Зулейха открывает глаза

Зулейха открывает глаза

Гузель Яхина

Побег

– Суки! Всем подъё… – ошалелый полупридушенный голос откуда-то снизу.
Зулейха свешивается с нар, вглядывается в темноту. Что там? Сквозь громкий мерный перебор колес – звуки борьбы, сдавленное мычание, удары кулаком: то приглушенные – по чему-то мягкому, то звонкие – по твердому. В узком косом ломте лунного света из окна – несколько тел, копошащихся у буржуйки.
– Урою сучар!.. – вновь сдавленный крик, переходящий в мычание.

Похоже на голос старосты. Да вот же он сам, Горелов, – лежит на полу, руки связаны за спиной, рот заткнут тряпкой, извивается червяком. Верхом – пара здоровых крестьян, мутузят его отчаянно, сладко. Он делает сильный рывок, изгибается коромыслом, сбрасывает с себя обоих, но ударяется головой о печной угол и затихает.

А вагон-то – не спит. Мужики и бабы деловито переглядываются на нарах, переговариваются, кивают: так ему и надо. Кто-то помогает крепче связать неподвижного старосту, кто-то суетится, собирает вещи.
Многодетный некогда, а теперь одинокий крестьянин вынимает из железных скоб на двери толстую тяжелую доску. Подходит к нарам Зулейхи, приноравливается – и ударяет концом в то самое место, куда она била утром, отпугивая рыжегрудую птичку.
– Земляк, что делаешь? – пугается Зулейха.

Тот не отвечает, бьет доской опять и опять. Кладет удары ровно в стук колес, чтобы не слышно было. Щель над головой ширится, зевает – и вот уже не узкая полоска, а широкий звездный язык неба проглядывает в дыру. Крестьянин протягивает Зулейхе доску – подержи-ка! – и вскакивает на нары. Встает на колени, жилистыми плечами упирается в податливый уже потолок – что-то трещит и скрипит, свежий ветер врывается в пролом, бьет Зулейхе в лицо. Крестьянин подтягивается на руках – и исчезает наверху.

– У-у-у! – воет на полу очнувшийся Горелов, сверлит Зулейху глазами.
Из усыпанной звездами дыры на потолке свешивается в вагон лицо крестьянина. Он улыбается – впервые за несколько месяцев.
– Ну? – говорит столпившимся внизу. И протягивает длинную костлявую руку.

Переселенцы один за другим хватаются за нее, вскакивают на нары Зулейхи и протискиваются в дыру на потолке. Мужики, бабы, подростки исчезают вверху быстро и ловко. Одна толстая баба застревает в узком для нее проеме, но снизу торопятся, давят, толкают ждущие своей очереди – и она кое-как пролезает, обдирая платье и тело, оставляя на острых щепах нитки и куски ткани.
– У-у-у-у-у! У-у-у-у-у! – страшно мычит Горелов, бьется телом о железо буржуйки.

– А ты, сестра? – голос над самым ухом: крестьянин смотрит на Зулейху из дыры, ободряюще поднимает брови.
Бежать? Оставить вагон, где провела уже столько долгих недель? Нары, согретые ее теплом и пропахшие ее телом? Милого беззлобного профессора, добрую Изабеллу? Ослушаться сурового Игнатова, строгих солдат с винтовками, сердитых станционных начальников? Судьбы своей ослушаться?
Она мотает головой: нет, не пойду, Алла сакласын.

– Ты же сильная – сможешь! – крестьянин протягивает настойчивую руку.
Она долго с сомнением смотрит на широкую ладонь в темных буграх мозолей. Наконец опускает голову: нет.
– Ну, как знаешь.
По потолку глухо стучат шаги. В окошко видно, как длинные тени быстро падают с крыши, летят под откос, длинной черной стаей уплывают в лес. Вот и все.

Зулейха оглядывается: вагон опустел. Из крестьян ушли почти все, осталась только пара немощных стариков (долго обнимали на прощание своего не то сына, не то внука, до сих пор сидят на нарах и смотрят остановившимися запавшими глазами на дыру в потолке, в которой тот недавно исчез) да несколько одиноких женщин.

Ленинградские «бывшие» в большинстве остались, упорхнула лишь пара молоденьких студенток. Изабелла сидит на нарах, крепко сжимая руку мужа. Улыбающийся Иконников мечтательно смотрит на искры звезд в рваном проеме потолка, шепчет зачем-то «спасибо, спасибо». Сидевший все это время рядом с Зулейхой профессор Лейбе со вздохом облегчения откидывается назад.
– Свобода подобна счастью, – мурчит себе под нос, – для одних вредна, для других полезна.

– Гёте? – на соседних нарах оживляется Константин Арнольдович.
– Новалис, – вступает Иконников.
– Нет, позвольте, все-таки Гёте!
– Не позволю. Определенно – Новалис.
– У! У! У! – извивается на полу Горелов; его до сих пор никто и не подумал развязать.
Зулейха вдруг понимает, что все еще держит в руках ту самую доску, – бросает ее на пол. В щепастом проломе на потолке дрожит золотая россыпь звезд.

Велика страна, где живет Зулейха. Велика и красна, как бычья кровь. Зулейха стоит перед огромной, во всю стену, картой, по которой распласталось гигантское алое пятно, похожее на беременного слизня, – Советский Союз. Она уже видела раз такого слизня – на агитплакате в Юлбаше. Мансурка-Репей еще пояснил, мол, вот она, родина наша необъятная, – от окияна и до окияна. Зулейха не поняла тогда, где те моря-окияны, но слизня запомнила, уж больно смешной он был – с бородой, с забавной крючковатой лапкой спереди. А теперь, на этой высокой стене, он кажется действительно необъятным – и двум людям не обхватить, не то что Зулейхе. По его брусничному телу извиваются синие вены рек (есть ли среди них родная Чишмэ?), родимыми пятнами чернеют города и села (кто бы показал, где Юлбаш?). Зулейха тянет пальцы к блестящей поверхности карты, но коснуться не успевает, – строгий голос Игнатова хлещет камчой:

– Это правда, что ты помогла им бежать?
Зулейха отдергивает руку от карты. Игнатов стоит у раскрытого в ночь окна, лицом на улицу, курит. Желтый свет керосинки на столе освещает плотно натянутую между плечами ткань гимнастерки в перекрестье тугих ремней.
– Не отпирайся, – продолжает он. – Видели.
За окном ночь стоит теплая, бархатная.
– Сама почему осталась?

Никак Горелов, злая душа, расстарался, доложил – выместил злость. Его ведь так никто и не развязал – валялся спеленатый, как курбан-баран, всю ночь, до самой Пышмы. Уже днем, на стоянке в Пышме, все и открылось. Игнатов пришел в вагон с обходом. Как увидел ту дыру в потолке, лицом дернул, побелел – и все забегали, ногами застучали, закричали. Горелова – под конвой! – в одну сторону, остальных – под конвой! – в другую. Дыру-то в потолке быстро заколотили, ну а беглецов – ищи-свищи. И не кормили сегодня, конечно, – не до того. Вечером забрали из вагона сначала Лейбе, потом Изабеллу, Константина Арнольдовича, еще кого-то. Забирали – и возвращали. Иконников сказал:

допрашивали
. А Изабелла ему: Илья Петрович, дорогой, это ж разве называется – допрашивали?! И смеется, весело так.

Ночью уже растолкали со сна Зулейху, привели сюда. Большая комната с уходящим в темную высоту потолком, с которого свешивается огромный бронзовый паук – скелет красивой некогда люстры; когда-то крытые цветной побелкой, а теперь облысевшие до темно-бурых кирпичей стены; пара разномастных черных стульев с растрескавшимся лаком на круто гнутых спинках; посреди – большой, обгоревший с одной стороны резной стол, вместо ножки – стопка книг; строгий куб сейфа в углу, над ним – портрет все того же мудрого усатого мужа, которого Зулейха видела в створе часов на башне в Казанском кремле. Зулейха ему рада: по-отечески прищуренные глаза смотрят на нее ласково, по-отечески, словно успокаивают, защищают от злого донельзя Игнатова.

Игнатов поворачивается к Зулейхе. Глаза – чернущие, на лице каждая косточка будто кожей обтянута.
– Ты что ж это у нас – в молчанку? У нас, значит, побег, полсотни душ из эшелона утекли – а ты в молчанку?!
В его пальцах дышит крошечный рыжий огонек – самокрутка. Он подходит к столу и резко тычет им в маленькую деревянную плошку, набитую окурками. Плошка звякает, кувыркается, падает на пол – окурки разлетаются во все стороны. Игнатов шипит –
ч-ч-черт!

 – и начинает собирать. Зулейха торопливо приседает рядом. Разве ж это видано, чтобы мужчина при женщине мусор с пола подбирал, а она бы смотрела!
Окурки холодные, мелкие, как червячки. Крошатся пеплом, пахнут стылым дымом. А от Игнатова пахнет теплом.
– Тебе же лагерь светит, дура, – его голос совсем рядом. – Или вышка. Знаешь, что такое вышка?
Зулейха поднимает глаза. Здесь, под столом, совсем темно, и зрачки Игнатова чернеют в белках, как угольные.

– Я по-русски плохо понимаю, – говорит она наконец.
Жесткие горячие пальцы сжимаются у нее на подбородке.
– Врешь! – шипит Игнатов. – Все ты понимаешь, только сказать не хочешь. Ну, говори! Сговаривались вместе бежать? Куда они хотели уйти? Говори!
Подбородку больно.
– Не знаю ничего. Видела то, что остальные видели. Слышала то, что остальные слышали.
Лицо Игнатова с черными дырами глаз приближается к самому уху, на щеке – его дыхание.
– Ох и упряма татарская баба… Зулейха – так тебя зовут?

Она поворачивает к нему лицо.
– Зря я не сбежала. Жалею теперь.
Скрипит, открываясь, дверь.
– Конвойный! – раздается взволнованный голос начальника Пышминского оперпункта. – Куда они подевались?
Топот ног конвойного – торопливый, испуганный, как картошку из ведра просыпали.
Пальцы Игнатова отпускают ее подбородок – кожа горит, как обожженная. Игнатов поднимается из-под стола, оправляет гимнастерку:
– Да здесь мы, не полошись.

Зулейха поднимается следом, ставит на стол плошку с окурками. А руки-то – черные, будто уголь месила.
Молоденький прыщеватый конвойный с винтовкой наперевес вздыхает облегченно. Смотрит на Зулейху и прыскает со смеху: по ее щекам и подбородку тянутся длинные темные полосы – пепел. Наткнувшись на строгий взгляд начальника оперпункта, убирает с лица усмешку, пятится к выходу, прикрывает за собой дверь. Игнатов поворачивается к Зулейхе – и тоже смущенно крякает.

– Ну как, допросил? – спрашивает начальник.
Он – невысокий, крепенький. А руки – большие, лопатами, словно у кого другого украл. Игнатов молчит, оттирает пепел с ладоней.
– Вижу – допросил, – улыбается тот, насмешливо разглядывая полосатое лицо Зулейхи.
Берет со стола белый лист, разглядывает с обеих сторон – пусто.

– И протокол написал, – продолжает добродушно, комкая бумагу в руках. – Говорил тебе, Игнатов, допрос – штука непростая. Можно сказать – искусство. Тут опыт нужен. Мастерство!.. Тоже мне – сам, сам… С усам!
То ли бумага попалась очень хрусткая, то ли ладони у начальника – твердые: лист в его руках скрипит громко и сочно, как свежий снег.
– Вот что, – раскатывает бумагу в плотный шарик, – оставляй ее мне. Сам побеседую. Оформишь как передачу под следствие.

Игнатов берет с краешка стола фуражку, надевает, медленно идет к выходу. Зулейха недоуменно провожает его глазами: что такое? зачем?
Начальник широко размахивается и швыряет бумажный катышек в проволочное ведро у двери. Садится за стол, открывает верхний ящик; не глядя достает привычным жестом стопку бумаги, перья, чернильницу. Насвистывая что-то веселое, сцепляет руки в замок и с хрустом разминает длинные крепкие пальцы.

Игнатов останавливается у двери, разглядывает прыгающее на дне мусорной корзины бумажное ядрышко. Разворачивается.
– Не знает она, куда они пошли, – говорит.
– Это она тебе тут, под столом, нашептала? – начальник стреляет в Игнатова взглядом через всю комнату.
– Не поможет она тебе, товарищ. Нечего ей сказать. – Игнатов возвращается в комнату.

Начальник откидывается на спинку – стул протяжно, с надрывом скрипит, вот-вот разломится, – и внимательно разглядывает Зулейху с Игнатовым, словно видит их в первый раз. Продолжает разминать пальцы.
– Вот те раз – чай на квас! Обижаешь, Игнатов. У меня все говорят. Даже немые.
– Заберу я ее.

– Во дает! – начальник расцепляет наконец руки и звонко хлопает ими по столу. – Он целый вагон упустил, через полсуток опомнился – а я разбирайся?! Ищи их по тайге, лови! Они все – врассыпную уже давно, по деревням-полустанкам. А я – побегай, высунув язык, попотей, а затем – отчитывайся, почему не поймал! Так он у меня еще и свидетеля первого забирает! Так, что ли?
– Мое дело – везти людей. Твое – ловить.

– Что ж ты их так плохо везешь-то, Игнатов? Половину в пути заморил. Организованный побег проморгал. А теперь вот – следствию помочь не хочешь, пособника забираешь. Думаешь, сойдет с рук?
– Я за свои ошибки сам отвечу, если спросят. Только не перед тобой.
Игнатов кивает Зулейхе: пошли! Та переводит глаза на раскрасневшегося начальника.
– Спросят, Игнатов, спросят! – уже кричит тот. – И очень скоро! Я тебя покрывать не стану – расскажу, как ты кулацкую бабенку защищал!

Игнатов поправляет фуражку, разворачивается на каблуках и идет вон из комнаты. Зулейха испуганно семенит следом. Напоследок бросает взгляд в комнату – огромный красный слизень невозмутимо ползет по стене, мудрый усатый муж нежно улыбается им вслед.

Игнатов, держа мутный свечной фонарь в вытянутой руке, быстро шагает по путям. Маленькая татарка из восьмого вагона бежит за ним – ступает легко, почти неслышно. Последним грохочет по шпалам конвойный.

То, что с него обязательно спросят, Игнатов понимает и сам. Как там ему утром в управлении сказали? «По возвращении разберемся». Ясно – хотят, чтобы он сначала дело закончил, а потом уж можно и стружку снимать. Что ж, валяйте, разбирайтесь. Только и он молчать не станет. Все расскажет: и как голодом в пути морят, и как мотают, будто неприкаянных, по полустанкам. Три месяца в пути – а только за Урал и переползли. Где такое видано? Пешком быстрее дошли бы. За это время убыль – полсотни голов. Хоть и кулаки – а жалко, все-таки – рабочая сила, могли бы трудиться, лес валить или строить чего. Все больше пользы, чем гнить по оврагам. А сегодня вот еще пятьдесят человек – фью…

Нет, за побег он ответит – его вина, не отрицает. Недоглядел. Уж на что тертый в том вагоне староста («не извольте волноваться, гражданин начальник, у нас народ тихий, хрустьянство дремучее да интеллигенция гнилая – что с ними станется?») – а и того вокруг пальца обвели. Да вот только, если порассуждать: довезти бы их раньше до точки назначения – и не было бы никакого побега. Вы не подумайте чего, я вины с себя не снимаю, но прошу учесть и причины произошедшего. За три месяца пути у кого хочешь мысли дурные появятся и время найдется, чтобы эти мысли воплотить. Так-то, братья.

А если спросят: почему забрал у следствия свидетеля? Женщину эту маленькую, со звонким именем – Зулейху? Что говорить-то?.. Под ноги попадается какая-то жестянка, и Игнатов пинает ее сладко, с оттягом. Жестянка летит вперед, звонко дребезжит по рельсам.

Они уже в отстойнике. В темноте найти свой поезд нелегко, вокруг много составов: прямоугольные туши товарных вагонов, длинные рыжие ящики вагонов-теплушек, откуда иногда слышится то тихая речь, то пение. Игнатов то и дело поднимает тусклую лампу, читает номера вагонов. Три длинные пляшущие тени то растут, взлетая на стены, то припадают к земле, стелются по рельсам.

Сзади – испуганный окрик конвойного: «Эй, ты чего?!» Игнатов оборачивается. Маленькая татарка стоит как-то боком, криво, держась за живот и откинув голову назад. Вдруг начинает медленно оседать. Конвойный бестолково тычет в ее сторону винтовкой: «Стой! Стой, кому говорят!» Женщина падает – ложится на землю легко, аккуратно, будто складывается пополам.

Игнатов приседает рядом. А руки-то у нее – ледяные. Глазищи закрыты, тень от ресниц на пол-лица. Конвойный все еще стоит, бестолково наставив на нее винтовку.
– Рот-то закрой, – говорит Игнатов. – И винтовку убери, дура.
Конвойный закидывает ружье за плечо.
– С голодухи, что ль? – спрашивает.
– Бери ее, – велит Игнатов конвойному. – От чего бы ни было – не сторожить же, пока очнется.

Тот пытается приподнять женщину, но берется неловко, и ее голова со стуком падает обратно на шпалу. Игнатов чертыхается – вот дурень-то! – и поднимает сам.
– Руку ее – за шею мне закинь, – командует.
Шагают дальше. Конвойный теперь бежит впереди, освещает дорогу. Игнатов несет маленькое тело. А легкая какая! Бывает же… Зулейха понемногу приходит в себя, обхватывает его за шею, он чувствует ее холодные пальцы у себя на щеке.

Сейчас же послали за доктором (Игнатов не захотел дожидаться утра), подняли с постели, привезли. Кряхтя и смешно закидывая полные ноги (а ведь еще молодой – чуть постарше Игнатова), тот забрался в вагон. Осмотрел уже пришедшую в себя Зулейху при свете керосинки, пожевал устало отвисшую нижнюю губу, потеребил длинную редкую прядь, зачесанную на раннюю лысину.
– Сердце в норме, – говорит равнодушно. – Легкие тоже. Кожные покровы чистые.

– Ну так что же?.. – Игнатов стоит тут же, в вагоне, прислонившись спиной к закрытой двери, курит.
С нар на него смотрит десяток пар глаз оставшихся после побега переселенцев (в восьмой вагон еще никого не подселяли, не до того было).
– Да успокойтесь вы, товарищ, – устало зевает доктор и складывает свои нехитрые инструменты в тощий саквояжик. – Это не тиф. Не чесотка. Не дизентерия. На карантин эшелон загонять не будем.

Игнатов кивает и с облегчением швыряет окурок в холодную буржуйку (уголь для топки перестали выдавать с конца апреля – решили: хватит, не санаторий – и так тепло).
– Причиной обморока может быть все, что угодно, – продолжает бубнить, словно самому себе, доктор, направляясь к двери. – Кислородное голодание. Недостаточное питание. Да что там! Просто плохие сосуды.
– Или беременность, – раздается громко и внятно из глубины нар.

Доктор недоуменно оборачивается, приподнимает керосинку. Несколько угрюмых, заросших грязными бородами лиц глядят на него, сверкают белками. Много их прошло через его руки за последние месяцы – и не вспомнить, все слились в один усталый темный образ. Но одно из лиц в вагоне кажется напоминающим кого-то или даже отдаленно знакомым… Таким знакомым, что доктор подносит к нему лампу. Ближе, еще ближе. Нос – острым клювиком, насмешливые глаза – льдинками, крутой изгиб высокого массивного лба, вокруг серебрится путаная проволока волос. Нет, не может быть… Да что же это такое?!

– Профессор! – выдыхает доктор. – Вы?
– Напряженность грудных желез и бугорки Монтгомери она вам проверить не даст, – произносит Лейбе властным отчетливым голосом лектора в большой аудитории. – Потрудитесь хотя бы изучить состояние слюнных желез и лицевую пигментацию.
Доктор, не отрываясь, смотрит на профессора.
– Вольф Карлович! Как же вы…
– Также попробуйте глубокое пальпирование живота, – продолжает тот. – Мой диагноз: восемнадцать недель.

Договорив, Лейбе втыкает в доктора долгий немигающий взгляд. Тот утирает замокревшую верхнюю губу и садится обратно на нары, рядом с испуганной Зулейхой. Щупает ей нижнюю челюсть.
– Выдохни, – приказывает тихо.
Та мотает головой, дышит громко, часто – не остановиться.
– Зулейха, дорогая, – рядом подсаживается Изабелла, берет Зулейху за руку. – Доктор просит.
– Я сказал: выдохни! – зло повторяет тот.

Зулейха выдыхает, задерживает дыхание. Доктор сглатывает и накладывает ладони ей на живот. Со значением смотрит на профессора.
– Пальпирую увеличение матки.
Лейбе громко, торжествующе смеется, сверкая в темноте зубами:
– Ставлю вам неудовлетворительно, Чернов. А я ведь еще на первом курсе предупреждал: не быть вам хорошим диагностом!
Зулейха непонимающе мычит: что дальше-то делать?

– Скажите пациентке, чтобы она дышала, – роняет Лейбе и, довольный, откидывается назад, на нары, продолжая тихо смеяться.
Зулейха судорожно вдыхает.
– Профессор, как же вы… – доктор просовывает лампу в глубину нар, где спрятался Лейбе, пытаясь найти его лицо.
– Зачетную книжку получите в деканате, Чернов. – отвечает тот, закутываясь в чей-то тулуп, как в кокон, и откатываясь все дальше к стенке. – У меня сейчас нет времени на консультации.

– Вольф Карлович, – настаивает доктор, шаря лампой по нарам, – ведь мы вас… ведь вы для нас…
– Нет времени, Чернов, – еле доносится голос из глубины, – нет времени.
Лампа доктора освещает шевелящуюся гору тряпья у дальней стенки. Скоро гора замирает.
Зулейха тихо, по-собачьи воет, закусив зубами край платка и глядя вверх остановившимися глазами. Сидящая рядом Изабелла гладит ее по вытянутым вдоль тела, сжатым в кулаки рукам.

Чернов мелко трясет головой, словно сбрасывая наваждение, прижимает к груди саквояж и выбирается из вагона. Спрыгивает на землю, опираясь о поданную Игнатовым руку, замечает, что глаза у того строгие, напряженные.
– Уверяю повторно, товарищ комендант, ничего страшного, – слегка раздраженно произносит доктор (нежные какие коменданты пошли!). – Да что это у вас?
Достает из кармана носовой платок и вытирает Игнатову щеку: на ней четыре длинные темные полоски, будто след маленькой руки.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page