chapter 1.5.

chapter 1.5.

𝐤𝐢𝐥𝐥𝐢𝐚𝐧.

Если бы кто-то спросил Пак Сонхуна, когда именно всё пошло не так, он бы не смог ответить. В этом, пожалуй, и заключалась самая унизительная часть происходящего: не в самом расставании, не в холодном «Думаю, ты прав», сказанном будничным тоном, а в том, что он даже не мог указать точку невозврата. Не было того одного дня, той одной фразы, после которой всё покатилось под откос. Была медленная, вязкая эрозия, растянутая на месяцы, а может, и годы — и он проспал её целиком, как проспал бы важное сообщение, если бы телефон был выключен.

Расставание в нём ничего не разбило. Оно лишь сдёрнуло простыню с того, что давно лежало мёртвым под ней, — и теперь, оставшись один на один с самим собой в тёмной квартире, Сонхун вынужден был смотреть на собственную жизнь без единого фильтра, без единой отговорки, за которую можно было бы спрятаться.

Он лежал на кровати, глядя в потолок, и пытался восстановить хронологию — когда именно он перестал быть тем, кем, как ему казалось, был. Когда работа перестала быть просто работой и превратилась в единственную координату, по которой он определял собственную ценность. Когда отношения превратились в обязательный пункт распорядка, вроде утреннего душа или вечерней чистки зубов. Когда он в последний раз хотел чего-то настолько сильно, что это желание принадлежало лично ему, а не было продиктовано чужим сценарием, отделом кадров, родительскими ожиданиями или привычкой быть удобным.

Ответа не находилось. И это пугало гораздо сильнее, чем сам факт измены, чем пустая квартира, чем три пропущенных звонка от матери на разряженном телефоне.

Маршрут был один и тот же уже который год: работа, квартира, сон. Между этими тремя точками не осталось ничего своего — ни хобби, которое он забросил так давно, что даже не помнил названия, ни друзей, которым звонил бы просто так, без повода, ни единого часа в неделе, принадлежащего исключительно ему. Он превратился в исправную деталь чужого механизма — послушную, эффективную, взаимозаменяемую, — и самое страшное заключалось в том, что он даже не заметил момента, когда перестал быть чем-то большим.

Отношения с Вонён держались на той же логике. Он звонил, потому что так было заведено, дарил цветы, потому что дата в календаре требовала внимания, приходил на свидания, потому что не прийти означало бы разрушить хрупкую конструкцию, которую они оба давно перестали чинить, а лишь подпирали с двух сторон, лишь бы не рухнула прямо сейчас. Забота и обязанность слиплись в нём в одно неразличимое действие настолько давно, что он уже не мог сказать наверняка, было ли между ними хоть что-то живое или он просто хорошо играл роль человека, который любит.

Пожалуй, это было худшим открытием за последние несколько дней: он не мог с уверенностью сказать, чего хочет сам. Не в смысле выбора между кофе и чаем — а по-настоящему, если убрать из уравнения работу, ожидания родителей, привычную роль хорошего сына, надёжного друга, внимательного партнёра. Там, где полагалось быть желанию, обнаруживалась ровная, безликая тишина — такая же, какая стоит в пустом офисе после полуночи, когда все давно разошлись, а свет забыли выключить.

Телефон вибрировал на тумбочке весь субботний день, потом весь воскресный — коллега, мать, кто-то из знакомых с дежурным «как ты, что нового». Вместо тепла, которое, вероятно, полагалось испытывать от того, что о тебе помнят, приходило раздражение — острое, почти физическое, будто каждое сообщение забирало у него последний, и без того скудный, ресурс. Он давно перестал отвечать вовремя. Не потому что был занят. Он просто не мог придумать ответ, который не оказался бы ложью, — а лгать, даже по мелочи, у него не осталось сил.

Выходные, которые полагалось воспринимать как отдых, давно перестали быть чем-то отличным от будней. Суббота и воскресенье — просто дни без офиса, но не дни без усталости. Он лежал, листал телефон, не запоминая ни единого просмотренного кадра, и к вечеру воскресенья чувствовал себя так же вымотанным, как в пятницу после смены. Отдых давно перестал восстанавливать хоть что-то — он превратился в паузу перед новой партией изнурения, в короткую передышку боксёра между раундами, после которой снова придётся выходить на ринг.

Он вспоминал ту сцену под фонарём — коротко, мельком, без желания задерживаться там дольше необходимого — и понимал, что даже это воспоминание не приносит ему той боли, которую, по всем законам, должно было принести. Ни ревности. Ни ярости. Только глухое узнавание давно предсказанного финала. И если даже там, в самой уязвимой точке собственной жизни, он не нашёл в себе достаточно чувств, чтобы побороться, — то что тогда вообще осталось в нём живого?

Он не плакал. Не напивался. Не звонил никому, чтобы выговориться. Просто лежал — сначала минуты, потом часы, потом дни начали слипаться в один тягучий кусок времени без начала и конца. Шторы почти не открывались — не из желания спрятаться от солнца, а потому что вставать, идти к окну, раздвигать их казалось действием, требующим ресурса, которого попросту не осталось. Спать он не мог. Ложился в час ночи и лежал с открытыми глазами, вставал в четыре, снова ложился в шесть — тело выключено, а голова продолжала работать вхолостую, перемалывая одну и ту же мысль по кругу: как он умудрился так долго не замечать, что живёт не своей жизнью.

К воскресенью посуда в раковине скопилась сама собой — кружка, тарелка, ещё одна, — маленький натюрморт его собственной беспомощности, который он наблюдал издалека, слишком уставший, чтобы что-то с этим сделать, но достаточно трезвый, чтобы стыдиться увиденного. Под глазами залегли тёмные круги, кожа приобрела тот сероватый оттенок, что появляется только после нескольких ночей без сна подряд, — будто усталость, копившаяся годами внутри, наконец решила выйти наружу и заявить о себе открыто, не прячась больше за костюмом и вежливой улыбкой.

В понедельник он открыл рабочий чат, посмотрел на список задач, дедлайны, чужие ожидания, выстроившиеся в аккуратную очередь, — и написал начальнику одну строчку: плохо себя чувствует, возьмёт отгул. Формально это даже не было ложью. Просто причина, которую он указал, была не той, что действительно имела значение.

Отгул прошёл так же, как и выходные, — лёжа, глядя в потолок, слушая соседей за стеной: шаги, смех, приглушённый звук телевизора, чужая жизнь, которая упрямо продолжалась там, за тонкой перегородкой, будто ей не было никакого дела до того, что здесь, по эту сторону, всё остановилось.

Он пытался понять, что делать дальше, — и не находил ни единой зацепки. Раньше у него всегда был план: если плохо на работе — потерпеть до отпуска; если плохо в отношениях — поговорить, исправить, попробовать снова; если тяжело физически — выспаться, и станет легче. Сейчас же ни один из привычных рецептов не работал. Отпуск не спасал — он уже несколько дней жил в режиме принудительного отпуска и легче не становилось. Разговаривать было не с кем — не потому, что рядом никого не осталось, а потому, что проблема была не в ком-то конкретном, а в нём самом, а с собой договориться оказалось куда труднее, чем с кем угодно другим. Выспаться не получалось физически — тело будто разучилось засыпать, стоило голове коснуться подушки.

К вечеру понедельника — три дня без сна, без внятных ответов кому-либо, без единого повода встать с кровати раньше необходимого — одиночество перестало быть укрытием и превратилось в комнату без дверей, где единственным собеседником оставался он сам, а говорить с собой ему было совершенно не о чем. Более того — то немногое, что он всё же успевал себе сказать, звучало настолько беспощадно, что впору было пожалеть, что рядом нет хоть кого-то, кто прервал бы этот внутренний монолог.

Он нашёл зарядку, воткнул телефон в розетку и долго смотрел, как на чёрном экране медленно наливается значок батареи, — будто это было первое действие за три дня, требовавшее от него хоть какого-то усилия воли. Открыл переписку с Джеем. Не потому что тот был самым деликатным из друзей — с деликатностью у Джея всегда было туго, — а потому что с ним не нужно было объясняться. Джей либо не заметит, в чём дело, либо съязвит и тут же нальёт вина, и оба варианта сейчас казались единственным спасением, доступным ему в принципе.

Он напечатал и стёр три разных сообщения — одно слишком откровенное, второе слишком жалкое, третье слишком похожее на крик о помощи, чтобы отправлять его текстом кому бы то ни было. В итоге оставил самое простое, что пришло в голову, — короткое, будничное, без единого намёка на то, что скрывалось за этими словами.

«Ты сегодня у себя?»

Без объяснений. Без «прости, что пропал». Без «мне нужно с кем-то поговорить, потому что сам с собой я больше не справляюсь». Просто вопрос — а за ним бог знает сколько дней молчания, немытая посуда, задёрнутые шторы, фальшивый отгул и человек, который наконец-то признал: ему нужен разговор с другом, ему нужен отрыв от самого себя. Ему нужен вечер, где он отпустит контроль и выключит голову. Ему нужно узнать, чего, в действительности, хочет его душа.


Продолжение следует…

Report Page