Зулейха открывает глаза

Зулейха открывает глаза

Гузель Яхина

Хороший человек

– Уходи, – Игнатов унимает частое дыхание, перекатывается на спину; в теле – усталая пустота.
– Случилось чего, Вань? – Аглая оправляет смявшееся платье, садится на кровати.
– Уходи.
Она еще немного смотрит на него, тонкими пальцами перебирая застежки на чулках (сливочная кожа пышного бедра мелькает в складках темной шерсти): не расстегнулись ли? – нет, не успели; затем встает. Бесшумно ступая мягкими ступнями, идет к жестяному умывальнику, где приютился меж бревен кривой осколок зеркала.

– Шалеешь ты, Ваня, – она поправляет короткие рыжие локоны, едва прикрывающие уши. – С каждым днем – все больше.
Не вставая с кровати, Игнатов нащупывает на полу ее тяжелый башмак, мужской, с толстой подошвой и квадратным носом, размахивается и швыряет – попадает в спину, как раз в то место, где под вытертым ситцем темнеет на мраморно-круглой лопатке небольшая изюмина – родимое пятно. Аглая вскрикивает, пятится.
– Велено – уходи! – швыряет второй башмак.

– И вправду – бешеный! – торопливо подобрав обувь, Аглая юркает за дверь.
Игнатов тянет руку вниз, под кровать, вытаскивает длинную узкогорлую бутыль – на дне еще маслянисто плещется что-то мутное, желтоватое, но мало, пальца на полтора-два.
– Где?! – спрашивает он в потолок, устало, словно повторяя в десятый раз. – Горелов, пес… Где?!

Путаясь в скомканном одеяле, смятых подушках, собственных ногах, падает с кровати. С трудом поднимается, держась за стены, бредет к двери, распахивает – в лицо ударяет злым холодным ветром (лето тридцать восьмого года выдалось прохладным). Внизу раскинулся Семрук: посередине – три широких и длинных, занимающих почти всю площадь поселка барака; пара десятков строений помельче скучковались вокруг, сложились в некое подобие кривенькой улочки. Маленький повар в белом фартуке бьет поварешкой в гонг – резкие дребезжащие звуки летят по пригорку, катятся дальше, за Ангару, в тайгу; со всех концов Семрука спешат в столовую мелкие фигурки – на ужин.

Стоя на крыльце в одном исподнем и потрясая пустой бутылью, Игнатов с высоты комендатуры орет в вечерний поселок:
– Где?! Горелов, убью! Где?!
А откуда-то из-за угла уже бежит запыхавшийся Горелов, уже тащит, заботливо прижимая к груди, вторую бутыль – в ней тяжело булькает, обильно пузырясь от тряски, что-то тягучее, серое, с оранжевым отливом.
– Вот! – по-собачьи дыша открытым ртом, ставит ношу на ступени крыльца. – Из морошки, свеженькое.

Игнатов, пошатываясь, наклоняется, роняет пустую бутыль, поднимает полную и, чудом не запнувшись о порог, уходит в дом.

– …Моя магистерская диссертация – еще в девятьсот шестом, в Мюнхене, – была посвящена теории питания злаковых. Я рассматривал свой труд скорее как теоретический, имеющий стратегическое, нежели конкретное практическое значение. Мог ли я тогда подумать, что мне придется самому выращивать эту самую пшеницу? – Константин Арнольдович трясет бурой лепешкой, зажатой в сухонькую лапку с обломанными ногтями. – Более того – есть приготовленный из нее хлеб?

Вокруг – быстрый мерный стук металлических ложек: поселенцы ужинают, сидя за длинными деревянными столами, за годы натертыми их локтями и ладонями до приятной, почти домашней гладкости. Две сотни ртов торопливо жуют, не теряя времени на лишние слова. Столовую расширили несколько лет назад – пристроили второй сруб, длиннее и шире первого, но четыреста голов все равно не помещались – семрукцы ели теперь в две смены, поочередно.

Стол для охраны, просторный, раз в неделю застилаемый чистой клетчатой скатертью, остался на прежнем месте, недалеко от раздачи. Здесь едят не торопясь, с чувством, наслаждаясь простым, но весьма достойным вкусом подаваемой пищи. Тут же, на краю, не занимая много места и готовый вскочить по первому зову, хлебает баланду Горелов. Никто из охранников не помнит, когда и по чьему разрешению он стал есть с ними, но его не гнали, терпели: раз сидит – значит, есть на то причина.

– И вы считаете все это, – Иконников ведет вокруг стертой, будто обкусанной с боков, железной ложкой с винтом закрученной ручкой, – разумной платой за возможность, как вы выражаетесь, выращивать пшеницу?
Он зло отхлебывает из миски. Жует, достает изо рта перепачканными в ультрамарине и кобальте пальцами тонкую кривую рыбью кость.

– Да нет же, речь совсем не о том! – Сумлинский ерзает на лавке, мнет в ладошке хлеб. – Ну вот вы, Илья Петрович, что по-настоящему важного создали на воле? Двадцать три усатых бюста?
– Двадцать четыре, – поправляет Изабелла, аккуратно наклоняя миску от себя и добирая ложкой остатки бурых листьев в мутном сером бульоне.
– И сваяли бы еще столько же! – Константин Арнольдович грозно стучит ладошкой об стол.

За столом охраны приподнимается Горелов, озирает столовую с обеспокоенным видом: что за шум?
Изабелла ласково хлопает мужа по руке.
– А здесь… – тот не может успокоиться, говорит быстро, громко. – Вы же Рафаэль! Микеланджело! Вы же не клуб расписываете – Сикстинскую капеллу. Вы сами-то это понимаете?
– Кстати, Илья Петрович, голубчик! – Изабелла крепко, со значением, сжимает ладонь мужа. – Вы обещали нам показать…

Висящий у входа в столовую, изготовленный из большой жестяной тарелки гонг внезапно стонет от сильного удара, раскачивается, дрожит – в него истово колотит револьвер. Люди переглядываются, откладывают ложки, привычно поднимаются из-за столов, опуская головы; кто-то стягивает с макушки кепку. Вваливается комендант – в мятых, перепачканных грязью галифе, кое-как натянутых поверх кальсон; сверху – грязная исподняя рубаха, туго прихваченная перекосившимися подтяжками. Темно-русый, слегка тронутый белым чуб шапкой навис над бровями, острые скулы – в щетке неровной щетины.

– Подъем! – кричит комендант гулко и сам будто слегка пошатывается от собственного крика. – На р-р-работу! У меня – не забалуешь!
Горелов спешит к нему из-за стола, торопливо отирая руки о форменный коричневый китель смотрящего.
– Уже отработали, товарищ комендант! – встает навытяжку, грудь навыкате, распяленные короткопалые ладони по швам.
Игнатов окидывает мутным взором две сотни склоненных голов, две сотни мисок с недоеденной баландой на столах.
– Жрете, суки, – заключает он горько.

– Так точно, товарищ комендант! – Горелов отвечает звонко, задорно, до рези в ушах.
– Твари ненасытные, – голос Игнатова тихий, усталый. – Кормишь вас, кормишь… Когда же вы нажретесь…
– Проголодались, товарищ комендант! План давали!
– Пла-а-ан… – Брови Игнатова нежно ползут вверх по сложенному в морщины лбу. – И как?
– Перевыполнили, товарищ комендант! На целых десять кубов!

– Хорошо, – Игнатов идет по рядам, вглядываясь в хмурые лица со сжатыми губами, опущенными глазами и напряженными скулами. – Очень хорошо.
Неверной рукой он хлопает по впалой сколиозной груди сутулого худышку с коротко бритым черепом и большими, по-детски торчащими ушами. Берет со стола миску, – в ней плещется что-то серо-зеленое, комочками – и надевает ему на голову.

– План – нужен! – Игнатов с высоты своего богатырского роста наклоняется к худышке, доверительно заглядывает в испуганно зажмуренные глаза, шепчет в залитые баландой уши. – Без плана – никуда! – сокрушенно качает головой, стучит револьвером по миске – получается глуше и тусклее, чем в гонг.

По лицу худышки течет зелень вперемешку с рыбьими головами. Игнатов удовлетворенно кивает, грозит стволом остальным, как указательным пальцем: смотрите у меня! Поворачивается, медленно идет к выходу. Напоследок шваркает револьвером о гонг: так-то – лучше!

Когда его шаги затихают, переселенцы по одному садятся, молча берут ложки, продолжают есть. Дрожащий звук гонга висит в воздухе, лезет в уши. Худышка стягивает миску с головы, все еще стоит, мелко дыша и вытирая рукавом перепачканное лицо; кто-то осторожно трогает его за плечо.
– Вот, – угрюмый, как обычно, повар Ачкенази протягивает другую миску, доверху полную баландой – густой, видно, с самого дна котла. – Возьмите, Засека. Я вам добавки положил.

– А в сущности ведь наш комендант – неплохой человек, – Константин Арнольдович наклоняется через стол к Иконникову. – Он по-своему нравственен. У него есть свои, пусть и не осознаваемые им в полной мере, принципы, а также несомненная тяга к справедливости.
– Хороший человек, – отрезает Изабелла. – Только мучается сильно.

Они стали являться ему в тридцать втором – лица. Зачем-то вспомнил перед сном, как первый раз увидел Зулейху, – кульком сидящую в больших санях, закутанную в толстый платок и безразмерный тулуп. Вдруг – вспышкой – лицо ее мужа: брови кустистые, в комок собранные на лбу, нос с широкими и толстыми ноздрями, раздвоенное копыто подбородка. Ясно увидел, как на фотографическом снимке. Значения не придал, заснул, а тот возьми и приснись: смотрит на Игнатова и молчит. От этого взгляда проснулся, досадливо перевернулся на другой бок, а тот – опять снится, не уходит.

С тех пор поехало. Убитые стали приходить по ночам и смотреть на него. Каждый раз, глядя на очередного гостя, Игнатов мучительно вспоминал: где? когда? как? Просыпался от напряжения памяти. И уже наяву, в десятый раз перевернув подушку холодной стороной к щеке, вспоминал: этого – под Шеморданом, зимой тридцатого; этого – в Варзобском ущелье, под Дюшамбе, в двадцать втором; этого – на Свияге, в двадцатом.

Многих убил в перестрелках и боях, лиц не видел – но приходили и они, тоже смотрели. Каким-то странным, только во сне возможным образом он узнавал их – по повороту головы, по форме затылка, по развороту плеч, по взмаху шашки. Всех вспомнил, до самого первого, в восемнадцатом. Все как один – враги отъявленные, заматерелые, опасные: деникинцы, белочехи, басмачи, кулаки. Ни одного не жалко, успокаивал он себя. Встретил бы – и в другой раз убил бы не дрогнув. Успокаивал себя – а спать почти перестал.

Эти странные молчаливые сны, в которых давно забытые и вовсе незнакомые лица бессловесно и бесстрастно смотрели на него, ничего не прося и ничего не желая сообщить, были мучительнее, чем кошмар про тонущую «Клару» (его Игнатов в последние годы почему-то перестал видеть). Не помогала ни многодневная бессонная усталость, ни тепло женского тела под боком. Иногда помогал самогон.

Поэтому неожиданному приезду Кузнеца Игнатов обрадовался – пить с ним было много приятнее, чем одному или с Гореловым, который с каждым годом наглел все больше, все бессовестнее.
– Зи-и-и-на! – распахнул объятия еще с крыльца комендатуры, завидев за холмом длинный черный катер начальства.
– Э, да ты, голуба, ждал меня, – усмехнулся Кузнец, спрыгивая на берег и по достоинству оценивая крепость идущего от Игнатова перегарного духа и угольную черноту подглазий.

Кузнец являлся с инспекцией регулярно, раз в полтора-два месяца, и они, прогулявшись для порядка по Семруку и на лесоповал, направлялись в комендатуру –
посидеть. Сидели
основательно, иногда дня по два-три. Горелов не участвовал, но помогал всесторонне: сам носил еду из столовой (под его личным присмотром Ачкенази доставал из своих кладовых припасенных к такому случаю вяленых лещей и моченую бруснику, тушил в травах срочно добытую в лесу дичь, готовил кисели и морсы –
для доброго утречка

); командовал заготовкой веников и затопкой бани (сложили в прошлом году в отдалении от поселка, за поворотом, мылись поочередно – мужчины в одно воскресенье, женщины в другое); заставлял баб драить до блеска стоящий на приколе у крошечного деревянного причала кузнецовский катер.

Судя по всему, в этот раз посиделки ожидались душевные – Горелов взмок, пока тащил с берега тяжелый, будто каменный, кузнецовский портфель, в котором что-то глухо и дорого позвякивало и побулькивало (питье Кузнец обычно привозил свое, покупное, местным самогоном брезговал).

Прошлись по берегу, осмотрели полное людей и до отказа забитое высокими, с человеческий рост, штабелями катище. Заглянули в свежесрубленную избушку школы (первые занятия должны были начаться в сентябре). Полюбовались на раскорчевку целины (опыт с выращиванием хлеба оказался удачным, и было решено освоить под поле еще один кусок тайги). Поглядели друг на друга с облегчением: ну что, пора и
посидеть
? И пошли.

Разговоры за столом у них выходили теплые, даже сердечные. Игнатов знал: Кузнец мотает на свой черный, блестящий, завитком уходящий от носа к щеке ус все, что он говорит в трезвости, подпитии или беспамятном пьяном угаре, но не боялся этого – скрывать было нечего. Все игнатовские грехи лежали у Кузнеца на широкой и твердой, как доска, ладони. В этом было даже что-то притягательное, какая-то особая, отдающая местью радость – пить с человеком, от которого нет и не может быть уже тайн и у которого, в свою очередь, могли быть тайны. Пусть Кузнец напрягается, сдерживается, хватает себя за язык, боится проболтаться. Он, Игнатов, садится за стол легко и радостно, словно предъявляя напоказ свою обнаженную душу.

– Откуда? – Кузнец берет с уставленного мисками, плошками, чашками, котлами и котелочками стола маленькую, с детский кулачок, желтую репку с длинным и пышным, как комета, зеленым хвостом.
– Да есть тут у меня один… агроном, – Игнатов, сглатывая от нетерпения, разливает звонкую московскую водку по прозрачным, сверкающим острыми гранями стаканам.

Обычно пили из кружек, но в этот раз Кузнец прихватил с собой стаканы – видно, хотел посидеть со вкусом, по-городски. Сочно-зеленая, как первые лиственничные иголки, этикетка на круглом бутылочном боку обещает чистое пятидесятипроцентное наслаждение, гарантированное товарным знаком Главспиртпрома СССР. Наконец чокнулись. Репка под водку оказалась что надо – остренькая, сочная, слегка отдающая нежной горечью.

– Считаем наше собрание открытым, – Кузнец съедает репу целиком, вместе с ботвой, машет над стаканами толстыми пальцами: давай уже скорей по второй. – Вот тебе, Ваня, первый пункт: кулацкий рост, леший его задери.
Кулацким ростом

стали называть быстрое обогащение сосланных крестьян. Отправленные за тысячи километров от родного дома, они, за шесть-восемь лет оправившись от удара и немного освоившись на чужбине, исхитрялись и тут заработать лишнюю копейку, отложить, а после прикупить на нее личный хозяйственный инвентарь и даже скот. Коротко говоря, до нитки разоренное крестьянство
окулачивалось

заново, что, конечно, совершенно недопустимо. Потому в государственных верхах было принято мудрое решение: рост – немедленно прекратить; виновных – наказать; кулаков, даже в ссылке так коварно проявивших свою неистребимую индивидуалистическую сущность, организовать в колхозы. Карательная волна за допущенное окулачивание прокатилась по рядам НКВД, включая и высшие его эшелоны, и влилась в общий поток репрессий тридцать седьмого – тридцать восьмого годов.

С первым вопросом повестки расправились быстро, даже бутыль не успела опустеть, – что тут рассусоливать, все ясно: частную застройку запретить (в Семруке некоторые особо прыткие уже отстроили себе небольшие крепкие дома, отселялись из бараков, заводили семьи); на общем собрании провести разъяснительную беседу, предостеречь от окулачивания.
– Ой, проведем… – обещает Игнатов зеленой этикетке, ковыряя ее нарядный край ногтем. – Ой, предостережем…

Вторым пунктом заседания в семрукской комендатуре, органично вытекавшим из первого, стала организация местного коллективного хозяйства.

Еще в январе тридцать второго вышло постановление Совета труда и обороны СССР «О семенах для спецпереселенцев», в соответствии с которым трудовые поселки регулярно снабжались зерновыми семенами для самостоятельного обеспечения себя хлебом и крупами. Поставлялись семена и в Семрук: овес, ячмень, пшеница и зачем-то даже теплолюбивая, так и не успевавшая вызреть под скупым сибирским солнцем конопля. Сумлинский, взваливший на себя обязанности агронома, справлялся с делом весьма неплохо, более того, в последние два года с осторожного разрешения Игнатова взял на себя смелость заказывать в центре дополнительные семенные ресурсы (да еще с указанием конкретных сортов, наглец!); так в поселке появились репа, морковь, репчатый лук и редис (Константин Арнольдович вот уже два года носился с идеей вырастить дыню, но Игнатов запретил ему включать в заказ дынные семечки – побоялся, что засмеют). Урожаи были нельзя сказать чтобы обильные, хотя вложенные трудозатраты окупали: в поселке ели свой хлеб и изредка овощи. Правда, на всю зиму заготовленного зерна не хватало, поэтому сейчас шла подготовка второго поля, которое Сумлинский намеревался засеять озимыми.

…Опустела вторая бутылка, были съедены вся репа, мелкий, как горох, и отчаянно-кислый на вкус редис, принесенный Гореловым ужин (жаренная в сухарях, еще шипящая салом рассыпчатая плотва), выкурен десяток дорогих кузнецовских папирос, и керосинка уже горела лимонно-желтым, сквозь плотный сизый дым, светом, – а вопрос все еще не был закрыт. Кузнец хотел, чтобы семрукский колхоз не только снабжал продуктами поселок, но и поставлял их на Большую землю.

– Что я тебе поставлю?! – Игнатов трясет перед малиновым лицом Кузнеца бледно-зелеными, с белым отливом перьями лука. – У меня самого этих овощей – на один раз поужинать. Хлеб – еле вызревает! Год работаем – месяц едим! Четыреста ртов!

– А ты постарайся! – Кузнец вырывает из игнатовских пальцев лук, запихивает в широкую пасть, перемалывает зубами. – Ты думаешь, для чего мы колхоз создаем, голуба, – чтобы ты тут в одну харю репу свою трескал? У тебя – четыреста пар рук! Изволь – потрудись и поделись с государством!

Послали за Сумлинским. Тот прибежал, лохматый со сна, в накинутом поверх исподнего пиджаке. Ему плеснули в кружку, но Константин Арнольдович пить отказался, – так и стоял перед столом, испуганный, с мятыми щеками и вздыбленными волосами. Поняв суть вопроса, задумался, поводил бровями, пригладил длинную и редкую бороденку, принявшую с годами совершенно козлиный вид.
– Отчего, – говорит, – не поставлять. Можем и поставлять.

Игнатов с досады аж руками по столу жахнул: я их, дураков, – защищать, а они сами голову в петлю суют… Вслед за руками уронил на стол и голову – устал от разговоров. А Кузнец хохочет: молодец, дед, люблю таких!
– Только, – добавляет Сумлинский, – есть ряд непременных условий.

И пальцы остренькие загибает. Работников в колхоз – пятнадцать человек, никак не меньше, мужиков покрепче и порукастей, и чтоб на постоянной основе, а не как сейчас, на общественных началах и нагрузкой в выходные, – это раз. Семенной фонд – в строгом соответствии с предварительным, лично мною составленным заказом, а также с правом отказаться от гнилого или порченого зерна, если таковое будет под видом фонда поставлено, как в тридцать четвертом, – это два. Инструмент на раскорчевку леса привезти новый, металлический, а то с деревянным мучаемся, порой камнями работаем, как первобытные люди; потребуются кирки, ломы, лопаты, мотыги, вилы разноразмерные; список я составлю. Это три. Инструмент сельскохозяйственный – особая статья. Тоже нужно будет много всего, я в списке отдельной графой укажу, чтобы не путаться, – четыре. Животную силу – обязательно, пяток бычков или больше, без них не вспашем; этих можно к следующей весне, к началу посевной, – пять. Теперь удобрения…

Кузнец слушает – его и без того багровая шея постепенно наливается лиловым. Когда пальцы на одной руке Сумлинского уже собраны в жилистый кулачок и он переходит к другой, Кузнец не выдерживает.
– Ты кто, – шипит, – сволочь, такой, чтобы мне, Зиновию Кузнецу, условия ставить?
Константин Арнольдович опускает кулачки, сникает.

– Да, пожалуй, никто, – говорит. – А когда-то – заведующий отделом прикладной ботаники в институте опытной агрономии, есть такой в Ленинграде. А совсем давно, можно сказать, в прошлой жизни – член ученого комитета министерства земледелия и государственных имуществ – это еще в Петербурге.

– Это не ты мне, а я тебе условия ставить буду, министр ты земледелия. Прикажу – будешь у меня один колхоз поднимать, без мужиков покрепче и порукастей да без бычков. Хером своим будешь землю пахать, а не инструментом.
– Мне-то вы приказать можете, – говорит Сумлинский в пол, – а вот зерну – навряд ли.
Игнатов отрывает от стола тяжелую, неповоротливую голову.

– Давай выпьем, Зина. А этого, – он с трудом нащупывает мутным взглядом щуплую фигурку Константина Арнольдовича, словно парящую над полом в плотном папиросном дыму, – в шею отсюда, пусть все письменно изложит.
Кузнец громко дышит, швыряет в рот листик петрушки, катает по зубам.
– Давай выпьем, – не унимается Игнатов, стучит ладонью по столу. – Вы-пьем!


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page