Зулейха открывает глаза

Зулейха открывает глаза

Гузель Яхина

Юзуф и Зулейха

Ясным майским днем сорок шестого года юркий синий катерок, еженедельно доставлявший в Семрук почту и печатную прессу, привез с собой трех пассажиров. Никто не встречал их на берегу, и некому было удивиться, что один из них – франтоватый военный в жестко наглаженной форме и обильно надушенный одеколоном – Василий Горелов собственной персоной.

Он выпрыгивает из катера решительно, даже лихо; шагает широко, стремительно – под отчаянно скрипящими и невыносимо блестящими сапогами доски пристани ноют, как от боли. В руке то и дело вспыхивает гладкими боками огненно-желтый, словно вобравший в себя весь солнечный свет, чемоданчик свиной кожи.

Два других пассажира, по видимости, дед и внук, робко вылезают из катера, идут по пристани медленно, растерянно озираясь – разглядывают посверкивающие на солнце гладкие днища перевернутых лодок; широкие флаги рыболовных сетей, лениво реющие по ветру; крепкую широкую лестницу, круто бегущую с берега вверх; пеструю россыпь домов на высоком пригорке.
– Товарищ, – несмело окликает Горелова дед, – нам бы лекаря тутошнего. Не знаешь?

Тот оборачивается, оглядывает деда строгим взглядом, как милиционер нашкодившего мальчишку, бурчит: «Развели тут, понимаешь…» Цыкает слюной сквозь сжатые зубы и, не отвечая, идет на берег. Дед вздыхает, берет внучка за руку и топает следом.

В поселке громко, людно – воскресенье. В распахнутых окнах дышат ветром свежие занавески, палисадники белеют жасмином. Ватага крикливых пацанят гонит мяч, всаживает его в чинно шагающий отряд серых гусей – вожак шипит, стелет по земле длинную шею, кидается вперед, но из-под ворот уже летит, оглушительно лая, пара мохнатых псов, шугает гусей прочь. Пахнет дымом, баней, свежеоструганным деревом, молоком, блинами. Где-то хрипло и нежно воркует патефон:
Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой,

Все для тебя – и любовь, и мечты.
Счастье мое, это радость цветенья весной.
Все это ты, моя любимая, все ты!

Дед с мальчиком идут по поселку. Иногда останавливаются спросить дорогу – то у бабки, высунувшейся из окна и выбивающей подушки на улицу, то у мужика с атлетическим торсом, несущего на блестящих от пота обнаженных плечах пару мелких ребятишек. Наконец доходят до стоящего на отшибе большого неказистого строения, сложенного из трех пристроенных друг к другу разноцветных срубов: в центре – старый, уже темный от времени; справа – посветлее, попросторнее; слева – совсем новый, медово-желтый, еще терпко пахнущий сосной. «Лазарет», – сообщает надпись зеленой краской сверху.

Дед несмело стучит и, не дождавшись ответа, входит. В просторной избе с выскобленными полами – тихо и прохладно; нежно светятся на пустых кроватях одинаковые белые наволочки, сверкают металлом строгие инструменты на аккуратно прибранном столе; ветер шуршит бурыми, исписанными мелким почерком листами большой амбарной книги, лежащей тут же, рядом.
– Есть кто?

Никого нет. Дед выходит, медленно идет кругом, внучок семенит следом. Вот и задний двор: крошечная калитка, худая поленница, широкий, донельзя рассохшийся топчан с воткнутым в него наполовину заржавевшим топором, на веревках полощется пара линялых тряпок.
– Добрый день, – старик осторожно приоткрывает дверь.

Уловив звук движения, шагает внутрь, вглядывается в темноту избы. Маленькая немолодая женщина – бледное лицо в тонких росчерках морщин, усталые глаза под крутыми дугами бровей, широкие белые пряди в длинных черных косах – укладывает вещи в большой клетчатый платок с длинной бахромой.
– Здравствуй, хозяйка, – дед стягивает бесформенный картуз, низко и с достоинством кивает. – Лекарь-то известный – здесь живет?
– Жил, – Зулейха кладет друг на друга стопки белья и одежды. – До вчерашнего дня.

– Преставился?
– В центр забрали, в Маклаково, – она увязывает тюк крошечными и неожиданно сильными руками. – Больницей, говорят, районной командовать некому.
– Ох ты-ы-ы… – дед разочарованно трясет бородой, кладет руку на голову мальчика, прижимает к себе. – Неделю добирались. Внука мне вылечить надо.
– На днях обещали нового прислать. Оставайтесь, поживите пока здесь – дождитесь.
Поток ходоков к
известному лекарю

рос с каждым годом. Зулейха привыкла к тому, что сопровождавшие больных родственники живут при лазарете.
– Нам только он нужен, к нему поедем. Слышь, хозяйка… – Дед понижает голос. – А сам-то – не больно суров? Как думаешь – примет? Не выгонит? Все-таки – центр…
– Не выгонит, – Зулейха смотрит на него долгим взглядом. – Сбежать захотите – не отпустит, пока не вылечит.

– Слыхали, слыхали… – сразу же расплывается в улыбке старик; радостно и облегченно вздыхает, торопится к выходу, натягивая картуз. – А ты ему – жена, что ли, будешь?
– Нет, – она задумывается, пальцы теребят узлы платка. – Так, по хозяйству помогала. Теперь вот и мне – съезжать.

Дед понимающе кивает и, наскоро попрощавшись, спешит вон, толкает внучка в спину. Обратно по поселку они почти бегут – торопятся на почтовый катер, еще не успевший отчалить. А вслед им из широко открытого окна несутся переборы аккордеона, протяжные и ласковые:
Счастье мое, посмотри, наша юность цветет,
Сколько любви и веселья вокруг.
Счастье мое, это молодость песни поет.
Мы с тобой неразлучны вдвоем, мой цветок, мой друг!

Дед с внуком добрались до Маклакова через два дня, нашли районную больницу, а в ней – маленького подвижного человечка с серебряным венчиком волос вокруг гладкого черепа. Еще через два дня тот сделал мальчику операцию и оставил на месяц в стационаре, для наблюдения.
На исходе лечения дед стал выпытывать у санитарки, чем лучше отблагодарить знаменитого лекаря – деньгами или натуральным продуктом. «Денег не возьмет, – авторитетно заявила та, – а вот
кофу
– как пить дать, хлещет ее целыми днями».

В местном продуктовом лабазе, недоверчиво качая головой, дед обменял все зашитые в подол рубахи желтые монеты на кулек странных маслянистых зерен с терпким запахом. Принес в больницу, обмирая от страха, что купил не то. Но лекарь, к великому облегчению деда, подношение принял и благодарно улыбнулся, с наслаждением втягивая ноздрями шедший из кулька горький аромат: кто ж не любит хороший кофе?

Горелов неспешно идет (сапоги нестерпимо сияют) по поселку Семрук, ровно по середине улицы Центральная. Гордо поднятую грудь несет с достоинством, на буром кителе отсверкивает желтый кругляш медали. Правая рука держит рыжий чемоданчик слегка на отлете, словно демонстрируя его пробегающим мимо курам и цыплятам, а левая то и дело касается гладко выбритого виска, тщательным круговым движением заглаживая короткие волосы под малиновый околыш синей фуражки.

Занавески в окнах на Центральной вздрагивают, как живые, за ними мелькают удивленные лица. Люди выходят из домов, переговариваются, смотрят новоприбывшему вслед. Словно не замечая возбуждения, поднятого его появлением, Горелов неторопливо шествует к главной площади, где раскинулась вширь некогда маленькая, а теперь похожая на длинный забор доска политинформации.

Аккуратно ставит чемоданчик на землю. Смотрит на худую сколиозную спину Засеки, клеящего на доску трепыхавшийся по ветру свежий лист «Советской Сибири» (лист ложится поверх выцветшего, побуревшего от дождей и снега плаката, на котором чернобровый майор ведет в танце пышную белозубую крестьянку – прямиком к радостной надписи «Они вернули свое счастье»).
– Косишь, мазила, – лениво цедит, отвернув спокойное, будто немного сонное лицо к Ангаре.

– На мой взгляд, строго параллельно, – Засека, не оборачиваясь, тщательно разглаживает тонкими пальцами верхний край газеты – из-под него вырастают мелкие капли белого клейстера. – А?
Жесткая рука хватает его за шкирку, тычет лицом в остро пахнущий типографской краской лист:
– Ты как с чекистом разговариваешь, падла? – тихий шепот в ухо.
Засека скашивает перепуганные заячьи глаза.
– Товарищ Горелов… – хрипит удивленно.
– Какой я тебе товарищ, гнида… Ну?
– Гра… Гражданин Горелов…

Железная хватка на шее Засеки ослабевает, отпускает.
– Я же говорил – косишь, – Горелов заботливо расправляет газету, смявшуюся под костлявым засекинским профилем. – Чапай отседова, филон.
Отряхивает ладони и смотрит, как Засека, размазывая по щекам клейстер, улепетывает вниз по улице, где его тут же обступают любопытные. Затем ставит один сапог на чемодан, опирается локтем на поднятое колено и застывает, устремив взгляд на простирающуюся внизу Ангару.

От толпы отделяется женская фигура. Прижав к подбородку концы повязанного на голове выцветшего платка, Аглая медленно идет к Горелову; останавливается в нескольких шагах, не решаясь подойти ближе.
– Вася, ты?
Тот не отвечает. Достает из правого кармана увесистую луковицу золотых часов, щелкает крышкой – сноп огненных искр падает на загорелое лицо, «Augustin, Augustin, ach, mein lieber Augustin…» – жалобно тренькает внутри. Озабоченно разглядывает циферблат, потом захлопывает крышку.

– Ждешь кого? – Аглая делает несмелый шаг вперед.
Горелов наконец встречается с ней взглядом. Постарела, подурнела; лицо рябое, щеки слегка обвисли, как сдулись; руки – морщинистые, с ломаными ногтями. Не Аглая – Глашка.
– Че домой-то не зашел? – Глашка делает еще один шаг. – Четыре года не виделись.

Горелов достает из левого кармана портсигар (иссиня-серебряный орел раскинул крылья по снежно-белой эмали), не спеша раскуривает длинную и тонкую папиросу. Выпускает темно-серый пряный дым в похудевшее, местами треснувшее морщинами женское лицо.
– Слушай сюда, шлюха, – говорит спокойно, по-деловому. – Что было – то было. Прошло! Дом мой теперь – в другом месте. Захочу потоптать – вызову. А до тех пор – пшла! Кругом – марш!

Глашкино лицо дергается, рассыпается крупными морщинами в гримасу. Тараща глаза, набрякшие большими невыкатившимися слезами, она сжимает плечи, разворачивается, бредет прочь. Все еще оглядывается, по-цыплячьи выворачивая голову.
– Бегом! – командует Горелов. – Быстрее!
Она припускает, мелко трусит по улице вниз.
– И не сметь мне тыкать, подстилка!

Зычный окрик вслед подстегивает, Глашкины ноги взбрыкивают, вздымают пыль на дороге, спотыкаются – женщина молча падает. Горелов промокает белым платком вспотевшую шею, отворачивается.
– Суров ты стал… – тихий голос невдалеке.
Комендант.

Стоит у спуска с комендатуры, китель наброшен на плечи, в руке – толстая узловатая палка. Волос из тяжелого и густо-русого стал пегим и легким, глаза будто углубились, запали внутрь лица, а скулы, наоборот, выпрыгнули наружу. Борозды морщин легли по лбу ровно, словно карандашом прочерченные.
Горелов не отвечает, смотрит на реку.
– Что молчишь? Не узнаешь, что ли? – Опираясь на палку и сильно, враскачку, хромая, комендант подходит ближе.
– Как же, не узнаешь тебя…

– Заматерел… – Игнатов присвистывает, обходя Горелова кругом и разглядывая у него на плечах зеленые погоны с нежно-васильковой окантовкой. – Лейтенант… С каких это пор бывших зэков в органы принимают?
– Ты мне прошлое мое в морду не тычь! Я воевал, пока ты тут на печи бабам пятки чесал.
– Слыхал я, как ты воевал: ездовым при кухне да в тылу снабженцем.

– А хоть бы и так! В правах восстановлен – и ты мне больше не указ. – Горелов сует пятерню во внутренний карман и достает темно-бордовый прямоугольник с тускло-желтыми узорами букв – паспорт; машет в воздухе, затем раскрывает и тычет коменданту под нос: видал?
– Тут я
всем
указ, – Игнатов подходит вплотную, ставит на сияющий носок гореловского сапога узловатый конец палки. – А вольняшек у нас с прошлого года запрещено на работу брать. Так что катись отсюда следующим же катером.

Горелов пинает палку – та со стуком падает на землю. Комендант, пошатнувшись, роняет китель в пыль.
– С приказом двести сорок восемь бис три от восьмого января сорок пятого года я знаком не хуже тебя, Игнатов. – Горелов наступает сапогом на игнатовский китель. – И потому спрашиваю: почему не выполняешь?
Неловко отставивший ногу и наклонившийся к земле за кителем Игнатов замирает.

– Почему вольняшки у тебя в поселке стаями шлындают, – мокрый гореловский шепот над ухом, – а спецконтингент в город утекает? Распустил ты народ, комендант, ой распусти-и-ил… – Горелов наконец убирает ногу с кителя. – Катер, говоришь? Ладно, пойду встречать.
Он топает сапогом, стряхивая налетевшую и чуть замутнившую зеркальное сияние ваксы пыль, берет с земли огненно-желтый чемодан и вразвалочку шагает обратно к пристани – толпящийся на краю площади народ брызжет в стороны.

Зулейха увязала в тюки все, что могла считать своим: одежду, летнюю и зимнюю; пару смен постельного белья, одеяла, подушки; посуду и кухонную утварь; милую сердцу мелочь: несколько вышитых ею салфеток, старые глиняные игрушки Юзуфа – пупса с безвозвратно отбитыми конечностями, рыбу без плавников и хвоста. Чугунки для кипячения бинтов оставила – пригодятся новому доктору; громко тикающие на стене ходики с кривовато выжженной раскаленным шилом надписью «Дорогому доктору от жителей пос. Семрук в день семидесятилетия» тоже – не ей их дарили, не ей и забирать.

Не взял их и Лейбе. Он ничего не взял с собой – так и уехал, в одной смене одежды и с полупустым истрепанным саквояжем, на котором едва угадывались очертания красного некогда креста.

Прощались тихо, молча. Она стояла посреди избы, опустив руки на передник и не зная, что делать и что сказать. Вольф Карлович подошел, постоял рядом; взял ее руку, склонился к ней сухими губами. Зулейха увидела, как сильно поредел пышный серебряный венец вокруг его лысины, а кожа на нежно-розовом и блестящем когда-то черепе стала совершенно рябой от крупных серых и коричневых пятен.

Юзуф пошел провожать Лейбе до пристани, а она осталась в доме. Сразу же начала собирать вещи. Ей предлагали жить в лазарете и при новом докторе – обещали выгородить кусок избы, оформить санитаркой на полную ставку; она отказалась – решила переехать обратно в бараки.

Теперь они были и не бараки вовсе. Назывались общежитиями. Внутри их разбили на мелкие комнатки, понаставили перегородок: больше, чем по шесть-восемь человек, уже не селили; нары были по-прежнему двухъярусные, но – с настоящими матрасами, одеялами и подушками, некоторые даже с вышитыми крестом цветными покрывалами. Жили в общежитии либо новенькие (а таких в последнее время привозили мало), либо те, кто по нерадивости своей или лености еще не сумел обзавестись собственным домом и хозяйством. Пугало то, что им с сыном предстояло разделиться: Юзуфу летом исполнялось шестнадцать, и ему выделяли отдельное койко-место в мужском общежитии.

Он уже четыре года работал в художественной артели. Продукция артели была прежней: труженики полей, ударники лесной промышленности, деятели колхозного фронта, комсомольцы с пионерами, иногда – гимнасты. В закупочном тресте отметили, что несколько лет назад художественная манера семрукских авторов довольно резко изменилась, но не придали этому значения: как и ранее, селяне были круглолицы, гимнасты – бодры, дети – улыбчивы. Плоды артельного труда продолжали пользоваться спросом.

В свободное время, по ночам, Юзуф писал для себя. Зулейха не понимала этих его
картин
: резкие линии, бешеные цвета, чехарда странных, иногда страшных образов. Лесорубы и пионеры нравились много больше. Ее саму он не написал ни разу.

Они мало говорили с Юзуфом. Зулейха чувствовала, что ему не хватало бесед с Изабеллой (умерла в сорок третьем, сразу после известия о снятии блокады Ленинграда), с Константином Арнольдовичем (пережил жену всего на год). Видела, что он до сих пор тоскует по Илье Петровичу (от Иконникова вестей не было никаких – как ушел на фронт, так и сгинул). Вчера ей даже показалось, что Юзуф сильно расстроился из-за отъезда Лейбе, отношения с которым у них так и не наладились.

Она не могла заменить ему никого и при этом ощущала, что нужна ему даже больше прежнего: теряя дорогих сердцу людей, он весь жар своего юного сердца обращал на мать. Он хотел говорить, задавать вопросы и получать ответы, спорить, обсуждать, перебивать, нападать, защищаться, ругаться, в конце концов, – она могла лишь молчать, слушать и гладить его по голове. Она молчала, слушала, гладила – он злился и убегал. Через какое-то время возвращался – понурый, виноватый, ласковый. Обхватывал ее руками, сжимал до хруста в костях (был выше на целую голову и не по годам силен) – она ничего не говорила, только гладила по голове. Так и жили.

Огонек на крыльце комендатуры перестал ее звать по ночам. Наверно, Игнатов теперь курил в доме.

Эту лодку Юзуф не украл – она была ему обещана. Когда рыжий Лукка был еще жив, Юзуф часто помогал чинить ее: конопатили щели мочалом, старыми тряпками; покрывали тягучей смолой; вымачивали и сушили, опять смолили. За это старик брал его с собой на ночную рыбалку; сам удил, а Юзуф сидел рядом – смотрел, запоминал. Ночная Ангара была совсем другая – тихая, молчаливая. В борт нежно и тонко плескала волна; в черном зеркале воды отражался испещренный созвездиями небесный свод; лодка плыла, чуть покачиваясь, меж двух звездных куполов, ровно по середине мира. Утром Юзуф пытался нарисовать по памяти увиденное ночью, но ему никогда не нравилось то, что получалось.

А Лукка так и сказал: умру – твоя будет лодка, сынок. Весной умер. Ночью, когда в крошечной опустевшей избенке Лукки еще поминали старого товарища, Юзуф пришел на берег, спустил лодку на воду и увел за дальний поворот; спрятал в кустах, под утесом – намертво прикрутил носовую веревку к толстым корням гигантской ели, саму лодку притопил, чтобы не рассыхалась, как учил Лукка.
Лодка была ему нужна – он задумал побег.

В газетах на агитационной доске иногда появлялись заметки и даже целые статьи про совершенные заключенными побеги из тюрем и лагерей. Все они заканчивались одинаково – беглецов ловили и строго наказывали.
Юзуф знал – его не поймают.

Бежать, конечно, лучше летом. Спуститься по Ангаре до Енисея, а там уже до Маклакова рукой подать. Оттуда – на попутке до Красноярска, затем на поезде – на запад, через Урал, через Москву – в Ленинград. Прямиком на Университетскую набережную, в длинное строгое здание с колоннами цвета пыльной охры и двумя суровыми сфинксами из розового гранита у входа – в институт живописи, знаменитую Репинку, alma mater Иконникова. Как раз к вступительным экзаменам успеет. С собой решил взять пару своих картин (из тех, что понравились бы Илье Петровичу) и папку с карандашными этюдами.

Юзуф знал – его обязательно примут.
Жить он может и при институте, в любой каморке – хоть в дворницкой, хоть в складской, хоть в собачьей конуре. Может подрабатывать дворником – за ночлег. На самый крайний случай у него было кое-что припасено: в тщательно охраняемом от глаз матери тайнике лежал сложенный вчетверо плотный белоснежный лист, на котором летящим каллиграфическим почерком Константина Арнольдовича было написано несколько коротких строк. Сумлинский обращался к какой-то Оленьке, слал ей

далекие приветы
и просил
во имя молодости
приютить юного отрока, подателя сего. Сверху – адрес, в котором призывным маяком сияли волшебные, дух захватывающие слова:
набережная реки Фонтанки
. Без подписи. «Она поймет», – сказал Константин Арнольдович, передавая Юзуфу письмо. Это было за месяц до его смерти.
Денег на проезд не было. Рассказывали: если повезет – можно по товарным вагонам месяц-полтора прокантоваться – докатить.
Юзуф знал – ему повезет.

Документов у него тоже не было: все метрики детей поселенцев хранились в сейфе комендатуры. Скоро Юзуфу исполняется шестнадцать, но паспорт ему не выдадут: большинство семрукцев до сих пор жили без паспортов – незачем. Но это не имело значения. Главное – добраться до Ленинграда, домчать до Невы, ворваться в здание под одобрительным взглядом сфинксовых раскосых очей, взлететь по лестнице до зала приемной комиссии, выложить на стол свои работы: вот он я, весь, – судите! Roi ou rien
[12]

. Какой там паспорт…
Думал о побеге уже давно. А пару месяцев назад случилось событие, которое подхлестнуло, как хорошая моченая плетка, и все мысли, все желания подчинило одной страсти: бежать.
В тот день на улице Юзуфа окликнул Митрич, старый конторщик, исполнявший в Семруке целый букет разнообразных обязанностей: и секретаря, и делопроизводителя, и архивариуса, и – заодно – почтальона.

– Письмо тебе, – удивленно и ласково улыбнулся он; невыносимо долго рылся в большой брезентовой торбе для переноски газет, выудил грязно-белый, захватанный пальцами и нежно махрящийся на сгибах, бумажный треугольник. – Это сколько ж оно шло с фронта? – покрутил в руках испещренное круглыми и овальными почтовыми штемпелями письмо. – Год, не меньше.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page