Дмитрий Александрович Пригов: инсталляция словесных объектов

Дмитрий Александрович Пригов: инсталляция словесных объектов


Я певчим осмысленным волком

Пройду по родимой стране

И малою разве уловкой

Поймаюсь и станется мне

Представить, что будто не волк

А птица — и сразу весь толк

И смысл

Как бы смоется

Д. А. Пригов


То, что написано Д. А. Приговым, рассчитано на понимание в контексте концептуализма — литературно-художественного направления, в России особенно активного в 70–80-е годы XX века. Концептуализм в России развился в коллективный проект с четко продуманной стратегией. Пригов объяснял это явление так:

Концептуализм <…> …акцентировал свое внимание на слежении иерархически выстроенных уровней языка описания, в их истощении (по мере возгонки, нарастания идеологической напряженности языка и последовательного изнашивания) <…>. В плане же чисто композиционно-манипулятивном для этого направления характерно сведение в пределах одного стихотворения, текста нескольких языков (т. е. языковых пластов, как бы «логосов» этих языков — высокого государственного языка, высокого языка куль-туры, религиозно-философского, научного, бытового, низкого), каждый из которых в пределах литературы представительствует как менталитета, так и идеологии. <…> они [языки. — Л.3.] разрешают взаимные амбиции, высветляя и ограничивая абсурдность претензий каждого из них [на] исключительное, тотальное описание мира в своих терминах (иными словами, захват мира), высветляя неожиданные зоны жизни в, казалось бы, невозможных местах.

(Пригов, 1989: 418)

Широко распространяться тексты концептуализма стали с конца 80-х годов. Авторское «я» сначала было категорически внеположено текстам, как бы иллюстрируя знаменитый тезис Р. Барта о постмодернистской «смерти автора», в дальнейшем эта категоричность уступила место релятивности:

Постмодернистское сознание <…> породило модель мерцающего взаимодействия автора с текстом, когда весьма трудно определить искренность высказывания.

(Пригов, Шаповал, 2003: 13)

«Я» Пригова — это доведенный до абсурда идеал «поэта-гражданина», «учителя жизни», «инженера человеческих душ», перевыполняющего план[288]. Субъект высказывания в текстах Пригова — самодовольный графоман, пародийный персонаж типа капитана Лебядкина, Козьмы Пруткова, Васисуалия Лоханкина, героев Зощенко (см: Жолковский, 1994-а: 66; Васильев, 1999: 243; Лейдерман, Липовецкий, 2001: 16). Этот персонаж объединяет в себе два концепта, авторитетных в русской культуре: «маленького человека» и «великого поэта» (Лейдерман, Липовецкий, 2001: 17).

Пригов многократно утверждал, что для него важен не текст, а контекст — историко-культурный, социальный, имиджевый.

Пригов последовательнее и успешнее любого другого отечественного литератора утверждает приоритет творческого поведения над собственно «творчеством», все время говорит о стратегиях, жестах, конструировании имиджа <…>. Тактика из средства достижения каких-то более-менее тайных целей превращается в предлагаемый рынку артефакт: тактика — не техника, а произведение.

(Курицын, 2001: 103–104)

В литературе Пригов продолжает деятельность художника-инсталлятора: нарушая границы между искусством и неискусством, он перемещает объекты из их обычной среды в пространство обозрения:

Вместо парадоксального соединения предметов в инсталляции — парадоксальное соединение цитат разного рода, т. е. инструментом искусства и его целью становится не предмет, а язык, вернее, языковые клише, устойчивые выражения, подчеркивающие устойчивый же, закаменевший образ мышления. Цель разглядывания, как под микроскопом, этого языка заключается в том, чтобы показать его агрессию по отношению к жизни: язык порожден не действительностью, а сам творит мыслеформы, претендующие на то, чтобы быть живыми и — более того — управлять жизнью.

(Малышева, 1996: 148–149)

Объектом манипуляций становятся не только идеи, слова, собственное имя (псевдо-псевдоним Дмитрии Александрович Пригов), но также и читатели, и критики: всякий, кто говорит, что тексты Пригова примитивны, косноязычны, бессмысленны и не имеют отношения к поэзии, занимает место, назначенное инсталлятором-режиссером.

Автор (или псевдоавтор) провоцирует каждый из этих объектов обнаружить свои свойства вне привычных для этого объекта конвенций, что дает право и на прочтение текстов Пригова за пределами конвенций его литературной среды и концептуалистско-постмодернистских установок (не игнорируя эти установки, но внеполагая их).

Рассмотрим словесные инсталляции Пригова в историко-лингвистическом контексте, а именно как в его стихах изображается постоянное и неизбежное в языке ослабление исходного значения слова, иногда до полной утраты смысла.

Первой стадией концептуализма был соц-арт, сделавший основной мишенью насмешек как язык советской идеологии, так и язык либеральной оппозиции. Поэты и художники соц-арта вели себя как мальчик в сказке Андерсена «Голый король». Риторическое слово легко дискредитировалось, когда прочитывалось буквально:


Вот вижу: памятник Ленину в Ташкенте стоит

Неужели он и здесь жил? — не похоже на вид


Нет, скорее всего. А как умер — так и живет

И Дзержинский, и Маркс и прочий великий народ


Так думаю: и я, может быть


Пока жив — нет сил жить сразу везде, а вот умру —

начну жить

 («Вот вижу: памятник Ленину в Ташкенте стоит…»[289]);


На Западе террористы убивают людей

Либо из-за денег, либо из-за возвышенных идей


А у нас если и склонятся к такому —

Так по простой человеческой обиде или по злопамятству

какому

Без всяких там денег, не прикидываясь борцом

И это будет терроризм с человеческим лицом.

(«На Западе террористы убивают людей…»[290])

Пригов, как и многие другие авторы, предлагал задуматься о смысле сакрализованных высказываний, как, например, в следующем тексте из большой серии «Банальные рассуждения»:


БАНАЛЬНОЕ РАССУЖДЕНИЕ НА ТЕМУ:

ЖИЗНЬ ДАЕТСЯ ЧЕЛОВЕКУ ОДИН РАЗ

И НАДО ПРОЖИТЬ ЕЕ ТАК, ЧТОБЫ НЕ ЖЕГ

ПОЗОР ЗА БЕСЦЕЛЬНО ПРОЖИТЫЕ ГОДЫ


Жил на свете изувер

Вешал, жег он и пытал

А как только старым стал

Жжет его теперь позор


А чего позор-то жжет? —

Ведь прожил он не бесцельно

Цель-то ясная видна

Значит тут нужна поправка:

жизнь дается человеку один раз и надо

прожить ее так, чтобы не жег позор за

годы, прожитые с позорной целью[291].

Критике подвергались не только автоматически воспроизводимые и проходящие мимо сознания советские идеологемы, но и любой художественный образ, освященный традицией, со своей моралью, принимаемой на веру:


Так во всяком безобразье

Что-то есть хорошее

Вот герой народный Разин

Со княжною брошенной

В Волгу бросил ее Разин

Дочь живую Персии

Так посмотришь — безобразье

А красиво, песенно

(«Так во всяком безобразье…»[292])

Язык с его художественными и собственно языковыми метафорами, фигурами речи, привычными гиперболами, идиомами предоставляет неисчерпаемый материал для концептуалистского обозрения:


Я маленьким был мальчиком

И звали меня зайчиком

Но вот однажды забежал

Во двор к нам зайчик настоящий

И все закричали: зайчик! зайчик! —

Но ты так строго вдруг сказала всем:

— Вот зайчик настоящий! — и указала на меня

Я даже побледнел Ты помнишь, мама

(«Я маленьким был мальчиком…»[293])

Здесь выставляется на обозрение не только слово зайчик, но и слово настоящий. Дело в том, что настоящим нередко называют именно не настоящее, а метафорически поименованное, как, например, в рекламе шоколадкиАльпенгольд — настоящее золото Альп. Любопытный пример встретился на рекламной афише универмага:Самая настоящая распродажа. Девальвация слов приводит к тому, что назвать распродажу существительным, предназначенным для этой акции, недостаточно, сказать настоящая распродажа — тоже слабовато и, видимо, не вполне убедительно. Требуется следующая ступень усиления.

Разрыв между словом и реальностью наглядно представлен таким этимологическим манипулированием:


Смерть придет и скажет: Здравствуй

А что тебе ответить?

Не «здравствуй» же

(«Смерть придет и скажет: Здравствуй…»[294]);


И даже эта птица козодой

Что доит коз на утренней заре

Не знает отчего так на заре

Так смертельно, смертельно пахнет резедой


И даже эта птица воробей

Что бьет воров на утренней заре

Не знает отчего так на заре

Так опасность чувствуется слабей


И даже эта травка зверобой

Что бьет зверей на утренней заре

Не знает отчего так на заре

Так нету больше силы властвовать собой.

(«И даже эта птица козодой…»[295])

Название птицы козодой связано, вероятно, с мифологическим представлением о том, что у козы появляется молоко с кровью, когда под ней пролетает эта птица и сосет молоко (однако чаще это поверье связано с ласточкой или сорокой) (Гура, 1997: 239, 733). Слово воробей — не двухкорневое и к ворам не имеет никакого отношения (Фасмер, 1986: 352), однако в народной этимологии воробей сам предстает воришкой.

Название травы зверобой имеет много объяснений разной степени достоверности[296]. Наиболее убедительна версия В. Б. Колосовой, которая считает, что такое название — результат народной этимологии: это же растение с отверстиями и пятнами на листьях называется в украинском языке дыробой, в белорусском — дзиробой, в польском — dziurawiec[297].

Независимо от этимологии слов, ни козодой, ни воробей, ни зверобой не связываются в современном сознании с доением, воровством и битьем: слова вызывают недоверие, даже если название имеет вполне реалистическую основу. И вместе с тем такие слова проявляют тенденцию управлять сознанием, порождая народную и поэтическую этимологию.

Элементы разных устойчивых сочетаний, теряя прямой смысл, легко объединяются, когда имеют общее фигуральное значение:


Живешь, бывало, день за днем

И ни черта не понимаешь!

Несешься, скачешь, гнешься, лаешь

Цепным оседланным конем!

(«Бурлаки Ильи Ефимыча Репина»[298])

Гибрид цепного пса с оседланным конем возникает в тексте из-за того, что и тот и другой фигурируют в сравнениях, обозначающих интенсивную и утомительную деятельность, чаще всего подневольную: работает как лошадь и устал как собака. В живой речи встречается немало подобных контаминаций — и оговорок типа Наши успехи растут как на грибах (растут как грибы + растут как на дрожжах), и почти вошедших в язык нелепых оборотов типа это не играет значения (не имеет значения + не играет роли), молчит как рыба об лед (молчит как рыба + бьется как рыба об лед). Все это происходит потому, что слово, автоматизируясь в речевых клише, перестает быть образным и утрачивает собственное значение.

Изображая стереотипы сознания, Пригов неизбежно попадает в те сферы существования языка, где формульность являлась безупречно авторитетной основой текстопорождения. Такая сфера — прежде всего фольклор.

Сочиняя тексты от лица занудливого ментора, для которого «повторенье — мать ученья», Пригов строит их из демонстративно избыточных элементов, в частности, тавтологических сочетаний, как, например, в следующем тексте, где он, вероятно, пародирует известную фразу Экономика должна быть экономной из доклада Л. И. Брежнева[299] высказывание, превращенное советской пропагандой в идеологическое клише:


Где бежит там вода водяная

Там и каменный камень лежит

Зверь звериный на лапах бежит

С него капает кровь кровяная

Он ложится под древом древесным

Закрывающийся —

глаз закрыт

И уже он на небе небесном

Человеком парящим парит.

(«Где бежит там вода водяная…»[300])

Тавтология типа масло масляное теперь считается стилистической ошибкой. В фольклоре же сочетания с тавтологическим эпитетом широко распространены, и там они обозначают типичный признак предмета, полноту и интенсивность явления: Среди-то двора широкого, / Супротив-то моста мощеного; Я сидела, красна девица, / В своей светлой светлице; Соль ты солоная, / Из-за моря привезенная; А ключ моим словам и утверждение, и крепость крепкая, и сила сильная (см.: Евгеньева, 1963: 143, 231–233, 238, 244).

Тавтологический эпитет встречается и в самых разных жанрах классической литературы (см. примеры: Евгеньева, 1963: 104), а также образует немало фразеологических единиц языка: день-деньской, мука мученическая, всякая всячина, разные разности, диво дивное.

Особенно характерны такие эпитеты для песенной лирики и заговоров, соответственно и у Пригова они проявляют свою интенцию к лиричности и суггестивности. Но нестандартное лексическое наполнение конструкций представляет их как неуместные: речь как будто буксует, увязает в повторах.

А. П. Евгеньева возражала Ф. И. Буслаеву, А. А. Потебне и другим филологам, видевшим в тавтологическом эпитете подновление стершегося значения существительного (Евгеньева, 1963: 229–231). Материал, который был ею проанализирован, может быть, и дает основание для такого сомнения, потому что в фольклоре ослаблена образность не только существительного, но и эпитета, что является неизбежным следствием повторяемости формул. Текст Пригова с нефразеологизированной тавтологией отчетливо проявляет функцию подновления. По существу, в этой тавтологии сосредоточена вся поэтичность текста, который, конечно же, подается как изделие профана. Если попробовать устранить корневые повторы, получится такое сообщение: *Где бежит там вода / Там и камень лежит / Зверь на лапах[301] бежит / С него капает кровь / Он ложится под древом / глаз закрыт / И уже он на небе / Человеком парит. Становится ясно, что приговский текст — это сообщение не об умирающем звере, а о потребности языка, в котором лишнее необходимо для того, чтобы восстановить образ слова, хотя бы и жертвуя репутацией субъекта речи.

Аналогичную картину можно наблюдать на примере текста с тавтологическими наречиями:


Чудный день стоймя стоит

Легкий ветр летьмя летит

Даже тень лежьмя лежит

Человек сидьмя сидит

Ветры лётом прилетели

Тени бегом прибегали

Те ли ветры, эти, те ли

Те ли тени, те ли, эти

Быстрым сказом рассказали

Что тревожно жить на свете.

(«Чудный день стоймя стоит…»[302])

В русском языке есть немало идиоматических сочетаний такого типа: стоймя стоит, дрожмя дрожит, ревмя ревет, кишмя кишит. Они обозначают интенсивность, полноту действия или состояния. Слова в таких конструкциях легко утрачивают прямой смысл: сказать ходуном ходит можно только метафорически — о трясущихся предметах, а не о тех существах, которые действительно ходят ногами. В выражении поедом естпрямой смысл тоже совсем вытеснен метафорическим: ничего съедобного поедом не едят.

И в фольклоре, и в разговорной речи набор таких сочетаний лексически ограничен (см.: Евгеньева, 1963: 198; Шведова, 1960: 73–74). Пригов, игнорируя фразеологическую связанность слов, показывает сущность явления на фактах, не ослабленных привычкой восприятия, а также демонстрирует тенденцию усилительных элементов к утрате прямого смысла. Тавтологическое наречие, усиливая образность метафор день стоит; ветер летит; тени лежат или бегут; ветер и тени рассказывают, только отделяет переносный смысл от прямого. А в строкеЧеловек сидьмя сидит наречие вовсе не уточняет позу, а переключает восприятие глагола сидит с прямого смысла на переносный: ‘сидит всегда, постоянно’.

Гораздо меньше похоже на фольклорное сочетание кушал и ел в серии текстов под общим названием «Паттерны»:


У меня был сын, замечательный сын,

Он жил и все чем-нибудь да сыт,

Он жил, кушал и ел

И делал множество дел.

И я подумал: что за сила

Его из малой малости замесила,

И поставила здесь, где меня уже нет?

И я заплакал, как маленький поэт.

(«У меня был сын, замечательный сын…»[303]);


У меня был век, замечательный век,

Он был не то чтобы человек,

Он был, кушал и ел

И делал множество дел.

И я подумал: что за сила

Его из осмысленных крох замесила

И поставила здесь? Вот венок, вот венчик…

И я заплакал, как маленький ответчик.

(«У меня был век, замечательный век…»[304])

Субъектами действия кушал и ел в цикле «Паттерны», состоящем из 13 стихотворений, изображены кошка, сын, люди, которых можно делать из гвоздей[305], нечто, бес, сила, страна, пес, тело, век. При варьировании субъекта сочетание кушал и ел метафоризируется и абстрагируется, при этом в контексте цикла оно доминирует как инвариант существования.

Строка И делал множество дел обнаруживает совершенно различную предметную отнесенность в зависимости от субъекта действия: общие слова могут означать что угодно: множество дел кошки, беса, страны существенно различаются.

В последней строке каждого из текстов меняется последнее слово: И я заплакал, как маленький (маленькая, маленькое)… кошка, чудодей, поэт, Иисус, свинья, козлик, диво, Фауст, ворон, бык, сосед, ответчик, сынок.Серия демонстративно искусственных «маленьких» субъектов заканчивается субъектом максимально естественным в стихотворении о матери: И я заплакал, как маленький сынок (Пригов, 1997-а: 100).

Таким образом, слово в разных стадиях его абстрагирования и метафоризации как будто проверяется на осмысленность контекстами строки, стихотворения, цикла.

Синонимический повтор кушал и ел, демонстративно нелепый в текстах Пригова, вполне привычен, когда он фразеологизирован в языке — ср. пары грусть-тоска в фольклоре, стыд и срам в обиходной речи, целиком и полностью в официальной. В фольклорных текстах имеется самая прямая аналогия приговскому словосочетанию:Вы поешьте да покушайте, / Вы любезны милы дядевья (См.: Евгеньева, 1963: 269).

Когда-то члены подобных пар различались по значению, в частности, есть означало ‘насыщаться’, а кушать —‘пробовать’ (ср.: кусать, покушаться, искушать). Отдельный смысл каждого их этих слов растворился в их обобщенном смысле: глаголы, став синонимами, теперь обозначают действие, а не способ его осуществления. Язык стремится к новому расподоблению этих слов, устанавливая этикетное и стилистическое ограничение на слово кушать, которое характеризует не действие, а говорящего в его отношении к социальному статусу и культуре речи.

Лексическая избыточность свойственна и обиходной речи, что отражено такими строками Пригова:


Ужас ведь цивилизацьи

Эта теплая вода

Отключают вот когда —

Некуда куда деваться

(«Ужас ведь цивилизацьи…»[306]);


Надвигалася гроза

Из районного райцентра

Потемнело все в глазах

Лишь светился дома центорв

(«Надвигалася гроза…»[307]);


И в этот же миг подбегают

К ней три хулигана втроем

И ей угрожать начинают

Раздеть ее мыслят втроем.

(«Был Милицанером столичным…»[308])

Сочетание три хулигана втроем имеет прямой аналог в песне «Шумел камыш», где есть слова Гуляла парочка вдвоем. А у Пригова непосредственной мотивацией тавтологии является пародируемая назидательность.

   Пригов изображает не только лексическую, но и морфемную избыточность:


Папа, папа, папочка

Своего сыночечка

Ты кормил как пташечку

Дай теперь хоть крошечку

(«Папа, папа, папочка…»[309]);


А красивевей береза.

(«Дерево осинное…»[310])


Подобная редупликация — один из древнейших способов обозначения множественности, интенсивности, свойственный многим архаическим языкам. Потребность в повторе морфем возникает при ослаблении их значения (ср. девчоночка, крючочек). То есть избыточность нового означающего есть следствие недостаточности прежнего, возникшей в результате обессмысливания языковой единицы от ее частого использования.

Проверка слова на осмысленность часто осуществляется и в оксюморонах. Противоречивые сочетания во многих случаях имеют разную природу и разный смысл:


Я немножко смертельно устал

Оттого что наверно устал

Жил себе я и не уставал

А теперь вот чегой-то устал

(«Я немножко смертельно устал…»[311]);


Вот и ряженка смолистая

куса полная и сытости,

Полная отсутствья запаха,

Полная и цвета розоватого.

(«Вот и ряженка смолистая…»[312]);


В синем воздухе весеннем

Солнце ласкотало тени

Сын с улыбкою дочерней

Примостился на колени.

(«В синем воздухе весеннем…»[313])

Слово немножко в первом примере, теряя значение наречия, обнаруживает свойство модальной частицы, выражающей намерение говорящего быть скромным. Вероятно, литературный источник этих строк — строфа О. Мандельштама Я от жизни смертельно устал, / Ничего от нее не приемлю, / Но люблю мою бедную землю / Оттого, что иной не видал («Только детские книги читать…»[314]). Обратим внимание на то, что в этих строках Мандельштама тоже есть оксюморон: от жизни <…> смертельно.

Слово полная во втором примере представляет отсутствие как материальную субстанцию, соединяясь с существительными, обозначающими свойства (запах, цвет), а не предметы или вещества. И тут обнаруживается условность языковой нормы: вполне привычны сочетания запах сирени наполнил всю комнату, синий цвет заполняет все пространство картины. В строке сын с улыбкою дочерней прилагательное из относительного превращается в качественное.

Все эти сочетания, внешне абсурдные, имеют внутреннюю логику, обусловленную подвижной семантикой слова. И в этом случае можно вспомнить фольклор, в котором имеются сочетания, алогичные для современного языкового сознания: аленький мой беленький цветочек, розовый, лазоревый василечек; на дубу листочки бумажные, про арапа говорится, что у него руки белые (см.: Хроленко, 1977: 95). Такие сочетания оказывались возможными согласно логике фольклорной системы, в которой постоянным эпитетом обозначались идеальные качества, соответствующие эстетической норме (Никитина, 1993: 140). Получается, что постоянный эпитет фольклора вполне сопоставим со словом-симулякром[315] или концептом, объектом концептуалистских инсталляций. (продолжение текста: https://royallib.com/read/zubova_lyudmila/yaziki_sovremennoy_poezii.html#634880 ).

Людмила Зубова. Языки современной поэзии. 2010.

__________________________

🔘 Материал подготовлен сетью культурно-образовательного вещания Творческого Художественного Объединения "Впечатление":

🖊https://t.me/art_impress - учебная мастерская живописи и графики;

🖊https://t.me/teleart - обзор классического изобразительного искусства;

🖊https://t.me/telesculpture - скульптура;

🖊https://t.me/archeart - архитектура;

🖊https://t.me/telekino - кинематограф и фотография;

🖊https://telegram.me/telescenes - сцениеческое искусство;

🖊https://t.me/telepoetic - поэзия;

🖊https://t.me/telephilosophy - философия;

🖊https://t.me/teleortodoxy - православие;

🖊https://telegram.me/telejapan - культура и искусство Японии;

🖊https://t.me/vintagejewelry - история и маркировки винтажных украшений;

🖊https://t.me/fashionhistory - история костюма и моды;

🖊https://t.me/created2inspire - фотография;

🖊https://t.me/malevichsquare - лучшие выставки в Москве и Петербурге;

🖊https://t.me/worldofceramic - керамика;

🖊. https://t.me/telezoo - зоология.