Встретимся опять
Что проживает за гранитной завесой смерти? Бесчисленный ли то округ тьмы? Рай? Подземельный Ад? Иль, может, пустота без мельчайшего огонька с откриком надежды, свитая в одно полотно с изнурительным одиночеством, чей срок – вечность, а гарантия – страдание? Никто не знал наверняка. Никто и не возвращался оттуда – тропа назад, осев в слезах, стиралась серебристым пеплом кремированного тела.
Он умирал не впервой за жизнь. Не счесть, как погибал он внутренне, стоило существованию его близких померкнуть физически. Быть может, обращаясь ветром, он уплëлся бы следом за ними, по свежему следу мёртвых, если бы только не жажда служить символом ковбойской справедливости и позволить отомщению свершиться. Он боролся, как дрались коты из Килкенни, и всё же, окинутый мыслями о моральной гибели, упустил из внимания телесную. Пуля вонзилась в лоб осиным жалом.
Жизнь вручила ему перчатку. Он был мертв. Мертв, зажжённый во вселенной новой, ни с кем не сходной звездой – одной на миллион подобных, что морозят чуждым свечением. Он разгромлен. Разгромлен и, сглатывая истерию негодования, бранится на госпожу Судьбу, что не соизволила вручить ему исполнение услужливой мести. Он бесчувственнен. Бесчувственнен, ведь мёртвый, в разговорах многих, не способен на дар ощущать... Но раз так, тогда как Бутхилл ощутил изумление, распахивая червонные глаза и встречая пред собой не предвещаемый многими мрак, а нечто, столь похожее на центр вселенной – абстрактное раскидистое поле, чья трава, подожженная томленым августовским солнцем, близящим время к осени, щекотала щиколотки?
Щекотала?.. Едва не выпуская глазные яблоки из орбит век, он ошеломленно вглядывается под ноги, заставая в них не тот груз металла, что ещё недавно мало-мальски бременил мужское тело – заставая кожу. Кожу, местами загорелую, что возможно прочувствовать, к коей возможно притронуться. Тот отшатнулся, взмотал головой, не веря: быть может, ему предстала галлюцинация – сладостная трапеза для горюющего ума? О нет, ему достаточно поддаваться эффекту Плацебо. Стоит опомниться, вызволить себя из сна длиной в эту вечность... Но он лишь улавливает сбор пары голосов в метре от себя. Голосов, чьи окрашенные в жизнь тона тот молил услыхать ещё хоть раз, пока существовал при стали в безжизненном теле.
– Бутхилл? Это... ты?
Женская тональность сминает его слух и возбуждает слёзные железы раздражиться; под накатывающей солью у век, взгляд вдруг предстал для рейнджера замыленным, размазанным... Коли он был наяву, то не осмеливался поднимать глаз – знал, что тут же воздастся слабиной и вдарится теменем в ложбинку Вашей груди в рыданиях, узнав в юной благодушной интонации свою погибшую возлюбленную. Ушедшую прямо вслед его крохотной девочке.
Почти ирреальные в представленных обстоятельствах, Ваши пальцы, что трусили, прошлись сплошь по волосам Бутхилла, с призрачной лёгкостью переминая их сверкающие прядки... Двинулись на высь, в рассеивающемся недоверии перескочили на виски и только после тронули лобную часть, где, отпечатанный поперёк, виднелся шрам как остаток от пули, принесшей любимому смерть. Вы ласкались, аккуратничали с обескураженным Хилом, словно с новорождённым, когда как мужчина, невразумительно всхлипывая, выгораживал очи сенью собственной шляпы.
– Малыш... Ты не должен был быть здесь так рано.
Но так, казалось, думалось лишь Вам. С визгом щебечащей детской радости, в ноги рейнджера кидается темноволосая малютка, что вжимается в забытые ей мужские колени, но прежде с ликованием кликает его папой. И там, на границе утерянного живыми мира, сверкая ограненным алмазом, по щеке ковбоя проползет слеза... Судьба, наконец, смягчила свои тяжбы, озарив задиристое сердце счастьем неисчерпаемого размера. Ударив мужчину под дых и в то же мгновение вознеся его к седьмому небу.
– Я... Так скучал.