Заросшая половая щель девушки в красных чулках

Заросшая половая щель девушки в красных чулках




⚡ 👉🏻👉🏻👉🏻 ИНФОРМАЦИЯ ДОСТУПНА ЗДЕСЬ ЖМИТЕ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Заросшая половая щель девушки в красных чулках
Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Вальдфрид, подле Дроссена, Германия
Если произведение является переводом, или иным производным произведением , или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Был первый час ночи. Музыкальные куранты на колокольне Gedachtniss-Kirche только что пробили ночную молитву, и в затихшем прохладном воздухе она звучала внушительно и трогала сердце. Трамваи уже не ходили, и редок был гул подземной дороги. Прохожих было мало. Они быстро сворачивали с широкого Kurfurstendamm’a в тенистые боковые улицы и исчезали под развесистыми каштанами UhlandstraBe, Fasanenstrabe и других тихих улиц. Строгий демократический Polizeistunde (Комендантский час (нем.)) давно пробил, и все увеселения Берлина закончились. Гасли одно за другим окна в громадных каменных домах. Лишь кое-где из таинственных Nachtlokal’ей (Ночных ресторанов (нем.)) пробивался сквозь ставни узкой полоской свет, и слышались звуки пианино, флейты и скрипки — играли все тот же чарльстоун. Из пятого этажа, из открытого темного окна, томно звенела мандолина, и чей-то женский голос негромко пел сладкую немецкую песенку. Тихая июльская ночь стояла над городом.

В эту ночь Петр Коренев, молодой художник, позвонил у величественного мраморного подъезда на Uhlandstrabe в том ее месте, где она узкой уличкой, совершенно заросшей деревьями, образующими зеленый свод, подходит к Kantstrabe.

Швейцариха долго не отворяла. Он позвонил еще раз. Она высунулась в маленькое окошечко и сердитым сонным голосом спросила: «Вы к кому?»

— К доктору Карлу Клейсту, — твердо выговорил молодой человек.

— Доктор спит, — сказала швейцариха.

— Может быть, может быть, — проговорил настойчиво художник, — но мне его все-таки нужно сейчас видеть.

При свете недалекого уличного фонаря он был весь виден. Небольшая красивая голова с тонкими чертами лица, с копной волос, по тогдашней моде без шляпы, просторная белая блуза с большим отложным воротником, открытой шеей и грудью, подхваченная широким поясом из эластичной полосатой материи, и черные штаны не внушали доверия швейцарихе, но она узнала посетителя. Действительно, этот молодой человек часто бывал у доктора Клейста. Она скрылась в окно. Сейчас же хрипло запищала дверь, давая знать, что замок снят. Коренев надавил на нее и вошел в темные сени. Проклятая старуха не потрудилась дать ему света, и он стал нащупывать по стенам знакомую кнопку.

Доктор Клейст жил на четвертом этаже. Коренев поднимался медленно. Чем ближе подходил он к двери, тем больше его охватывала нерешительность.

«Прав ли я, — думал он, — беспокоить господина Клейста в такой поздний час? Разве нельзя подождать до завтра?»

Он остановился перед высокой дубовой дверью, покрытой лаком и почему-то напомнившей ему крышку тяжелого немецкого гроба.

«Нет, не могу, — подумал он, — на этот раз я слишком уверен, что это так и было. Я не могу вернуться домой, я не могу спать, я должен решиться и начать действовать. Там — правда! Родина есть. Она зовет меня!»

Коренев приподнял бронзовый рычажок звонка, и сейчас же за дверью навязчиво-тревожно, будя ночную тишину, задребезжал электрический звонок.

Доктор Клейст не спал. Послышались его широкие тяжелые шаги, и хриплый бас сдержанно спросил:

— Это я, Петр Коренев, по неотложному делу. Дверь сейчас же открылась, и в полумраке прихожей показалась высокая полная фигура доктора Карла Клейста.

Ему было за семьдесят. Громадная голова с точеными резкими энергичными чертами лица была покрыта гривой седых волос, чуть вьющимися прядями спускавшихся к плечам. Большое, желтое, точно из слоновой кости, лицо было чисто выбрито, и тонкого рисунка губы лежали над широким, выдвинутым вперед подбородком. Одет он был со стариковской небрежностью в легкий чесучовый пиджак, застегнутый доверху, и смятые, не первой свежести, такие же желтовато-белые брюки, небрежно застегнутые и сваливавшиеся с большого живота господина Клейста.

— Простите меня, господин Клейст, — начал было Коренев, но Клейст не дал ему договорить.

Широкой ладонью он охватил его за талию и повлек из прихожей в кабинет, где уютно горела лампа и под ней грудой были навалены бумаги, книги и чертежи.

— Я помешал вам работать, — сказал смущенно Коренев.

— Пустяки, мой милый друг. Ну что же?.. Опять?

— Да, — сказал, опуская глаза и сильно краснея, Коренев. — Опять! И на этот раз, господин доктор, я смею вас заверить, что это так и было. Я имею вещественное доказательство.

— О! — сказал Клейст. — Это уже важно. Однако я бы хотел еще раз и самым подробным образом прослушать всю эту необыкновенную историю.

— Я буду счастлив вам ее рассказать.

Доктор Клейст удобно уселся в большом кожаном Klubsessel (Мягкое кресло (нем.)), раскурил дорогую сигару и приготовился слушать.

С некоторых пор Коренев нехорошо себя чувствовал. Это не было физическое недомогание, у него ничего не болело, но страшная душевная тоска томила и гнела его. Тоска по Родине, по угасшей, умершей России.

Родился Коренев в 19** году, тогда, когда уже с достоверностью было известно, что Россия вымерла от голода и чумы. Ребенком он слышал рассказы об этой ужасной истории. Союз советских республик, бывшая Россия, изнемогая от хронического голода, в сознании, что коммунистическое государство не может существовать среди государств капиталистических, буржуазных, решил проповедовать социализм огнем и мечом. В надежде на поддержку коммунистических партий во всех государствах Европы III Интернационал, правивший тогда Россией, собрал неслыханно большую армию голодных людей. Говорили, что она достигала 80 миллионов! Тут были и дети — пионеры, и юноши, и девушки — комсомольцы, и рабочие, и крестьянские полки. Вся страна к этому времени была милитаризована, или, как говорили тогда, военизирована.

Это было вскоре после того, как в Париже, в торжественном заседании по инициативе министра-секретаря

Соединенных Штатов Келлога, в присутствии и при участии министров иностранных дел всех государств, в том числе Франции — Бриана, Германии — Штреземана, Польши — Залеского, был подписан золотым пером, подарком города Гавра г. Келлогу, пакт мира. Война была объявлена вне закона. На золотом, художественно сделанном пере было выгравировано: «Si vis pacem — para pax» («Если хочешь мира — готовь мир»). Тогда во всех странах пошатнулось военное обучение. Солдаты отказывались изучать военное дело, дисциплина пала. Этим и воспользовался III Интернационал, чтобы нанести решительный удар всему цивилизованному меру.

Несчетные полчища голодных людей, в лохмотьях, сопровождаемые толпами женщин и всякого сброда с подводами, чтобы увозить награбленное добро, с ревом «Интернационала» ринулись к границам.

Рассказывали, что особое получастное, полугосударственное общество «Авиахим» при помощи немецких ученых приготовило какие-то новые, неслыханной силы и мощности, смертоносные газы. Газы эти в бомбах-баллонах предполагалось поднять на аэропланах и сбросить на армии врага.

По ночам вся граница советской земли от Финского залива до Черного моря, все Закавказье, все азиатские границы пылали множеством костров, и очевидцы рассказывали, что в приграничных деревнях можно было слышать дикое пение:

Европа металась в ужасе. Развращенные местными коммунистами солдаты отказывались идти на войну. Мобилизация была сорвана. Всюду были забастовки.

Горели кем-то подожженные фабрики военного снаряжения и интендантские склады. Железные дороги отказывались перевозить верные правительствам части — полиции и немецкого рейхсвера. Европа готовилась капитулировать перед голодными, озверелыми, вооруженными бандами. Во многих ее государствах уже пробирались к власти коммунисты. Крестьяне закапывали хлеб, баррикадировали свои фермы, вооружались ружьями и пулеметами, снабжались противогазовыми масками.

Но тут распространился слух, что газы, изобретенные «Авиахимом», имеют свойство сжигать всякую маску и убивать людей, даже в противогазах.

Паника становилась ужасной. По городам ходили шествия рабочих с красными флагами и грозно пели:

Казалось, настал день гибели Европы. Поднимали голову «евразийцы» — отвратительная помесь коммунистов со славянофилами.

Мать Коренева рассказывала своему единственному сыну о том, что произошло на границе в этот страшный год. Она тогда уже умирала в изгнании, и Коренев хорошо запомнил ее тихий, волнующий шепот.

Случилась там катастрофа, или в последнюю минуту коммунистам изменили их летчики, но только вдруг поднявшиеся аэропланы стали сбрасывать баллоны с удушливыми газами над станом самих коммунистических войск. Произошла детонация, и огромное количество особых ручных газовых гранат, которыми были снабжены все части Красной армии, вдруг взорвались.

— Это было в июльские, небывалые жары. В воздухе было тихо и безветренно, — говорила мать Коренева. — И, как подкошенная трава, по границе валились миллионы согнанных на нее людей. Вся порубежная полоса России оказалась покрытой на протяжении нескольких верст трупами. Над ними желто-зеленой пеленой тумана стоял газ. Никто не смел подойти близко к этому страшному кладбищу непогребенных людей, и они стали разлагаться.

Еще рассказывали Кореневу те, кто пережил эти события, что, когда стало разлагаться это невероятное количество трупов, то там появилось несметное количество мух. Укус этих мух нес чуму. Пришлось отнести государственные границы на несколько верст, и к тому месту никто никогда не приближался. Прошло несколько лет. Мириады мух и особого вида до той поры неизвестной мошкары развелось там, граница поросла чертополохом, который разросся так широко и густо, что пройти через него стало невозможно. Даже берега морей и самые прибрежные воды кишели бактериями и мошкарой, заражавшей людей страшной формы чумой. Неоднократно люди делали попытки проникнуть то с суши, то с моря в эту страну, которая носила когда-то наименование России, но все попытки были неудачны. Люди, не перейдя чертополохового поля, заражались и умирали. На кораблях, как только вдали начинало обрисовываться мутное очертание берега, страшная тревога охватывала экипаж; появлялись заболевания; люди сходили с ума, отказывались повиноваться капитанам и самовольно меняли курс кораблей.

И никто не был там после страшного, зловещего 19** года, когда перебиты были остатки русского племени.

Коренев слышал об этом только рассказы. Он родился в русской эмигрантской семье, был крещен в православной вере, но считался германским подданным и вос питывался и учился в немецкой школе. В школе кратко преподавалась история России. О России говорили так же глухо и темно, как о мидянах, ассирийцах, вавилонянах. Русский язык изучали лишь в восточном отделении университета, где смотрели на него как на мертвый язык, подобный санскритскому, греческому или латинскому, и пользовались им только некоторые ученые, посвятившие себя изучению русской литературы и искусства.

К числу таковых принадлежал знаток русского языка и русской истории, доктор Карл Феодор Клейст.

Коренев рано лишился отца. Его мать воспитывала его до пятнадцатилетнего возраста, и от нее он научился чисто говорить по-русски, наследовал кое-какую библиотеку русских книг, и ею же был поручен доктору Клейсту, старому другу его отца, для дальнейшего воспитания.

Всю силу любви к родине, всю страстную тоску по России вложила уже увядающая мать в своего сына.

Она умирала без покаяния, без причащения. В те времена религия была признана вредной и была запрещена, храмы закрыты, священники упразднены. Она призвала сына, благословила его, читала на память молитвы над ним и, когда уже холодела благословляющая рука, стоном пронеслось по маленькой комнатке немецкой квартиры:

— Петр, люби Россию! Петр, твоя родина там… Петр, жива, жива Россия!.. Люби ее свято!..

Петр не забыл ни матери, ни ее заветов, но любить Россию, помнить родину он не мог. Он никогда не видал ее, он ничего не знал про нее, и на карте Старого Света, висевшей в классе, он неизменно видел на месте Российской империи громадное черное пятно и надпись зловещими красными буквами: «Чума!..»

У него оказались богатые способности к рисованию. Он поступил в высшую художественную школу и вскоре стал лучшим ее учеником. Там сошелся он с немецкой девушкой, Эльзой Беттхер, ученицей доктора Клейста, изучавшей у него русский язык и русское искусство, и они подружились. Коренев учил ее разговорному русскому языку, ввел в небольшой эмигрантский кружок госпожи Двороконской и работал с ней в одной студии. Между молодыми людьми было решено, что они пойдут к полицейскому комиссару, чтобы сочетаться браком, как только заработают денег, чтобы быть в состоянии самостоятельно устроиться.

Все шло хорошо. Туманный образ России, никогда не виданной, не существующей, постепенно изглаживался из памяти и испарялся из сердца Коренева, как исчезает запах духов на платке любимого, давно умершего друга, как исчезает ясным утром туман, осевший в долинах. И что иное была Россия, как не туман, когда утро двадцать первой весны наступало для Коренева и сердце его могуче билось от сознания своего недюжинного таланта и сильной разделенной любви к прекрасной золотокудрой красавице?

И вдруг началась эта тоска, необъяснимая, жгучая, темными тучами наполняющая душу.

Он сам не знал. Но вот уже год с усердием антиквара разыскивал он по книжным и эстампным магазинам, у старьевщиков на Вильгельмштрассе гравюры, открытки, литографии, фотографии — все, что осталось от России. Он ездил в Баварию, где в одном древнем замке сохранилась русская библиотека и картины русской жизни. Он бросил уроки живописи в студии, где его заставляли искать что-то новое, копировать лошадей с рыбьими головами, женщин с козлиными ногами, писать зеленое небо и голубую траву, но со страстью воспроизводил по выцветшим открыткам русских мужиков, бурлаков с Волги, могучих крючников, старых запорожцев, седобородых бояр. Он рисовал небо, ельник и песок, березки у приземистой черной избушки, занесенной снегом.

Особенно полюбил он Потсдам. Там, читая в русской колонии на немецких домиках, населенных типичными немцами, русские фамилии и имена, он думал горькие думы. Ничего, ничего не осталось от тех богатырей, песенников-гвардейцев, которых подарил император Николай I прусскому королю — они выродились и стали немцами. Ни в типе, ни в говоре, ни в манере жить ничего не было русского. Обваливается заплетенная паутиной внутри и зеленым плющом снаружи старая православная церковь, и уже более пятидесяти лет, с самой войны, не раздавалось там на славянском языке слово Божие. Исчезло все русское. Так исчезает русское и в остатках эмиграции.

Тоска охватывала его на круглой улице, идущей вокруг колонии, под могучими, в три охвата, дубами, у чистеньких садов и огородов, с жителями, которые давно забыли, что они русские.

«Что же? — думал Коренев. — Ужели правда? Мидяне и вавилоняне, греки и римляне — и остались только пыльные манускрипты, иероглифы, свитки красивых поэм, написанных гекзаметрами, тонкий аромат изящной жизни и развалины городов и храмов. От России и того не осталось. Черное место на карте, и надпись „Чума“ красными буквами».

Коренев шел из колонии в парк Сан-Суси и чувствовал, как тоска нарастала, как мучил и тревожил какой-то странный, по-родному зовущий голос, и он не находил себе покоя от ожидания чего-то необычайного, непонятного и необъяснимого, как молния, падающая с ясного неба, как зарница, тревожно мигающая в ночной дали за алым закатным небом.

И там-то, среди печальной роскоши парка Сан-Суси, похожего на прекрасную вдову с мраморно-белым тонким лицом, рисующимся на черных кружевах плерез, и случилось первый раз то, что заставило его в конце концов поздней июльской ночью спешить к доктору Клейсту, открыть ему душу и просить у него помощи и совета.

Был ясный весенний вечер. Коренев, задумавшись о России, шел к новому Потсдамскому дворцу.

На алом небе темными зубцами рисовались статуи, поставленные вдоль крыши дворца. По широкому плацу стлался белым облаком весенний туман. Никого не было кругом. Стояла влажная, задумчивая тишина, какая бывает только весной, когда в сладких муках, нагретая солнцем, родит земля голубые фиалки, душистые нарциссы, белые анемоны и хрупкую примаверу. В воздухе застыл запах липовой почки, нарцисса и влажной земли. Коренев повернулся спиной к дворцу. Громадные дубы раскинули во все стороны черные ветви, покрытые желтым пухом и, казалось, думали свои вековые думы, и ветви их были, как руки, простерты к Богу для молитвы.

Щегленок с красной шейкой и серой спинкой вспорхнул с куста, подлетел к ногам Коренева и прыгал перед ним. Он просил хлебных крошек.

Коренев повернул от главной аллеи и пошел в узкий коридор, где между стеной остриженного темного букса на зеленой лужайке, как призрак, стоял памятник императрицы Августы в старомодной шляпке и платье с узкой тальей.

Кореневу стало страшно этой статуи, и он повернул назад к дворцу.

Главная аллея зеленовато-сизыми туманами тонула вдали. Косматые буки переплетались наверху, образуя темные своды. Плющ опутал их стволы и спускался прядями, точно волосы. Вправо, на обширных лужайках, как белое озеро, стал туман, и из него, как привидения, в мут ной дымке выплывали прозрачными силуэтами липы, дубы и черные ели. Деревья и кусты парка сливались в густую тьму, и над ними висело холодеющее небо цвета густого ультрамарина. Вечерняя звезда загорелась над уходящей к небу аллеей.

В природе совершалось какое-то таинство, и страх липкими струями крался по спине Коренева и свинцом наливал его ноги. Казалось, вот-вот он увидит что-то неизъяснимо страшное. Заговорят деревья, из земли выдвинутся белые призраки, хороводы русалок, гонимые ухающим лешим, помчатся вокруг туманом покрытых прудов.

Но стояла ужасная тишина. Никогда Коренев раньше не понимал всего значения тишины природы, когда ни одна ветка не зашелестит, ни один лист не упадет с дерева.

Коренев не мог идти. Ему казалось, что он врос ногами в землю, что он стал сам, как косматый дух, и несся с землей к какой-то светлой точке, вдруг показавшейся вдали, на востоке, на быстро темневшем небе.

«Россия, — сказал сам себе Коренев. — Россия!»

И жуткая радость сжала до боли его сердце, и оно затрепетало, как трепещет птичка в руке поймавшего его мальчика.

Белая точка росла и близилась. Точно облачко тумана спускалось на землю, прямо к Кореневу, и не мог он двигаться. Облачко зацепило сухую ветку, и с тихим шорохом, звонко ударяясь о другие ветви, упала она.

А облачко ближе. Видит Коренев, что это уже и не облачко вовсе, а прекрасная девушка быстро спускается на землю. Уже коснулись белые ножки в кожаных сандалиях, оплетенных голубым шнурком, песка аллеи, заскрипел песок, виден развевающийся по воздуху белый хитон, шитый восточным узором по вороту, видно бледное лицо и густые русые волосы, заплетенные в две толстые косы, упадающие спереди вдоль прямо опущенных рук. Тяжело дышит взволнованная грудь, и синие глаза глядят на Коренева с громадной, неземной любовью. Так в минуту великой тоски смотрит мать на сына и молит его вернуться к ней, к ее ласкам, к ее чистой любви.

Это продолжалось секунду. Но эта секунда показалась Кореневу вечностью. Он запомнил все до малейшей подробности.

И уже отделилась она от земли, уже поднялась над высокими буками, растаяла в сумраке ночи.

И только радость, радость необъяснимая, чудная охватила все существо Коренева, и он пошел, счастливый и взволнованный, по аллее уснувшего парка.

Деревья теснились вдоль аллеи, в темном переплете ветвей рисовались белыми призраками мраморные статуи римлян, похищающих сабинянок. Коренев от пруда с золотыми рыбками свернул направо. Луна вставала над деревьями и светилась голубым пятном на крупе мраморной лошади, на которой глубоко сидел всадник в высоких ботфортах. Коренев шел, и радость чего-то необычайно прекрасного, что он увидел, продолжала сжимать его сердце.

Он вошел в тополевую аллею. В мутный просвет между пирамидальных тополей светились огни Потсдама. Глухо гудели
Две блондинки по очереди прыгают на члене мужика в домашней оргии втроём
Опытная модель плавает в бассейне голышом
Фигуристая мулатка показывает разрисованную спину

Report Page