Время реакции: пять ответов к разработке темы

Время реакции: пять ответов к разработке темы

Новое литературное обозрение


Оглянувшись на политическую и социальную ситуацию и расстановку сил сегодня, мы решили сделать блок материалов, который можно было бы озаглавить «Реакция в современных политических процессах». Некоторым образом, он будет выстроен вокруг #116 «Неприкосновенного запаса». 

Первый материал — о самом понятии «реакции». Для того, чтобы разобраться, что мы имеем в виду, когда мы говорим о политической реакции, мы предложили нашим коллегам — Илье Калинину, Кириллу Кобрину, Артемию Магуну, Ирине Бусыгиной и Йоэлю Регеву ответить на вопрос:

«Является ли термин реакции применимым к современной мировой политической ситуации? Какое место он занимает в современном политическом словаре? Различные консервативные повороты — от победы Трампа до нынешней политической ситуации в России — зачастую описывают этим термином. Так ли это? Имеет ли смысл пользоваться этим термином сегодня, либо это что-то новое? Если новое, то что это и каково его содержание?»

Ответы на него — ниже:


Илья Калинин:

Начну с последнего, а именно с вероятной новизны того, что сегодня определяют как реакцию. Реакционность как тенденция, характерная для значительной части современной политической жизни, есть оборотная сторона неспособности к производству чего-либо нового. Это симптом содержательной пустоты, превратившийся в технологию ее маскировки. В отличие от исторической реакции, ставшей ответом на Французскую революцию, современная форма реакции работает как способ уклонения от необходимости собственной содержательной повестки. 

Это реакция, которая приходит на смену тому, что раньше называлось идеологией, политическим режимом, системой управления, партийной программой, корпоративным этосом правящей элиты. В каком-то смысле это приход ситуативности туда, где прежде была системность, это логика ответа, а не утверждения. Реакционность современной политики можно сравнить с игрой, в которой нет подающих, а есть лишь принимающие подачи, которые в свою очередь представляют собой отскок какого-то еще более раннего удара, - и так до бесконечности. 

В этом содержательно пустом обличье понятие реакции перестает быть политическим, работая скорее в плоскости биологии (стимул – рефлекс) или маркетинга (провокация – реакция). Перед нами уже не стремление вернуться к утраченному прошлому (политическая реакция) или сохранить определенную систему ценностей (консервативная идеология). Перед нами стремление добиться и удержать собственность, признание и власть, для которого идейный вакуум оказывается наиболее устойчивым фундаментом, - причем как во внутренней политике, так и во внешней. 

В первом случае содержательная пустота власти позволяет всасывать, абсорбировать и обезвреживать любую альтернативную позицию. Во втором – производить образы врага или самих врагов, на действия которых приходится реагировать. Популистская политика сегодняшнего дня разворачивается именно через механизмы реакции: на угрозы и вызовы, на подавленные желания и страхи, на другого и свое собственное отражение. Именно поэтому ее политический словарь насквозь реактивен и состоит из «зеркальных» и «симметричных ответов», «обраток» и «ответок». Поэтому с ней так же трудно бороться, как трудно перекричать эхо.    


Кирилл Кобрин:

Прежде всего, давайте разберемся в самом термине. Слово «реакция» всегда предполагает за собой предлог «на». Реакция на что-то. Не буду утверждать наверняка, но мне кажется, что сам этот термин (даже, скажем, само понятие) появился после Великой французской революции и наполеоновской эпопеи. «Реакцией» была борьба под флагом «легитимизма» -- то есть, попытка восстановить «законный», «легитимный» порядок вещей, каков он был до 1789 года, anciene regime. В 19 веке каждый раз, когда мы имеем дело с «реакцией», она есть реакция на что-то – на национальные революции, на буржуазные революции, на социалистическое движение, наконец. Своего содержания этот термин как бы почти и не имеет: вчерашний революционер логикой политической борьбы может стать сегодняшним реакционером. Вообще, уже в 20 веке, очень мало политических деятелей и – особенно – движений, которые не прошли до конца через такую трансформацию. Среди подобных исключений, к примеру, Ленин; не потому что он рано умер и не успел стать реакционером, а совсем по иной причине. Ленинизм – стремление быть радикальнее самой реальности, соответственно, он не может превратиться в реакцию, он самый крайний всегда. А вот Сталин и сталинизм – это типичная реакция на ленинизм и большевизм.

Если исходить из вышесказанного, то что мы видим сегодня в западном мире и в России, является «реакцией» только отчасти. Да, электорат Трампа, или британских брекзитеров, или Орбана, или, конечно, путинизм – все это способ негативного реагирования на несколько десятилетий победного шествия либеральной модели развития общества, чаще всего – победного распространения идеи такой модели. Шествие это началось в конце 1960-х, когда без сомнения революционные движения – расовой эмансипации, феминизма, мультикультурализма (чуть позже) действительно закрепились в общественно-политическом сознании и стали медленно захватывать все новые и новые позиции. Важную роль в этом процессе сыграл крах СССР и советской системы, когда возникла иллюзия, что место зияния идеологической пустоты займет либеральная идеология. Она и заняла – но не либеральная, а неолиберальная, название которой почти всех вводит в заблуждения. В ней нет обязательного «либерализма» общественного и политического, речь идет о рынках, об экономике и проч. Но именно это привело к формированию совершенно ложного представления о крепкой родственной связи между либерализмом и неолибрализмом. Сие сыграло злую шутку. Для массы населения либерализм, мультикультурализм, феминизм и проч. – обратная сторона глобализации, мультинациональных корпораций и проч. То есть, если ты защищаешь местного винодела или портного от агрессии супермаркета, то ты автоматически становишься националистом, ксенофобом, защитником традиционных ценностей и проч. Почуяв опасность, транснациональный капитал решил отделаться от либерализма, чтобы сохранить неолиберализм. Так возникли все эти популистские движения, подстрекаемые и руководимые миллиардерами, финансистами, девелоперами, владельцами огромных – именно транснациональных – корпораций; и все они – будучи элитой западных обществ -- кричат о необходимости покончить с «элитой». В этом смысле, перед нами не «реакция», а «мутация» монополистического капитализма, как сказал бы Ильич.

Но социально-психологически – это все же реакция. Поздний модерн в каких-то направлениях двигался слишком быстро, в сфере прав человека, в своем интернационализме (и даже космополитизме) и так далее. Обыватель перестал за ним поспевать, что его стало сильно раздражать. Обыватель никак не может взять в толк, зачем все это, когда и так (было) хорошо. Вот это «было хорошо» легло в основу нового традиционализма, не имеющего ничего общего с традицией, как таковой, даже «изобретенной», выражаясь словами Хобсбаума. «Великая Америка» трампистов – это Америка голливудского кино 1950-х, Америка больших белых мужчин, охотящихся за большими белыми женщинами на больших американских машинах (такой Америки не было, конечно, в реальности, почитайте очерки Джоан Дидион о расистской тоске южных штатов 60-х). Это не «традиция», а фантом традиции, ее фантазм, призрак (spectre), который нынче бродит по Западу точно так же, как в 1848-м по Европе бродил призрак коммунизма. Только тот, 19 века, был призрак утопического будущего, а нынешний – призрак утопического, небывшего прошлого.

Путинский «традиционализм», казалось бы, совсем другого происхождения, но трюк, на котором он основан, тот же. Смешно, что как и в 1917-м, Россия оказалась полигоном нового цайтгайста. Только тогда Русская революция распахнула двери в будущее, расширила горизонт ожиданий и надежд до бесконечности, а сейчас Русская реакция эти двери со скрипом закрывает, отказывая будущему в праве на существование в общественном сознании. И платить по счетам придется много и тяжко – даже в недолгой перспективе такие вещи не прощаются.


Артемий Магун:

Важно понимать, какую политику и какие конкретно силы мы имеем в виду. О российском режиме в целом, мне кажется, вполне можно говорить, что он «реакционный». Но реакция бывает всегда на что-то. Существует освободительное, либеральное или революционное движение. Если это революционное движение не побеждает, то на него возникает у какой-то части общества острая реакция. Те силы, которые были настроены контрреволюционно, побеждают. 

Сам термин был выдвинут в конце XVIII века, после Французской революции. Контекст борьбы против наследия демократических, эгалитарных и всевозможных эмансипационных сил сохраняется. Где еще реакция? В США? Я бы сказал, что здесь есть реакционные настроения, но в целом, описывать политику США понятием реакции нельзя. Это такой достаточно бодрый, агрессивный империализм. Они ничего не хотят замораживать. Реакционна разве что та часть электората Трампа, которая реагирует на избыток либеральных настроений в обществе, на политкорректность.

Иногда этот термин вполне применим. Но применим он не к любой нелиберальной или консервативной политике. Здесь нужно ввести различение между реакцией и консерватизмом. 

Консерватизм возникает тогда же, когда и «реакция». Этот термин был более или менее общепринятым. Он употреблялся в частности самими консерваторами. Но этот термин менее оценочен, чем «реакция». Хотя и он тоже не очень точен: не все консерваторы хотели сохранять то, что существовало в этот момент. Они скорее хотели вернуться к каким-то традиционным укладам и т. д. 

Мы сегодня имеем по-прежнему политику, структурированную вокруг борьбы революционно-прогрессисткой партии, которая исходит из утопии всеобщего политического равенства и освобождения с одной стороны, а с другой — есть силы, которые предпочитают более авторитарную модель общественного устройства. Условно говоря, силы закона и порядка. Мне кажется, что здесь всё не так уж сильно изменилось по сравнению с Французской революцией. Единственное, что стоит отметить: у этой либеральной, революционной идеи сегодня есть свои спонсоры. Одно время, по крайней мере, таким «спонсором революций» США до определенной степени были США. Но, в тоже время, они не хотели радикальных революций и порой сами вели консервативную политику. 

Сами консервативные и реакционные идеи никто не отменял. Консерватизм — это содержательная политическая традиция, которая выступает за непрерывное развитие, за уважение к авторитету, за сохранение наследия той или иной цивилизации, она подразумевает преемственность по отношению к христианству. Реакция — это то, что происходит, по-видимому, когда консерватизм применяется и усиливается в обществе вслед за неудачными революционно-либеральными преобразованиями. У революции всегда есть противники, но они либо бывают деморализованы, подлаживаются под прогрессивные и эмансипаторные силы, либо они приходят к власти и считают, что власть выражает их чаяния. Сейчас у нас время реакции потому, что либеральные реформы 90-х не удались, не удалось убедительно подать либеральную идеологию в целом. В начале 2010-х годов была тоже попытка более лево-либерального варианта преобразований, по всему миру, кстати. Снова эти революции и общественные движения потерпели поражение — и политическое и идеологическое. Поэтому те реакционные силы, которые уже были в обществе, оживились. Они получили новые аргументы — у этих не получается, а мы тогда на этом коне нашей победы над революцией перестроим общество по нашему образцу. В пределе — построим православную монархию, запретим гомосексуалов и т. д. 

К счастью, пока этого всего еще не произошло. Но такие фантазии оживляются. Если не забиваешь ты, забивают тебе — как в футболе. Если ты революционер, веришь в предпочтительность демократической, плюралистической модели для общества, и ты попытался выступить, сказал, что народ за тебя, то ты должен понимать, что противодействующие тебе силы пойдут гораздо дальше того, чтобы просто восстановить статус кво. Цинично говоря, если бы либералы и левые сидели дома в 2010 годы, то такой волны консерватизма и реакции мы бы не увидели.


Ирина Бусыгина:

Я думаю, что стоит принципиально различать мировую политическую ситуацию (то есть тренды глобального масштаба) и национальные ситуации, которые могут быть вызваны уникальным набором национально-специфических факторов (тем, что обычно называют «контекст»). Используя термин «реакция» применительно к глобальной ситуации, обычно добавляют — «на неолиберальный экономический порядок». 

Действительно, сегодня мы имеем дело с кризисом текущей неолиберальной модели (или неолиберальной версии глобализации), чему есть многочисленные свидетельства. Эта модель породила слишком много проигравших, мы наблюдаем рост неравенства на всех уровнях — между странами, регионами, городами и местами внутри одной страны. Иными словами, неравенство воспроизводится на любом уровне, становясь уже не столько проблемой, но условием жизни. Проблемой же становится то, что неравенство может быть эффективно для системы в целом (чтобы были победители, нужны проигравшие), однако оказывается не эффективно для ее отдельных сегментов (социальных групп). Как решать эту проблему — пока совсем непонятно, поэтому реакцией на кризис неолиберальной модели становится подъем и успех популистских и консервативных лидеров, партий и общественно-политических движений.

Ситуация в России принципиально другая, это не реакция на потери от неолиберальной глобализации; термин «реакция» дает практически прямое указание на тренд в сторону «усугубления» домашнего консерватизма властей с целью поддержания внутренней мобилизации. Уже в 2016 году Рогов писал о радикализации трендов — от модернизационного натиска 2011–2012 годов до реакционной мобилизации 2014–2015. 

Возможно ли дальнейшее нарастание реакционного консерватизма в России вплоть до оформления его совсем уже радикальных версий? Полагаю, что влияние консервативной идеологии на экономическую повестку государства будет ограниченным. Да, власть принимает и все более активно использует консервативную идеологию в политической повестке (избегая ее наиболее радикальных и реакционных идеологем), однако продолжает проводить (относительно) либеральную экономическую политику. Для политической сферы характерен (и, я думаю, сохранится) инструментальный подход: ситуативное использование властью идей российских консерваторов — и умеренных, и, возможно, по необходимости более радикальных. И в этом еще одно отличие российской ситуации от общемировой: пострадавшие от неолиберальной глобализации требуют именно новых экономических — перераспределительных — решений, в России же запрос властей на политический консерватизм сочетается с либеральными подходами в экономике.


Йоэль Регев:

Для меня вопрос о реакции — это прежде всего вопрос о реакции в теории и философии. И тут, как мне представляется, существует серьезная проблема: нельзя не признать, что такие фигуры, как Ник Ланд (один из лидеров движения, которое, собственно, и называет себя нео-реакцией) — это, безусловно, один из наиболее интересных персонажей, действующих в нынешнем теоретическом поле. И это не просто фальшивая популярность и мода. У этой привлекательности есть реальное основание. Более того: это основание в концентрированном виде представляет собой то «действующее вещество», которое движет наступлением реакции в политике и культуре в последние годы по всему миру. Я думаю, Ланд по праву может претендовать на то, что его философия является «господствующей идеологией» актуальной ситуации.

Что же это за действующее вещество? Центральной мне здесь представляется ландовская идея «венчурного риска: пари, ставкой в которой является само существование рискующего. Ланд справедливо указывает, что речь здесь идет о методе, который лежит в основе капитализма как такового (а также и физико-математического естествозанния). Это — метод селекции Внешнего, который позволяет не просто иметь дело с «нечеловеческим» — но о методе и системе протоколов, позволяющей определить, насколько обоснованы претензии той или иной силы на то, чтобы представлять собой это Внешнее.

И наступление реакции свидетельствует о том, что все попытки противопоставить этой «машине риска» те или иные контролирующие инстанции «человеческой безопасности» обречены на поражение. Точно также, как обречены на поражение все претензии перещеголять капитализм в его рискованности: они заранее принимают правила игры противника. Необходимо, на мой взгляд, выявить недостаточность самого риска — в некотором смысле, выявить тот факт, что риск вообще всегда недостаточно рискован. И, соответственно, не может претендовать на то, чтобы быть подлинным протоколом и методом Допроса Внешнего. Необходимо предложить альтернативный протокол, основанный на других онтологических и экономических основаниях.