Жизнь и смерть семейства Мазур
Саша Р.https://mrakopedia.net/wiki/Жизнь_и_смерть_семейства_Мазур
На заре своего существования семейство Ма́зур жило бедно и пользовалось всеобщим презрением. Мама рассказывала мне, что ее прапрабабка, Марыська Остаповна Мазур, вместе со своим мужем, маминым прапрадедом, Остапом Григорьевичем Прокопенко, жили в одной хате вповалку со скотом и занимались любовью на глазах у своих детей, спавших с ними на одной лавке. Марыська Мазур была маленькой, смуглой, почти черной женщиной, не умела ни читать, ни писать, ни считать, но зато с самого детства могла бросить горсть пшеницы или подсолнечника и по тому, как рассыпались семечки, рассказать, где находится потерянная вещь, сколько проживет ребенок или что нужно сделать, чтобы корова давала больше молока. За эту врождённую способность и ещё некоторые личностные черты ее и заприметили. С тех пор наша семья и начала носить фамилию Мазур по материнской линии.По словам моей мамы, Марыська не умерла в привычном понимании этого слова, а все дряхлела, чернела, уменьшалась и съеживалась, будто чернослив, и в итоге превратилась в маленькую куколку, которую можно было взять рукой и посадить на стол или на печь. Помню, меня с детства пугала эта крохотная тряпичная куколка в платочке, повязанном под подбородком, в первую очередь, потому что по ней не было понятно, старушка это или маленькая девочка, а во вторую, потому что у нее было абсолютно чёрное — без глаз, рта, носа — лицо.
Когда моей маме нужно было выполнить "особое", как она говорила, поручение, она обращалась к этой куколке, сидящей в зале на комоде в своем цветастом старомодном платьице, и говорила: "Бабусенька, помоги мне". И тогда куколка вставала со своего места и бежала выполнять ее просьбу или давала мудрый совет.
— Вот так, — говорила мне мама, — прожила такую долгую жизнь, стала первой ведьмой в роду Мазур, а в итоге закончила у своей праправнучки на побегушках.
Не сказать, чтобы судьба Марыськи была самой страшной в нашей семье. Ее муж, Остап Григорьевич Прокопенко, умер молодым, будучи таким же грубым и неотёсанным крестьянином, как и его жена, и так за всю жизнь и не выучил ни единой буквы, ни единой цифры, и так и не узнал, что солнце встает на востоке, а садится на западе, и что земля, оказывается, круглая, и что есть и другие народы, кроме его собственного. Он был мрачен, молчалив, с вечно черными от земли руками, ел все, что дадут, спал, не брезгуя, вместе со скотом и умер безо всякой причины в возрасти двадцати шести лет. Сразу после его смерти Марыська по странному совпадению резко разбогатела. Откуда-то вдруг у нее появилась корова, которая начала давать огромный удой и без перерыва рожать телят, урожай цвёл и колосился, и вскоре неграмотная, нищая, всеми презираемая Марыська стала самой богатой и завидной невестой села, несмотря на возраст, близящийся к третьему десятку, и на десять детей, рождённых в свое время от Остапа, из которых к тому времени, впрочем, в живых осталось только двое. Остап же был похоронен не на кладбище, как того требовал обычай, а под порогом, вместе с его покойными восемью детьми, и до сих пор, спустя многие годы, он иногда утробно ревел в земле и тряс дом так, что я маленький мочился от страха.
Дом наш и был той самой хатой, где когда-то Остап и Марыська спали вповалку с животными. С каждым новым поколением дом разрастался и богател, обновлялся и перестраивался, и в итоге мы жили в просторных десяти комнатах, светлых и дорого обставленных, но где-то там, под новым высоким фундаментом, всё ещё сохранился старый порог, под которым лежал принесённый когда-то в жертву Остап как залог нашего процветания, и тряс, тряс все наши десять комнат, как землетрясение.
Про детей Остапа и Марыськи я знал немного. Знал лишь, что из десяти выжило только двое, а потомство дал только один, Петро́ Остапович Мазур, который так сильно не хотел делиться накопленным достатком со своим братом, что посреди бела дня проломил ему голову топором, когда тот заикнулся о том, что намерен жениться, а значит, хату и скот нужно делить пополам. С тех пор этот безымянный, невинно убитый брат то и дело появлялся у нас то на кухне, то во дворе, и вечно искал какую-нибудь тряпку, чтобы заткнуть хлещущую кровью рану у себя на голове.
— Возьмите, дедушка, — сказал я ему однажды и протянул чистое полотенце.
— Ох, спасибо, мальчик, — ответил он, зажимая полотенцем окровавленный затылок. — Ты знаешь, у меня почему-то жутко болит голова.
— Неудивительно, — сказал ему я, — у вас ведь там такая огромная рана.
— Что ты, — ласково улыбался он. — Это всего лишь царапина. А знаешь, я ведь скоро собираюсь жениться. Вот мой брат Петро отдаст мне мою половину и тогда я смогу привести невесту...
С грустью выслушивал я его рассказ, всегда один и тот же.
Несчастный и не знал, что его брат Петро давным-давно уже прожил свою лучшую жизнь, полную богатства, расточительства, бесконечного кутежа, пьянства и обжорства, а также чрезвычайно жестокого обращения со всеми своими родными и слугами, которое до сих пор было притчей во языцех в нашей семье. Непокорных и провинившихся он любил выгонять голыми на мороз или наоборот заставлять весь день не двигаясь стоять на жаре, пока несчастные не теряли сознание от усталости и жажды. Одного из слуг так выставили в особо жаркий день, пока его не пришлось заносить в дом обделавшимся и с алыми пузырями на спине, руках и лице. О его порках ходили легенды, причем он был одинаково беспощаден как к слугам, так и к собственным детям. Этот толстый, краснолицый, с густыми черными кудрями человек ни дня в своей жизни не работал и умер по официальной версии от ожирения и обжорства, а по неофициальной — от отравления собственными детьми, не выдержавшими его измывательств.
После его смерти власть в доме перешла к его дочери, Ганне Петровне Мазур, причем по никому не известной причине — она не была ни самой старшей, ни самой умной, ни самой красивой или хозяйственной из его детей. Зато у этой полностью внешне на отца похожей, толстой, черной, румяной, кудрявой женщины был невероятно весёлый нрав и жёсткая рука, сравнимая по жестокости с отцовской. С ее подачи наш дом превратился в вечно полное гостей гнездилище веселья, танцев и азартных игр. Самые знатные и богатые представители общества того времени бывали у нас в гостях, проводили тут дни, ночи и даже месяцы, и многие из них просили руки Ганны Петровны, этой толстой, некрасивой, но всегда веселой и кокетливой выдумщицы, затеи которой всегда носили такой же жестокий характер, как и ее отца, но подавались в по-женски изысканной форме.
— Панове, кто проиграет в карты сейчас, будет служить в моем доме неделю, начиная с этого вечера! — к примеру, говорила она. И в итоге какой-нибудь молоденький польский пан неделю чистил наши свинарники и спал с лошадьми на конюшне, а бывало и получал первые в своей жизни плети. Чем ближе дело близилось к полуночи, тем изощрённее становились ее выдумки, как будто кто-то нашептывал ей на ухо все громче и громче. В итоге многие из гостей в результате своих проигрышей становились ее слугами, любовниками, впервые в жизни объедались до обморока, предавались скотоложеству, убивали кого-то из слуг, продавали своих детей, а уж сколько было продавших душу дьяволу — не сосчитать. Так Ганна Петровна купила у одного из гостей, вусмерть пьяного и разгоряченного азартом, его маленького сына, который на всю жизнь остался бесправным холопом нашей семьи и которого его родители так никогда и не смогли ни выпросить, ни выкупить обратно, ни даже похитить. Закончилась судьба Ганны Петровны тем, что она, по семейной легенде, проиграла в карты некоему гостю с козлиными ногами, который на правах выигравшего загадал ей повеситься. Ганна Петровна приняла свой проигрыш с достоинством и извечной улыбкой, только чуть-чуть побледнев в лице, и исполнила веленное в тот же час в соседней комнате, удавившись на заранее подготовленной слугами шелковой веревке. Было ей на тот момент тридцать шесть лет, и власть в доме, как ни странно, перешла не к ее многочисленным братьям и сестрам, а к ее одиннадцатилетнему сыну, рожденному от одного из ее неизвестных любовников. С этого момента веселые празднества в нашем доме закончились, потому что мальчик — будущий мамин отец — названный звучным именем Мирослав был угрюмым и нелюдимым и первым своим приказом отослал всех пожилых родственников, всех многочисленных дядь и тёть с их племянниками, и остался расти маленьким одиноким царьком в окружении бесконечных слуг.
Каким-то уму непостижимым образом — хотя я, конечно, догадывался каким —богатство моего рода пережило раскулачивание, советскую уравниловку и многие другие невзгоды. У нас даже всегда были слуги. Только потом я узнал, что слуги эти в массе своей вовсе и не были людьми никогда. У них не было лиц. Сколько бы я ни смотрел на них, я не мог сфокусироваться на их глазах или ртах, все как будто расплывалось, ускользало от взгляда, словно разум видел картинку, но не мог ее осознать, воспринять. Когда их звали, они появлялись из ниоткуда в пустой казалось бы комнате.
— Почему их никогда нет в доме, но когда позовешь, они тут же откуда-то берутся? — спрашивал я,
— Потому что когда они не нужны, их как бы не существует, — отвечала мама. — Когда ты не пользуешься какой-либо вещью, она ведь ничего не делает, просто лежит себе где-то. Вот и слуги такие же вещи.
Единственным живым человеком среди слуг была моя бабушка Маргарита Рудольфовна. Когда-то она была служанкой-наймычкой в нашем доме, прислуживала моему деду Мирославу, когда ему ещё было одиннадцать, а потом он подрос и она родила от него мою маму и других детей. Впрочем, мой дед не счёл нужным на ней жениться, и она все так же продолжала даже в старости вставать затемно и ложиться позже всех, с утра до ночи чистя, драя, моя и обслуживая всех, включая меня.
— Ну ты, старая, — говорила ей моя мама, — не видишь что ли, что там пыль осталась? И ты ещё называешь меня своей матерью, а сама меня даже не можешь нормально обслужить!
Маргариту Рудольфовну я любил больше всех. Она была из панского рода, не пережившего раскулачивания, массово сосланного в Сибирь, и панство ее проявлялось в том благородном достоинстве, с которым она безропотно приняла свою унизительную судьбу, которая словно мстила ей за то, что когда-то мои предки были холопами у ее предков, а теперь все перевернула с ног на голову.
— Знай, внучок, что ты самая чистая душа в этой семье, — говорила она, — и моли Бога, чтоб он не дал никому осквернить эту твою чистоту. В этой семье все безумны, и только ты родился здоровым.
Она настойчиво водила меня в церковь и рассказывала мне о Боге, что вызывало значительное неудовольствие у моего деда Мирослава.
— Опять вы ходили в эту... как ее..? — сердито спрашивал он в воскресенье.
— В церковь?
— Да, сэркф. — неразборчиво бормотал он, пряча за газетой гримасу отвращения и словно даже какой-то боли.
— Не сэркф, а церковь.
— Да знаю я, я так и сказал... И вообще не говори таких слов в моем доме!
Как потом объяснила мне бабушка, нечисть не может произнести слова, связанные с Богом, не искажая их, потому что они ранят ей язык. Мне это казалось странным — какая же из дедушки Мирослава нечисть? У него же нет ни рогов, ни копыт. Правда один раз, когда он купался в бане, мне привиделся у него хвостик маааленький и будто свиной, но то мне, наверное, показалось. А ещё однажды я зашёл вечером в дедушкину спальню, а из-под его кровати как выскочит здоровый черный хряк, как бросится с визгом прочь. Я тогда ещё запустил в него чем-то тяжелым, а дедушка потом весь день ходил угрюмый и с большим синяком на лице. Мама моя, узнав об этом, хохотала до упаду.
Она вообще была женщиной веселой и к тому, что бабушка воспитывает меня в христианской вере, относилась с юмором. По правде сказать, я все детство думал, что она моя сестра, а о том, что она моя мама, узнал совершенно случайно, так как на вид ей было лет четырнадцать и она выглядела маленькой девочкой, миловидной, круглолицей, всегда улыбчивой. На самом деле ей по моим скромным подсчётам было по меньшей мере лет тридцать пять, потому что я находил в доме ее чёрно-белые фотографии на которых она выглядела так же, как сейчас. Впрочем, по слухам она родила меня от своего отца, так что вполне вероятно, что я не просто так считал ее своей сестрой.
— Ты мой брат и мой сын одновременно, — как-то сказала она мне, — поэтому мы с тобой похожи, как две капли воды.
Вероятно она имела в виду только внешность, потому что нравом я больше походил на Маргариту Рудольфовну, в то время как она явно пошла в своих могучих предков, особенно Петра Остаповича.
К примеру, сидели мы как-то на веранде и пили чай. Мимо по дороге прошла беременная женщина.
— Хочешь, я сделаю так, что она плод скинет? — весело спросила мама.
Я тогда ещё не знал, что такое скинуть плод, и почему-то решил, что это что-то очень забавное.
— Давай.
И тогда мама вырвала из своего платья нитку, что-то прошептала и скрутила ее в узелок. Вдалеке кто-то вскрикнул. Выбежав за ворота, я увидел, что беременная женщина лежит на земле, и вокруг нее уже собираются люди.
— Зачем ты это сделала? — сердито спросил я. — Почему сразу не сказала, что это что-то плохое?
— Да я просто хотела тебя развлечь, — пожала плечами мама и засмеялась.
Наверное, именно по этой причине нашу семью все так боялись. К нам часто приходили незнакомые люди спросить разрешение на постройку дома, женитьбу, переезд, даже на рождение ребенка, а в обмен на разрешение давали деньги и подарки. Наверное, так они пытались умилостивить маму и дедушку и хоть как-то обезопасить себя.
— Когда-то целую свинью могли зарубать, прося на что-то разрешение, —жаловался дедушка, — а сейчас двести гривен дали и рады. Мельчает народ, нет уже былого страха. Эй, а ну подите-ка сюда!
И тогда слуги выходили к нему — кто из подпола, кто из печки, кто из-за двери, все со смазанными, одинаковыми лицами, которые я никак не мог разглядеть.
— Сходите-ка по селу, помучайте кого-нибудь.
И тогда слуги исчезали, а спустя пару часов появлялся какой-нибудь односельчанин, весь скривленный от боли, держащийся за бок или за живот.
— Что? — грозно спрашивал дед Мирослав. — Печень? Или аппендицит? Больницы в селе нет, понапиваетесь, а потом я всех спасаю, всех выручаю!
— Не обессудьте, пан Мирослав, — заискивающе кряхтел гость, — я же не с пустыми руками, я сколько скажете заплачу...
Когда же приходил человек с болезнью, которая была наслана не нашей семьёй, дедушка Мирослав только разводил руками.
— Нет, ну я, конечно, посмотрю, что там, скажу заговор, какой нужно... Но уж ты все равно съезди в город врачу покажись! А деньги там, на подоконнике оставь.
Когда я спросил, почему так, дед объяснил, что делать хорошие дела он не умеет.
— У нас в семье нет такого, чтобы делать хорошие дела. Знаешь, ты же не попросишь змею, чтоб она тебе молоко давала, как корова. Змея, она только жалить умеет. Это природа.
— Я никогда не буду делать плохие дела, — с убежденностью ответил я. — Буду первым в нашей семье, кто делает только хорошие.
— Эва как, — искренне удивился дед, — а разве может у змеи родиться корова? Такого в природе не бывает!
— Но ведь человек, совершающий плохие поступки, попадает после смерти в ад. — вспоминал я наставления Маргариты Рудольфовны.
— Ну и что? — пожимал плечами дед. — Ад он где-то там, далеко, а жизнь она вот она, сейчас идёт. И зачем ее проживать в бедности и тяжком труде, если для этого есть слуги? И что может быть приятнее власти? Но ты пока маленький, вот вырастешь поймёшь, о чем я говорю.
Я тогда промолчал, но про себя твердо решил, что никогда не пойду по стопам деда и матери.
Со временем неприязнь между ними становилась все более очевидной. Многие селяне, приезжая к нам, просили разрешения и били челом уже не только перед дедом, но и перед мамой, считая ее такой же полноправной хозяйкой. Тогда дед сделал так, что мама очень сильно заболела. Впрочем, та была достаточно могущественной ведьмой, чтобы сразу понять, кто за этим стоит.
— Вот же старый хряк, — приговаривала она, лёжа на спине в своей кровати и вытаскивая из своего живота длинные, окровавленные иглы, — поднял руку на собственную дочь. Что ж, ты меня ещё узнаешь.
Ночью того же дня, когда мама вытащила из себя все иглы и снова смогла ходить, она дала мне нож и себе взяла один, и сказала:
— Мы встанем перед комнатой деда и, когда оттуда выбежит свинья, бей ее изо всех сил этим ножом, но только не ее саму, а ее тень. Понял?
Я сказал, что не хочу навредить дедушке, но мама с улыбкой успокоила меня:
— Дурачок, ты же только тень бьешь. С самим дедушкой ничего не случится. Мы просто его чуть-чуть напугаем.
Конечно же, она меня обманула, и когда ровно в полночь из дедовой комнаты выбежал здоровый хряк и мы принялись бить его тень на полу ножами, он начал верещать, как резаный, а по ковру растеклись пятна крови. На следующий день правая дедушкина рука была перебинтована, а к концу недели и вовсе высохла так, что стала будто рука трупа.
Но деда Мирослава это только распалило. Он убедил соседа в том, что дикая собака днями и ночами ходит вокруг его двора, явно нацеливаясь на курятник. Через два дня раздался выстрел, а за ним крики. Когда мы выбежали за калитку, я с ужасом увидел свою мать, лежащую на земле с простреленным плечом, причем одновременно мне мерещилась лежащая в луже крови собака. Я тер глаза руками, но странное видение не исчезало, я словно левым глазом видел собаку, а правым — маму.
— Клянусь, когда я в нее стрелял, это была собака! — говорил сосед. — Это правда была собака!