Второе политическое счастье
Тагир Хабибулин
Плодотворность любого разговора о политике зависит от категорий, в которых о ней рассуждают. На массовом рынке идей представлен довольно скудный выбор из левого и правого «дискурсов» (по поводу которых вспоминаются полные школьного очарования строки из Маяковского «Кончил правой, работай левой») и realpolitik серьезных мужей в одинаковых костюмах. Если старательно поковыряться в этом бульоне, то вполне можно найти нечто приличное – и этими находками следует дорожить. Но нужно быть готовым к тому, что придется постоянно очищать это от разного рода интерпретаций и пресуппозиций, затерявшись в которых, найденное рискует потерять какой бы то ни было смысл.
Это работа, несомненно, важная, но есть смысл и в том, чтобы обратиться к новым (в том числе, и хорошо забытым старым) категориям, дабы, что называется, раздвинуть горизонт рассуждения о политике за рамки супового набора. Например, в контексте современной политики полезно будет ввести в словарь такую категорию, как наглость.
Теофраст в своих «Этических характерах» описал типаж наглеца:
«Определить наглость не составляет труда – это дурачество показное и постыдное, а наглец – это тот, кто, встретив порядочных женщин, задирает одежду и показывает срам. В театре он рукоплещет, когда остальные уже перестали, и освистывает тех, кто нравится большинству зрителей, а когда весь театр затихнет, он, запрокинув голову, рыгает, чтобы заставить сидящих повернуться к нему».
Известно ли наглецу, что подобное агрессивное и показное пренебрежение к окружающим не только противно приличным людям, но и лишает его самого политической субъектности?
Впрочем, такая избирательность возможна только там, где существует этика, на основании которой можно провести границу допустимого. В современных же обществах подобную роль взяло на себя право. Теперь писаный закон определяет, что в обществе возможно, а что нет. На примере вопросов собственности Мюррей Ротбард справедливо указывает, что «все титулы частной собственности, выданные любым существующим правительством (которое повсюду захватило монополию на определение титулов собственности), должны быть приняты как таковые». То есть простой формальной аффилиации с правительством достаточного для того, чтобы ввести границу допустимого. За этой аффилиацией сокрыта не справедливость или добродетель, а насильственный аппарат, стоящий на страже эксклюзивного положения закона.
Ротбард в качестве примера приводит воображаемую ситуацию, когда король, насильственно присвоив себе собственность своих подданных и опасаясь восстания, отрекается от престола. Только вот «перед самым отречением он по своему произволу выделяет всю обрабатываемую землю своего королевства в качестве "собственности" для себя и своих родственников». С формальной точки зрения, король, обладая полномочием распределять собственность, может позволить себе подобный ход. В то же время, с точки зрения большинства этических систем, подобный поступок будет вопиющей наглостью, а король в своем статусе сравняется с городским сумасшедшим, который демонстрирует прохожим свой голый зад.
И все бы хорошо, но именно государство исключительно выигрывает от исчезновения этики из разговоров о политике. И если единственное требование, которое можно государству предъявить, – это требование легальности, то за маской rule of law государство ловко прячет свой произвол.
Древние прекрасно понимали опасность абсолютизации закона в его отрыве от этики и добродетели. Две с половиной тысячи лет назад Пиндар писал:
«Закон – царь всего:
И смертных, и бессмертных,
Делая насилие справедливым,
Правит всемогущей рукой».
У Платона о порочности уравнивания закона и справедливости с силой превосходно свидетельствуют покрасневший Фрасимах и торжествующий Сократ.
Современная демократия, кокетливо намекая своим названием на античные корни, является, по своей сути, воплощением страхов и опасений тех людей, которые стоят у истоков западной политической традиции.