливает еще рюмку и тяжелым взглядом буравит тарелки с остатками еды. 

Карстен возвращается из туалета, двигаясь неожиданно плавно и спокойно. Его глаза тоже успокоились, будто нашли опору, — и я теперь вижу в нем отголоски той силы, что излучает его отец.

— Я продам вам компанию, — доброжелательно начинает он, — я продам вам ее, когда унаследую, сразу. Причем именно вам. Потому что здесь, — он окидывает рукой золотой с зеленым и коричневым зал, но имеет в виду то ли Британские острова, то ли весь материк, — здесь вообще ничего не должно оставаться. Здесь все кончилось, уперлось в стену. Мы уже не знаем, что и зачем. Но я не уверен, что унаследую ее. У старика кто-то есть.

— Вот как? — спрашиваю я.

— Да, это точно. Я был у него — у него в шкафу висело женское пальто, хотя никого вроде не было видно. Он доволен, хотя совсем забросил дела. Наверное, она приходит, когда никого нет. Так что не исключено, что наследница внезапно объявится. 

— Вас это огорчает? — спрашиваю я.

— Нет. А вас?

— Это меня не касается, — отвечаю я. Я нисколько не огорчился. С женщиной еще легче договориться. 

— Вообще он немного странный, — говорит Карстен. — Когда встречаемся, рассказывает мне про детство. Про детство я уже много раз слышал, вы не думайте! — Молодой Вебер стал разговорчив, и я понимаю, что содержимое пакетика, хоть ненадолго, но подействовало. — Но он рассказывает другое. Про чекистские подвалы, про грот этого сумасшедшего короля, Людвига Баварского. Вы слышали про такого?

Я качаю головой, но Карстен ничего не объясняет. 

— И еще он говорит, что у него есть семья. Понимаете, мистер Чен, семья! При том что живет один. Не удивлюсь, если скоро явится на арену молодая жена.

Чайник пуст на две трети, и к Карстену возвращается беспокойство. Он вдруг спрашивает, будем ли мы воевать. Он говорит «мы с вами», но опять, как в случае с жестом, имеет в виду весь мой народ.

— Я не военный, Карстен, я предприниматель, такой же, как ваш отец. 

Но он настаивает, а беспокойство его растет, и я говорю, что мы мирный народ и никогда не хотели войны. 

— Жаль, — вздыхает он, — я бы пошел на войну. Только пока еще не решил, за вас или против. 

Тревога заливает его черные глаза, красивое лицо становится излишне подвижным, он сморкается, видно, что его мучает хронический насморк.

— Мне нужно идти, — говорит Карстен. — Мистер Чен, у вас не найдется двухсот фунтов? Мне только дойти до банкомата, я отдам при следующей встрече.

— С огромным удовольствием, — отвечаю я, передаю в длинные, уже слегка неверные пальцы несколько бумажек — и дождливая Парк-плейс снова проглатывает молодого человека в бесформенной куртке. 

/ / /

— Смотри, — говорил мой отец, показывая поле для Вэйцы, девятнадцать на девятнадцать линий, — это Гонконг. Черные — это мы и наши соседи, все, кто живет в Каулуне-за-стеной. Белые — это англичане. 

Решительно, Вебер зря сравнил Вэйцы, или го с шахматами, хотя именно шахматы помогают понять ход мысли европейца. Количество фигур на шахматной доске, максимальное в начале игры, к концу почти сходит на нет. Но их и в начале мало — а потому они все время движутся, мельтешат, меняя места, подчиняясь какой-то глупой условной иерархии, пожирают друг друга и в конце концов все гибнут за короля. В наших Вэйцы все фигуры равны, фишка, раз поставленная на поле, уже не движется. И чтобы снять фишку или группу фишек, ты должен лишить их всех дамэ, то есть дыхательных пунктов. Иными словами — окружить. И количество твоих фишек на поле растет, как росло число жителей Каулуна-за-стеной, они покрывают все большие пространства клетчатой доски. 

— Я даю тебе фору, пусть несколько твоих фишек уже стоит на поле. — Отец ставил на пересечения линий несколько черных кнопочек. — Вот она, наша крепость. Теперь ты должен занять своими фишками как можно большую территорию. Вытеснить англичан. 

Наш дом упал в 1993 году, когда англичане наконец решили расселить нас. Старый дракон, дряхлое, кирпичное, обмотанное проволокой чудище с клетками балконов, все в проводах искрящей проводки, почтовых ящиках и бетонной крошке — его даже не взорвали и не разбили чугунным ядром. Его выпотрошили изнутри, сожгли наш хлам, а стену просто привязали тросом к тяжелому гусеничному бульдозеру. Бульдозер рванул — и медленно, как отделяется от бутона завядший лепесток, стена опустилась на песок, а следом, шумно вздохнув, повалились остальные стены. Падали квартиры, зубоврачебные кабинеты, падали опиумные притоны и мясные лавки, падали крыши — наши детские площадки. Наша скорлупа, в которой мы, стиснутые со всех сторон, лишенные почти всех дыхательных пунктов, жили, — треснула, развалилась, и огромным пыльным грибом взвилась в небо, чтобы осесть на песок и окончательно раствориться. И мы, пятьдесят тысяч маленьких черных фишек Вэйцы, — мы высыпались из нее наружу. 

Я больше не бегал по крышам, но ходил по земле, в моей жизни появились расстояния. На велосипеде я стал ездить к морю и сумасшедшими глазами оглядывать бесконечную, сходящуюся с небом пустоту, залитую свинцовой водой, далекие корабли, уменьшающиеся, растворяющиеся в этой пустоте. Я знал, что могу тайно проникнуть в трюм одного из них и уплыть в мир, который распахнулся вокруг.

Море катило свои воды, и были малые волны, что накатывались на берег и тут же отступали, и волны большие — когда вся масса воды разом надвигалась и билась о причалы. И я слышал, что бывала Великая Волна — вода, прибывавшая с огромной скоростью, проникала всюду, и целые города оказывались под водой. Такая волна случалась редко, она, должно быть, подступала медленно, неспешно собирала свои огромные силы — но я чувствовал ее далеко за горизонтом — я знал, что она придет. 

Британцы все еще хозяйничали в городе, но уже не были заносчивы, и мы знали — их волна скоро уйдет, и они уйдут вместе с ней. Шляясь в гонконгских портах, вглядываясь в грозовой горизонт, я чувствовал, что это будет только малой волной, а большая — большая еще впереди. 

/ / /

Чая в чайнике осталось совсем немного, золотистая вода стала почти черной и едва скрывает густой грунт, состоящий из чаинок, а место японцев заняли двое криминального вида арабов. Небритый русский сидит за моим столиком, его зеленые глаза устали. Его столик полностью окружен, и, если смотреть на столики как на партию Вэйцы, он лишен всех дамэ, точек дыхания. Он, как и два мои гостя, смотрит на чайник, но тоже его не видит — а видит, возможно, недра земли, чернозем, сырую глину, глубокие скважины, насосы, огромные трубы, трассы черного золота, пересекающие земной шар. И все трубы подключены к огромному подземному резервуару, гулкому, похожему на наш чайник изнутри, а черная липкая жидкость, похожая на чай, плещется уже где-то в районе ржавого дна. Она кончается, выбранные почти до конца земные недра гудят пустотой, зовут, и мой русский, Николай, в ночных кошмарах с ужасом вглядывается в этот свой персональный подземный космос. 

Я говорю ему, что, возможно, в Советском Союзе в Прилуках существовал военный аэродром. Там базировалась стратегическая авиация — дальние бомбардировщики Ту-95, турбовинтовые, и Ту-160, сверхзвуковые. А после распада Союза там осталось две эскадрильи, украинцы на них не летали. В 1998 году США выделили Украине деньги на уничтожение этих самолетов, и украинцы уничтожили только часть. Бомбардировщиков Ту-160 было 19. В 2000 году Россия списала Украине долги за газ в обмен на восемь Ту-160 и три Ту-95. Должно было остаться одиннадцать. Один отдали в музей украинских ВВС. Десять должны были уничтожить. Но возможно, и не уничтожили. 

Николай сдвигает брови. Он смотрит на чайник не отрываясь. Я смотрю на восковые капли на листе цветка, на официантов, а те тревожно смотрят на арабов.

Я говорю, что, возможно, бомбардировщики где-то лежат, разобранные. И некое восточное государство, возможно, хочет их купить.

— Возможно, — кивает Николай, — но при чем тут я?

Я говорю, что, возможно, он финансировал предвыборную кампанию нынешнего украинского президента. И возможно, через свои связи мог бы помочь восточному государству. Каждый самолет оценивается в 250 миллионов долларов, добавляю я, и восточному государству не обязательно нужны все, для начала хватит пяти. Но при любом количестве его доля — десять процентов. 

Николай отвечает, что все вокруг крысы, этот ресторан полон крыс, и нас могут слышать. Он говорит, что с удовольствием купит себе один бомбардировщик, поставит его здесь, в аэропорту «Лондон-сити», и когда к нему в очередной раз придет налоговая и потребует платить за всех их вонючих безработных, уронит пару бомб на налоговое управление. 

— То есть ты мне сейчас, возможно, предлагаешь продать Родину. За сто двадцать пять миллионов, — заключает он.

— Я не знал, что вы родом с Украины, Николай, — отвечаю я.

Николай смотрит на меня в упор, я смотрю на него. В моей стране Вэйцы называют еще и «разговором рук». И в отличие от шахмат, здесь можно пропускать ход, «пасовать». Николай делает рукой жест, будто изображая «отставить», а я не отвечаю, молчу.

— Fucking хохлы все равно слишком тупые, чтобы даже правильно собрать эти самолеты, — наконец говорит он. — Я о другом. Ведь вы с этих самолетов потом на нас же уроните бомбы, так? Ведь возможно?

Я снова пропускаю ход, и Николай смягчается. Он обещает подумать. Я говорю ему, что страна, которая предлагает эту сделку, — мирная страна. Стратегическое вооружение — это баланс сил. И этот баланс меняется. И он изменится, с нами или без нас. От того, что он решит, — ничего не зависит.

— Кроме того, кто получит бабки, — заканчивает Николай. 

— Если хотите, так, — отвечаю я.

Через двадцать минут мы оказываемся на улице, и Николай идет к своей машине, рядом с которой, несмотря на дождь, как статуя, стоит могучий охранник, а я стою и жду, пока «Хаммер» Николая скроется за поворотом. 

И тотчас же от стены гостиницы отделяется уже было совсем слившаяся с ней темная фигура — низкорослый, коротко стриженный парень. 

— Видел того, что уехал на машине?

— Русского? — справшивает он. У него ужасный немецкий акцент, по-английски он говорит еле-еле, но несколько лет назад я имел с ним дело и знаю, что он лучший. 

— Да, Арно, русский. Данные у тебя есть. Я или кто-то другой позвонит тебе и скажет, что не получил твоей открытки из Берлина. Ты понял? Только тогда ты работаешь по нему. 

— Не получал открытки из Берлина, — кивает он, — понял. — Он смотрит на меня, его взгляд неприятен — он будто целится или обдумывает, как лучше меня угробить.

— Скажите, а тот старик, что вышел раньше.... такой седой…

— Вебер? — спрашиваю я с тревогой.

— Ага, может и Вебер. Его не надо?

— Нет, не надо, — говорю я по возможности сухо, — этого не надо точно. И русского — только после звонка, он мне еще нужен живой. Ты понял?

Он кивает, потом втыкает наушники в уши и отваливает своей разлапистой походкой, исчезает под дождем — а я беру кеб, который отвезет меня на Сэвил-роу. На лице у меня вода, капли дождя, капли, принесенные с Темзы, а может, пот — малые части Великой Волны.

Лондон снова плывет за окнами, я снова вижу банеры с логотипом фейсбука, сообщающие о рождественских вечеринках. Проезжаем несколько улочек, мелькает площадь с пятачком зелени посередине. Когда-то на этой площади были лавки, крытые палатки, торговцы, кричавшие о своем товаре. И были на этих улицах черные норы, в которых промышляли мастеровые, были фабрики, где тысячи ободранных двигали масляные рычаги и тянули цепи, были лихие уличные банды — был белый пенный гребень волны. Волна уходит, сейчас уйдет, обнажатся правильные линии пустых улиц, правильные куски зелени, упорядоченное движение, каждая песчинка займет свое место — геометрия дна после отлива. 

Я выхожу на Сэвил-роу и сквозь прозрачное окно магазина вижу Вебера — он мечтательно ходит вокруг манекена, разглядывает вечернее женское платье, его фигура плывет и ломается в зеленоватом, нарочито грубом стекле, отражается в бегущих каплях, а перед его глазами, должно быть, предстает его подруга, которой платье предназначено, живая или воображаемая. Старый патриарх хочет создать свою ячейку, группу — он не хочет оставаться одинокой белой фишкой на бескрайней доске Вэйцы, подобно тому, как ими, сами того не зная, становятся многие европейцы. Волна не знает стран, не знает религий — она просто идет, с Востока на Запад, и с Запада — снова на Восток.