Я видел это во сне
by ненадежная рассказчицаВозможно, основная проблема было в том, что он застал целых трех императоров — увидел разные оттенки полной жопы, а потому мог так активно ругаться на примерно все. «Я не уважаю Александра Второго, Александр Третий, чего хлопаешь, тебя я уважаю еще меньше». Ему было десять лет, когда этот самый Александр Второй умер, что давало другим людям повод говорить: «Ну ты же ничего не помнишь, как тебе могло не нравиться?», но разве же они понимали?
Не понимали, и в этом тоже была проблема. Когда умер Александр Третий, ему было почти двадцать пять, теперь-то он имел моральное право ругаться? Остальные посмеивались над этим его упорством, и Валентин все метался между желанием сказать — да идите к черту, не нужно мне ваше понимание, — и желанием объяснить так, чтобы дошло.
Однажды он возил Келси в Россию. Точнее, ездили они много раз, но тот запомнился почему-то особенно сильно. Это был 1906 год — весь год до этого они отчаянно ругались. Вся пресса заинтересованно болтала про революцию, Валентин бегал по Парижу так, будто у него на ботинках отросла пара крылышек Гермеса, писал статьи с такой бешеной скоростью, что правда появились мозоли на пальцах, а потом приходил Келси, обнимал, целовал в макушку, просил отдохнуть. Валентин отдыхал, а дальше снова начинал ругаться — и с Келси, и с другими. Он почти физически чувствовал эту боль — от невозможности быть там.
— И чем бы ты помог? Только бы умер! — возмущался Келси.
— Но я бы умер, зная, что это было не зря! — запальчиво отвечал Валентин. Келси расстраивался и обижался, а потом он долго сидели в тишине, держась за руки. Вырваться получилось только через год — когда Келси, взвесив все за и против, решил, что если Валентин пообещает не отходить от не ни на шаг, они могут приехать ненадолго.
Келси уже был в России — но в Москве, а не в Санкт-Петебурге, они почему-то тогда не успели туда приехать, Валентин уже плохо помнил, почему. Москва Келси понравилась — он даже потом сделал коллекцию, вдохновленную зданиями там, и Валентин писал на нее обзор, правда, Келси в итоге переписал половину, потому что вышло «слишком политизировано, никто не станет покупать платье только потому, что в этом здании жил Лорис-Меликов!» — ворчал Келси, а потом еще час слушал, а кто же вообще такой Лорис-Меликов, пока шил из обрезков ткани котят.
— Тебе понравится, обещаю, — сказал тогда Валентин.
Санкт-Петербург был его городом — потому что воздух в нем был тугим, пропитанным туманами и почти речной солью, и тугим комом слез вставал в горле, мешая дышать полной грудью. Он был серым, вечно холодным и мокрым, будто на него только что вылили ушат ледяной воды, улочки в центре были узкими, и зимой на них подскальзывались все, локти и колени болели, но это было своеобразной данью, которую собирал город за то, что вообще их всех тут терпит. Но Валентин знал, что Санкт-Петербург сможет стать и городом Келси — таким уж он был двуликим, не зря же город императоров. Санкт-Петербург умел смеяться солнцем на крышах, звенеть бликами на куполах соборов, собираться чешуей драконов на каналах, болтать, шуметь и толкаться на Невском. Он был суматошным, и Валентин знал, что Келси это понравится.
— Как красиво, — Келси широко улыбается и ловит его под локоть, чтобы не потерять в толпе. Солнце красиво сверкает в его глазах, волосы растрепаны после долгой поездки, нос чуть покраснел от холода. — Куда пойдем сначала?
— К каналам, — Валентин скупо улыбается в ответ. — Там красиво, и на мосты можно посмотреть.
Они гуляют по Санкт-Петербургу неделю — обходят все соборы, смотрят со стороны на дома дворянства, Келси почти решает придумать, как попасть на прием, но Валентин отказывается и сбегает на крышу их дома, так что идею приходится отложить, катаются по каналам, Келси удается даже затащить в пару типографий, но там он либо лезет куда-то в производство и портит тираж, либо начинает скучать, так что этим Валентин обычно занимается по вечерам, пока сам Келси строчит восторженные письма в Париж.
И, самое печальное, но ожидаемое — Келси не видит. Или видит, но не понимает. Он не замечает, как город гудит от реформы Столыпина, как тираж одной газеты перепечатывают в третий раз, потому что формулировки не очень хороши, как люди бегают по улицам и раздают подпольную печать, как на первой странице каждый газеты обсуждается состав в Думу, как на домах замазывают трещины от боев год назад. Келси хмурится, что-то спрашивает, но понять не может.
— Нам скоро нужно будет обратно, — Валентин залезает на кровать к Келси, подвинув его выкройки, и вздыхает.
— У вас тут так красиво, — тихо говорит он. — И сейчас почти спокойно.
Не спокойно, но Келси не сможет этого увидеть.
— Да, лучше, чем в прошлом году, — соглашается Валентин.
Может быть, этого и не нужно? Келси его поддерживает, это самое важное, хочет, чтобы с ним все было хорошо, остается рядом... А с остальным Валентин разберется и сам.
— Надо тебя свозить ко мне домой, — Келси поворачивает голову в его сторону. — Там тоже есть, на что посмотреть.
— Хорошо.
— И снова ты куксишься, — мгновенно замечает Келси, после чего тыкает его в щеку. — Тебя что-то расстроило?
Он ожидал увидеть немного другой город.
Хотя, может быть, дело не в городе. Валентин катает эти мысли в голове весь вечер — может быть, город был таким, каким он хотел бы его увидеть, просто Валентин приехал не один.
Он приехал с Келси, и жадная, злая, опасная сторона города, та, которая приходит к нему во снах, кричит, плачет, ругается, та, в которой падает Адмиралтейская игла, а окна в Зимнем дворце выбивают, и осколки летят ему прямо в глаза, съежилась, утихла, перестала быть такой шумной, наступающей ему на пятки даже в Париже. Может быть, это не было плохо? Рядом с Келси шум утихал — становился спокойнее, уважительнее, внимательнее, и сквозь него, как сквозь решето, начинало проникать то самое солнце, которое в Санкт-Петербурге появляется раз в год — в качестве подарка новым гостям.
Даже голова в эти дни болела меньше.
— А что ты хочешь сейчас сшить? Ты с собой заказы взял?
— Нет, — качает головой Келси. — Я почти закончил, — он поворачивает комок ткани в его сторону и расправляет. — Это ты. Только как кот.
Он нарочито небрежный — глаза из двух разных пуговиц, нахмуренные брови не на одном уровне, недовольно торчащие уши, его любимое черное пальто.
— Не похож.
— Очень даже похож! — оскорбляется Келси. — Вы одинаковые. Вредные и хорошенькие. А сюда мы еще обязательно приедем, да?
— Да, — кивает Валентин.
В тот вечер они с Келси долго обсуждают его дом в Америке — Келси вываливает на него целую стопку глупых историй из детства, казалось бы, они столько лет друг друга знают, а эти истории все еще не перевелись, — а потом Келси засыпает у него на плече, и Валентин сидит почти неподвижно всю ночь. Прислушивается к дыханию Келси, гладит его по волосам, от которых пахнет питерским дождем, потом — к дыханию самого города, приглушенному, задержанному в ожидании чего-то сильного и опасного.
Келси ведь уже возил его домой. Они тогда гуляли по Вашингтону — с широкими улицами, толпами народа, затянутого в колесо дел. Воздух там был горячий, скребущий по легким, а солнце вольно каталось по крышам. Валентину там было тревожно — он не понимал этот город, не знал, с какой стороны к нему подступиться. Вашингтон был суетлив и счастлив, широко улыбался людям, будто никогда не знал проблем, и Валентин не мог понять — неужели тот правда не переживает? Да как же может не болеть нутро у каждого города, как он может радоваться, если пережил так много? А Келси улыбался в тон городу, водил его по магазинам, обнимал, пока они гуляли по паркам, и Валентин терялся от количества людей. Вашингтон был рад его видеть, а Валентин не привык, чтобы ему кто-то радовался.
Интересно, Келси чувствует что-то похожее в Санкт-Петербурге? Может быть, он тоже просто не знает, как общаться с городом, столько сильно на него непохожим?
Париж был другим — он легко принимал всех, на кого-то злился, кому-то радовался, кого-то тревожил, кому-то помогал. Он легко менял маски на фасадах, чтобы угодить всем, и Валентин постепенно привык к его вычурности, граничащей со злым отчаянием. В год, когда он родился, Парижу нанесли почти смертельную рану, но он ожил и подсобрал дома, ужался, реки потекли чуть медленнее, и справился. Келси любил использовать это как аргумент — если Париж смог, то и Валентин сможет. Не зря же они так похожи — отчаянные и чуточку старомодные.
— Не правда, — ворчал Валентин.
— Конечно правда! — широко улыбался Валентин. — Ты же приехал именно сюда, а не в любой другой город, значит, почувствовал в нем родственную душу.
Почувствовал, может быть, но не сам Париж.
— Это глупая концепция.
— Эта концепция помогает писателям зарабатывать на жизнь уже двадцать веков!
И их можно понять — но Валентин ни за что не скажет этого вслух.
И все же на Санкт-Петербург Париж не похож — он легче, шумнее, цветастее, хотя, может быть, чуточку напряженнее, и Валентин пока не понял, почему. Сейчас у Парижа все хорошо, так чего тому переживать?
Но у него тоже хорошо, а перестать переживать он не может.
— Ты как механическая прялка, — сообщает ему Келси.
— Почему?
— Потому что тея запустишь — и ты не остановишься, пока не напрядешь тонну переживаний и не потонешь в ней. А потом распутывай тебя и говори, что все хорошо.
— А прялке зачем говорить, что все будет хорошо? — не понимает он.
— Сразу видно, что ты никогда не работал с машинами, с ними же тоже нужно разговаривать, — фыркает Келси, а Валентин улыбается, когда тот отворачивается.
Наверное, проблема правда в том, что он видел правление слишком многих императоров — в нем теперь живет это предчувствие тревоги и боли. Что он мог запомнить из смерти Александра Второго, он же был таким маленьким? Но он же тоже видел смерть людей, на которых должен был полагаться, а в итоге вышло так, как вышло.
— Мы приедем сюда еще раз и сходим к твоим львам на мостике, которых не нашли, — обещает Келси, когда они садятся на поезд.
Только он же не отпустит его в Россию в семнадцатом. Точно не отпустит. Солнце недовольно тыкает ему лучом прямо в глаз, Валентин чихает, а Келси начинает смеяться, пока его смех не заглушает свисток поезда.
Его смерть он не увидит точно, правда же?