Земля обетованная

Земля обетованная

Эрих Ремарк

XVII

— Джесси Штайн на днях будут оперировать, — сказал мне Роберт Хирш.
— Что-нибудь опасное? Что с ней?
— Точно пока не известно. Опухоль. Боссе и Равич ее обследовали. Но ничего не говорят. Врачебная тайна. Вероятно, только операция покажет, какая у нее опухоль — доброкачественная или нет.
— Рак? — спросил я.
— Ненавижу это слово, — процедил Хирш. — После слова «гестапо» самое мерзкое слово на свете.
Я кивнул.
— Джесси знает? Догадывается?

— Ей сказали, что это совершенно безобидная, пустяковая операция. Но она же недоверчива и подозрительна, как лисица.
— Кто будет оперировать?
— Боссе и Равич вместе с американским врачом.
Мы помолчали.
— Совсем как в Париже, — проронил я. — Тогда Равич оперировал вместе с французским врачом. Тоже по-черному, нелегальным хирургом.
— Равич говорит, здесь это уже не совсем так. Здесь он вроде как серый. Короче, его за операцию уже не посадят.

— Ты получил тогда деньги для Боссе? После нашей карательной экспедиции?
Хирш кивнул.

— Да, все прошло гладко. Но Боссе не хотел брать! Я его чуть не убил, прежде чем сумел всучить ему его же деньги. Он считает, что мы добыли их вымогательством! Его кровные деньги! У некоторых эмигрантов понятия о чести, скажу я тебе, — с ума сойти! — Он усмехнулся. — Сходи к Джесси, Людвиг. Я уже был и еще раз пойти не могу — она сразу насторожится. Ей страшно. А утешитель из меня никудышный. Страх других меня только злит, я могу расчувствоваться и начинаю нервничать. Навести ее. У нее сегодня как раз немецкий день. Она считает, что когда больна, не обязательно ломать язык, говоря по-английски. Ей нужна помощь. Участие.

— Сегодня же вечером пойду к ней, как только закончу у Реджинальда Блэка. Кстати, Роберт, как поживает Кармен?
— Обворожительна и непостижима, как всякая истинная наивность.
— Разве бывают женщины, которых можно назвать истинно наивными? Дурочки — еще туда-сюда, но чтобы наивные?

— Наивность всего лишь слово, как и всякое другое. Как глупость или лень. Для меня оно означает некое волшебное царство антилогики, если угодно — полный кич, по ту сторону всяких ценностей и фактов, царство чистой фантазии, чистой случайности, царство чувств, ни капли честолюбия, полнейшее безразличие ко всему, то есть нечто такое, что мне совершенно чуждо и потому меня очаровывает.
Я посмотрел на Хирша с сомнением.
— Ты сам-то веришь тому, что говоришь?
Он рассмеялся.

— Конечно, нет, — потому меня это и очаровывает.
— Ты и Кармен нес подобную ахинею?
— Разумеется, нет. Она бы и не поняла ничего.
— Ты вот сейчас наговорил кучу всяких слов, — сказал я. — Ты что, правда думаешь, что это все так просто?
Хирш поднял на меня глаза.
— Считаешь, я ничего не смыслю в женщинах?
Я покачал головой.
— Нет, я так не считаю, хотя вообще-то для героев вполне естественно ничего в них не смыслить. Победители обычно не слишком в этом разбираются, зато побежденные…

— Почему, в таком случае, победители считаются победителями?
— По той причине, что понимать что-то — еще не значит победить. Особенно когда дело касается женщин. Это одна из несуразностей жизни. Но и победители, Роберт, тоже не всегда остаются победителями. А простые вещи не стоит без нужды усложнять, жизнь и без того достаточно сложна.
Хирш махнул продавцу в белом халате за стойкой драгстора, где мы доедали свои гамбургеры.

— Ничего не могу с собой поделать, — пожаловался он. — Эти ребята до сих пор напоминают мне врачей, а драгстор — аптеку. Даже гамбургеры на мой вкус отдают хлороформом. Тебе не кажется?
— Нет, — сказал я.
Он усмехнулся.
— Что-то мы сегодня наговорили много пустых слов. Ты тоже внес свою лепту. — Он посмотрел мне в глаза. — Ты счастлив?
— Счастье? — проговорил я. — Знать бы, что это такое. Я лично не знаю. И не особенно стремлюсь узнать. По-моему, я бы понятия не имел, куда с ним деваться.

Мы вышли на улицу. Мне вдруг почему-то стало страшно за Хирша. Как-то никуда он не вписывался. А меньше всего в свой магазин электротоваров. Он же в своем роде конкистадор. Но куда податься в Нью-Йорке еврею-конкистадору, если военный комиссариат уже отсеял его за непригодностью?
Джесси возлежала на тахте в нежно-розовом халате, воплотившем дерзновенную мечту бруклинского портняжки об одеянии китайского мандарина.
— Ты как раз вовремя, Людвиг, — сказала она. — Завтра меня отправляют на заклание.

С красным лицом и горячечным блеском в глазах, Джесси источала натужную, бодряческую жизнерадостность. При этом ее округлая детская мордашка застыла от страха, который она тщетно силилась в себе заглушить. Казалось, страх передался даже волосам — они буквально встали дыбом вокруг всей головы и торчали на затылке, словно кудряшки перепуганной негритянки.
— Брось, Джесси, — сказал Равич. — Вечно ты все преувеличиваешь. Заурядное обследование. На всякий случай.

— На какой всякий случай? — встрепенулась Джесси.
— На случай заболевания. Мало ли у человека болячек.
— На случай какого заболевания?
— Да не знаю я, Джесси! Я же не ясновидящий. Для того мы тебя и оперируем. Но я скажу тебе всю правду.
— Точно скажешь?
— Точно скажу.
Джесси дышала мелко и часто. Чувствовалось, что Равичу она не вполне верит. И спрашивает его, наверное, уже в двадцатый раз.
— Хорошо, — сказала она наконец и обратилась ко мне. — Ну, что ты скажешь про Париж?

— Он свободен, Джесси. — Я правда не знал, что еще сказать.
— Все-таки я дожила, — пробормотала она чуть слышно.
Я кивнул.
— И до освобождения Берлина доживешь, Джесси.
Она помолчала немного.

— Ты лучше съешь чего-нибудь, Людвиг. В Париже ты вечно ходил голодный. Там мои двойняшечки кофе приготовили и пирог. Мы сегодня не будем грустить. Все так быстро накатило. Сперва Париж, потом это. И прошлое вдруг совсем рядом. Как будто вчера. Но ты не думай об этом! А скажи, какое хорошее все же было время, несмотря ни на что, особенно по сравнению… — Она кивнула на тахту и на себя, лежачую. — Ладно, иди скорее, выпей кофе, Людвиг. Кофе свежий. Вон, Равич уже побежал. — Она вся подалась ко мне с видом заговорщицы. — Я ему не верю! — прошептала она. — Ни единому слову!

— А мне?
— И тебе тоже, Людвиг! А теперь иди и поешь!

В комнате набралось уже человек десять. И Боссе был здесь — он сидел у окна, уставившись на улицу. Там было тепло и пасмурно, дождь совсем было надумал моросить с пепельно-белого неба, но потом расхотел. Окна были закрыты, с орехового комода ровно, как большая усталая муха, жужжал вентилятор. Близняшки Даль вошли с кофе, штруделем и сливовым пирогом, пританцовывая, как пара пони. В первый миг я их даже не узнал. Они теперь снова стали блондинками — в узеньких коротких юбочках и легких, в поперечную полоску, хлопчатобумажных свитерках с коротким рукавом.

— Аппетитные чертовки, правда? — раздался голос у меня за спиной.
Я обернулся. Это, конечно же, был Бах, тот самый чудак, который все никак не мог выяснить, какая из близняшек позволит ему безнаказанно щипать себя за зад.
— Весьма, — согласился я, радуясь возможности подумать о чем-то другом. — Только при мысли о романе с одной из них как-то голова кругом идет, уж больно похожи.

— Двойная гарантия! — В подтверждение своих слов Бах энергично кивал, уверенно оттяпывая ложечкой кусок штруделя на тарелке. — Одна умрет, можно сразу на второй жениться. Живи и горя не знай! Где еще такое найдешь?
— Довольно макабрическое представление о семейном счастье. В последний раз вы помышляли только об одном — как бы добраться до симпатичных задиков этих двойняшек, не промокнув до нитки под кофейным душем. А теперь уже и жениться надумали. Вы, как я погляжу, тихий идеалист.

Бах укоризненно покачал лысиной, которая в ореоле жидкого чернявого пушка сильно смахивала на задницу павиана. Он недоверчиво молчал.
— Мне вот даже в голову не пришло, что можно жениться на них по очереди, — пояснил я. — А уж о смерти я и подавно не думал.

— Разумеется, легкомысленный вы гой! О чем же еще думать, когда любишь? О чем еще, как не о том, что кто-то из двоих рано или поздно умрет и тогда второй останется один! Это исконный страх, только слегка модифицированный. Из первобытного страха смерти любовь выращивает страх за другого, страх за любимого человека. — Бах слизнул с кончиков пальцев крошки штруделя. — Это пытка! Так что близнецы тут самый лучший выход. Особенно такие.

Близняшки Даль как раз прогарцевали мимо — Джесси потребовала принести к ее ложу берлинские гравюры.
— А слабо жениться на любой, не раздумывая? — поинтересовался я. — Их же все равно друг от дружки не отличить, даже, наверное, по характеру. Бывает ведь и такое сходство. Или будете сами с собой жребий бросать?
Из-под кустистых бровей Бах взирал на меня сквозь стекла пенсне горестным, озабоченным взглядом.

— Смейтесь-смейтесь над старым, бедным, лысым евреем, к тому же еще и безродным, — сказал он наконец. — Эти красотки не для меня. Это девочки для Голливуда.
— А вы? Вы ведь тоже актер?

— Я играю крохотные роли. К несчастью, нацистов, исключительно и только нацистов. С перекрашенными бровями, разумеется, и в парике. Даже чудно: у них в Голливуде нацистов одни евреи играют. Можете себе представить, как себя при этом чувствуешь? Раздвоение — абсолютное. Слава Богу, нацистов в кино тоже иногда убивают, а то даже не знаю, как бы я это выдерживал.
— По-моему, куда хуже, будучи евреем, играть еврея, которого убивают нацисты, разве нет?
Бах озадаченно посмотрел на меня.

— Об этом я как-то еще не думал, — сказал он. — Ну и фантазия у вас! Нет, евреев только звезды играют. Не евреи, разумеется. Безумный мир!

Я огляделся. К счастью, составителя кровавого списка сегодня не было. Зато я увидел писателя Франке. Когда к власти пришли нацисты, он выехал из страны вместе с женой-еврейкой, но сам при этом евреем не был. Когда они добрались до Америки, жена его бросила. Полгода Франке прожил в Голливуде. На такой срок киностудии заключали в ту пору контракты с известными писателями-эмигрантами, дабы тем легче было обжиться в чужой стране; подразумевалось, что взамен писатели что-нибудь напишут для киностудий. Почти никто не смог ничего написать. Слишком велика оказалась разница между книгами и киносценариями, да и писатели были слишком стары, чтобы переучиваться. Контрактов с ними не возобновляли, и они становились обузой для благотворительных организаций или частных спонсоров.

— Не могу я этот язык выучить! — жаловался Франке с отчаянием в голосе. — Просто не могу, и все! Да и какой от этого прок? Говорить и писать — совершенно разные вещи, как день и ночь.
— А по-немецки вы не пишете? — поинтересовался я. — На будущее.
— Что? — переспросил он. — О моей здешней нищете? А зачем? Когда я уезжал из Германии, мне было шестьдесят. Сейчас мне за семьдесят. Старик. Книги мои там запрещены и сожжены. Думаете, кто-то еще помнит меня?
— Да, — сказал я.
Франке помотал головой.

— Десять лет немцам обрабатывали мозги, и так просто этот яд из голов не вытравишь. Вы видели кинохронику с партийных съездов? Эти десятки тысяч ликующих лиц и орущих глоток? Их ведь никто не заставлял. Я устал, — признался он вдруг. — Знаете, чем я зарабатываю на жизнь? Даю уроки немецкого двум американским офицерам. Когда Германию оккупируют, им это пригодится. Мне их прислала жена. Она-то у меня бегло говорит по-русски, по-французски и по-английски. А я ни на каком. Зато мой сын, который с ней остался, уже не говорит по-немецки. — Он вымученно улыбнулся. — Хороши граждане мира, да?

Я пошел к Джесси попрощаться. Говорить с ней было трудно: она не верила ни врачам, ни мне, ни кому бы то ни было. Лежала, съежившись комочком, только глаза, лихорадочно поблескивая, беспокойно бегали туда-сюда.
— Ничего не говори, — прошептала она. — Хорошо, что ты пришел, Людвиг. А теперь иди. И запомни: ничего не страшно, пока ты здоров. Это главное, чему я научилась в эти дни.

Я прошел мимо Боссе. Он по-прежнему сидел у окна, глядя на улицу. Там тем временем все-таки начался дождь. Асфальт почернел и влажно поблескивал. Бесполезно было расспрашивать его о Джесси. Он рассказал бы мне не больше, чем Равич.
— Париж освободили, — сказал я вместо этого.
Боссе поднял на меня глаза.
— Да, — сказал он рассеянно. — А Берлин бомбили. У меня жена в Берлине.
Я поставил перед Мойковым бутылку.

— Боже мой! — изумился он. — Напиток богов! Оригинальная русская! Еще одна бутылка! Откуда у тебя? Уж не из русского ли посольства?
— От Марии. Это она тебе прислала — в подарок к твоему восьмидесятилетию.
— Разве сегодня? — Мойков глянул на газету. — Может быть. После семидесяти я перестал придавать значение датам. Да и русский календарь отличается от западного.
— Мария все подсчитала, — сказал я. — Она знает кучу самых неожиданных вещей, зато порой не знает самых простых.

Мойков бросил на меня пытливый, с хитринкой, взгляд. Потом расплылся в своей доброй, широкой улыбке.
— Русская душа. Хотя сама не русская. Благослови ее Бог.
— Она же говорит, что у нее русская бабушка.

— Женщины не обязаны говорить правду, Людвиг. Это было бы слишком скучно. Хотя они и не лгут, просто они большие мастерицы приукрашивать. Сейчас вот у многих появились русские бабушки. После войны это быстро кончится. Тогда русские будут уже не союзниками, а просто коммунистами. — Мойков посмотрел на бутылку. — Вот и все, что осталось от тоски по родине, — вздохнул он. — Не сама страна, в которой ты родился, а только ее национальный напиток. Чего ради, кстати, ваши евреи поднимают такой шум из-за своей тоски по Германии? Им же не привыкать к жизни без родины. Они самые древние эмигранты на свете — после того как римляне разрушили Иерусалим, они уже две тыщи лет скитаются.

— Дольше. Еще с Вавилона. Но как раз поэтому они и тоскуют по родине. Повсюду в мире евреи — самые неисправимые патриоты. Своей родины у них нет, вот они и ищут ее повсюду, как одержимые.
— Неужели так никогда и не угомонятся?
— Ну а как иначе? Жить-то им где-нибудь надо.
Мойков бережно откупорил бутылку. Пробка была маленькая и какая-то очень уж неказистая.
— Евреи всегда были самыми верными патриотами Германии, — продолжал я. — Даже бывший кайзер знал это.
Мойков с наслаждением понюхал пробку.

— И что же — снова патриотами станут? — спросил он.
— Их не так много осталось, — ответил я. — Особенно в Германии. Так что вопрос пока не слишком актуален.
— Поубивали?
Я кивнул.
— Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом, Владимир. Как себя чувствует человек в восемьдесят лет?
— Тебя это правда интересует?
— Да нет. Просто так спросил, от смущения.

— Слава Богу! А то я уж начал в тебе разочаровываться. Не стоит бестактными вопросами принуждать человечество к бестактным ответам. Отведаем лучше водки!
Но тут на входе послышались характерные припрыгивающие шаги Лахмана.
— Господи, этому-то что понадобилось? — удивился я. — Он же вроде бы нашел себе кассиршу из кинотеатра, на которую теперь молится.
Мойков снова улыбнулся. На сей раз улыбка долго блуждала по его широкому, просторному лицу — она зародилась в глазах и в глазах замерла.

— Жизнь совсем не так проста, Людвиг. Бывает что-то вроде извращенной мстительности. Да и ревность — это не водопроводный кран, чтобы перекрыть его, когда захочешь.
Ковыляя, вошел Лахман. Следом за ним, в кильватере, вплыла блондинка, похожая на укротительницу — мускулистая, с выпяченным подбородком и черными, толстыми бровями.
— Моя невеста! — гордо представил он. — Мисс Мак-Крейг.
Укротительница кивнула. Лахман тем временем разворачивал что-то, завернутое в красную подарочную бумагу.

— С юбилеем тебя, Владимир! — торжественно объявил он. — При твоей вере трудно подыскать подарок.
Это была русская икона — маленькая, на золотом фоне. Мойков обескураженно смотрел на нее.
— Лахман, дорогой, — сказал он как можно мягче. — Я же атеист.
— Болтовня! — нисколько не смутился Лахман. — Каждый человек во что-нибудь да верит! Иначе на что бы я жил? К тому же это не Христос и не Богородица. Это святой Владимир. В себя-то ты, надеюсь, пока что веришь, или тоже нет?

— В себя как раз меньше всего.
— Болтовня! — повторил Лахман, бросив взгляд в мою сторону. — Это все философствования нашего дружка Людвига Зоммера. Забудь и не вспоминай!
Я смотрел на Лахмана и не узнавал. Столь бодрым тоном вечный плакса и нытик Курт никогда еще не разговаривал на моей памяти; видно, любовь и вправду творит чудеса — он даже подтянулся и как будто окреп.
— Что вам предложить? — вежливо спросил Мойков, озабоченно покосившись на бутылку.

— Кока-колы, — ответил Лахман к немалому нашему облегчению.
— А для дамы?
— У вас есть шартрез? — сквозь мощные челюсти пискнул этот щелкунчик неожиданно тоненьким фальцетом.
— Желтый или зеленый? — невозмутимо уточнил Мойков.
— А что, разве бывает желтый?
— Здесь — да. — Это был любимый напиток Рауля.
— Тогда желтого, я такого еще не пробовала. Можно сразу двойной? А то от этих курильщиков в кинозале у меня горло першит.

— Хоть всю бутылку, — великодушно ответил Мойков и наполнил ей рюмку, не забыв налить водки себе и мне.

Лахман и мисс Мак-Крейг сидели рядышком, как голубки, смотрели на нас и выжидательно молчали. Все-таки ничего нет глупее полного счастья, подумал я. Особенно когда приходится озарять его вспышками остроумия, пытаясь поддержать что-то вроде разговора. К счастью, в холл как раз сошли Рауль и Джон, и беседа разом оживилась. От неожиданности оба глянули на мисс Мак-Крейг с таким отвращением, будто увидели освежеванного тюленя, но, осознав свою промашку, тут же наперебой стали состязаться друг с другом в изощренной галантности. Минутой позже на лестнице появилась графиня. Ее соколиный взор мгновенно взял на прицел бутылку, и глаза старой дамы тут же увлажнились ностальгической слезой.

— Россия! — прошептала она. — Великая, изобильная держава! Родина всякой души! Матушка-Русь!
— Плакала моя именинная водка, — прошептал Мойков.
— Подмени бутылку, — посоветовал я. — Твоя тоже хорошая. Она и не заметит.
Мойков ухмыльнулся.
— Это графиня-то не заметит? Она отлично помнит любой банкет сорокалетней давности. И особенно, какую там давали водку.
— Но ведь твою-то она тоже пьет.

— Она и одеколон выпьет, если ничего другого не будет. Но вкус не утратила. Так что сегодня нам уже не вырвать бутылку из ее когтей. Разве что по-быстрому выпить все самим. Хотим мы этого?
— Нет, — твердо ответил я.
— Вот и я так думаю. Значит, оставим графине.
— Я и эту не особенно хотел. Дай мне лучше твоей. Она мне как-то больше нравится.
Мойков одарил меня проницательным взглядом своих широко раскрытых, не мигающих глаз мудрого старого попугая. Я видел: он думает о многих вещах сразу.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Ты у нас настоящий кавалер в самых разных смыслах и направлениях, Людвиг. Благослови тебя Бог. И храни, — добавил он неожиданно.
— От чего? От кого?
Заметив, что графиня на него не смотрит, Мойков одним быстрым движением опрокинул в себя полную до краев стопку. Потом, отерев рот тыльной стороной огромной ладони, бережно поставил стопку на стол.
— Только от самого себя, — ответил он. — От кого же еще?

— Останьтесь с нами, господин Зоммер, — упрашивал меня Рауль. — У нас импровизированное торжество в честь Владимира. Может, последний его день рожденья, — добавил он шепотом. — Кто в наши-то дни живет больше восьмидесяти?
— Те, кому восемьдесят один и больше.
— Это уже библейский возраст. Вы бы хотели дожить до такой старости? Пережить свои желания, свой голод, свои вожделения? Какая тоска! Хоть сразу вешайся.

У меня на этот счет были совсем другие взгляды, но я не стал разъяснять их Раулю. Я торопился уйти. Мария Фиола ждала меня в своей уютной чужой квартире.
— Оставайтесь! — наседал Рауль. — Не будьте занудой, вы никогда им не были! Может, последний день рожденья у Владимира. Вы ведь тоже его друг!
— Мне надо идти, — сказал я. — Но я еще вернусь.
— Точно?
— Точно, Рауль.

Внезапно я почувствовал — меня втягивают во что-то, что смахивало на маленькое предательство. Я не сразу понял, в чем дело, да и глупо было думать о такой ерунде. Мойкова я видел каждый день и прекрасно знал, что на собственный день рожденья ему глубоко наплевать. Тем не менее я сказал:
— Я ухожу, Владимир. Но, возможно, еще успею вернуться до того, как вы разойдетесь.
— Надеюсь, что не успеешь, Людвиг. Не будь дураком. — Мойков шутливо ткнул меня в плечо своим огромным кулачищем и подмигнул.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page