Внутренний опыт. Критика догматического рабства(и мистицизма). Опыт как единственная ценность, как единственный авторитет.

Внутренний опыт. Критика догматического рабства(и мистицизма). Опыт как единственная ценность, как единственный авторитет.

Кочерга Витгенштейна

Перед лицом другого как не спросить себя: по какому пути пошел он, умиряя в себе желание быть всем? Жертва, конформизм, лукавство, поэзия, мораль, снобизм, героизм, религия, бунт, тщеславие, деньги? Несколько путей разом? Или все вместе? В хитром прищуре глаз, в грустной улыбке и тени усталости, мелькнувшей на лице, нам открывается вдруг скрытое страдание: мы не можем быть всем, более того, пределы наши недалеки. Это страдание, в котором столь трудно сознаться, ведет к внутреннему лицемерию, к далеким, торжественным требованиям (вроде морали Канта).

Наперекор тому: не хотеть больше быть всем значит все поставить под сомнение. Всякий, кто тайком, желая избежать страдания, смешивается со вселенной, о каждой вещи судит так, как если бы сам он был ею, равно как в глубине души полагает, что никогда не умрет. Мы принимаем эти туманные иллюзии вместе с жизнью, словно дурман, необходимый для ее облегчения. Но что станется с нами, когда, очнувшись от дурмана, мы наконец узнаем себя — затерянных в толпе болтунов, в ночи, в которой нельзя не ненавидеть видимость света, идущую от болтовни? Это — о страдании человека, очнувшегося от дурмана.

Мы не можем быть всем, в этом мире у нас вообще только две достоверности: эта и достоверность смерти. Если мы сознаем, что не можем быть всем, также как сознаем, что мы смертны, это еще ничего. Но если дурман рассеивается, раскрывается удушающая пустота. Я хотел быть всем: низвергаясь в эту пустоту, но набираясь мужества, да скажу я себе: «Мне стыдно, что хотел быть всем, ибо теперь я вижу, что это хотение было сном». Вот когда начинается необычайный опыт. Дух вступает в причудливый мир, сложенный из тоски и экстаза.

Нельзя сказать, что этот опыт неизрекаем — я сообщаю его тому, кому он неведом: у этого опыта трудная традиция (в записи он будет лишь введением к опыту изустному); от другого он требует для начала тоски и желания.

Этот опыт, который не идет по пути откровения, в котором ничего не открывается, кроме неизвестного, отличается тем, что не приносит умиротворения.


Мир дан человеку как загадка, которую следует разгадать. Вся моя жизнь — все ее странные, беспорядочные мгновения, как и все мои тяжкие медитации, — была посвящена разгадыванию загадки. По правде говоря, я дошел до самого края в решении проблем, новизна и необозримость которых доводили меня до экстаза. Вступив в нечаемые края, я увидел то, чего не видели еще ничьи глаза. Нет ничего более пьянящего: смех и разум, ужас и свет стали проницаемы... не было больше ничего, чего бы я не знал, что оставалось бы недоступным моему пылу. Словно безумная кудесница, смерть то открывала, то закрывала передо мной врата возможного. В этом дедаловом творении я — при желании — мог потеряться, мог отдаться восхищению, но — при желании — мог также различать пути строгого умственного начинания, обустроить их для надежного движения разума. Анализ смеха открыл передо мной поле совпадений данных неукоснительного и всеобщего эмоционального познания и данных дискурсивного разума. Поскольку их содержание терялось друг в друге, различные формы траты (смерть, героизм, экстаз, жертва, поэзия, эротизм и другие), сами собой определяли закон сообщения, регулирующий человеческие игры уединения и потерь. Возможность соединить в одной точке два вида знания, до сих пор остававшихся чуждыми друг другу или грубо смешивавшихся, придала этой онтологии нечаемую твердость: движение мысли то вдруг совершенно терялось, то вновь находило себя — в той самой точке, до которой доходит охваченная единодушным смехом толпа. Я торжествовал: быть может, это чувство было преждевременным, неоправданным? Кажется, это не так. Я вдруг почувствовал всю тяжесть случившегося. Но завершение задачи меня потрясло: мое неведение относилось к чему-то незначительному, больше не было загадок! Все рушилось! И я очнулся перед лицом новой загадки — и она-то, я понял сразу, была неразрешимой, она была столь горестной, она ввергала меня в столь тягостную немощь, что я стал страдать ею, как страдал бы Бог, ежели он есть.


Под внутренним опытом я понимаю то, что обыкновенно называют мистическим опытом: состояния экстаза, восхищения, по меньшей мере, мысленного волнения. Но мне грезится не столько исповедальный опыт, которого вынуждены были придерживаться до сих пор, сколько опыт голый, свободный от всяких привязанностей, от намека на какое бы то ни было исповедание. Вот почему я не люблю слово мистический.

Не люблю также узких определений. Внутренний опыт ответствует необходимости, в которой я оказался — а со мной человеческое существование, — все ставить под сомнение (под вопрос), совершенно лишаясь покоя. Эта необходимость играла свою роль невзирая на религиозные верования, но последствия ее могут оказаться самыми глубокими тогда, когда верований больше нет. Догматические предпосылки задали опыту неподобающие пределы: тот, кто знает, не может выйти за горизонт знаемого.

Мне хотелось, чтобы опыт вел туда, куда он сам ведет, я не хотел вести его к заранее намеченной цели. И сразу скажу, что ведет он не к гавани (напротив, в места блуждания, бессмыслия). Мне хотелось, чтобы незнание стало его принципом — в этом я с большой строгостью следовал методу, доведенному до совершенства христианами (избрав этот путь, они заходили по нему настолько далеко, насколько позволяла им догма). Но этот опыт, родившись из незнания, решительно остается ему верен. Нельзя сказать, что опыт неизрекаем, — ему не изменишь, если станешь о нем говорить, — но перед лицом вопросов мира знания он отнимает у духа все полученные им прежде ответы. Опыт ничего не открывает, не может основать верования, не может исходить из него.


Опыт — это пылкая и тоскливая постановка под вопрос (на испытание) всего, что известно человеку о деле бытия. И какое бы восприятие ни посетило человека в этом пылу, он не может сказать: «я видел это», или — «то, что я видел, оно такое»; он не может сказать: «я видел Бога, абсолют или глубину мира»; он может сказать только следующее: «то, что я видел, уклоняется от рассудка», — а Бог, абсолют, основа мира суть ничто, если они не суть категории рассудка.

Стоит мне сказать со всей решимостью: «я видел Бога», — как сразу то, что я вижу, изменится. На месте непостижимой неизвестности — дико свободной передо мной, меня оставляющей в дикости и свободе — возникнет мертвый объект теологии — которому неизвестность подчинится, ибо в виде Бога темная неизвестность, которую раскрывает экстаз, порабощает себя задачей моего порабощения (то обстоятельство, что теолог может разрушить установленные рамки, означает не что иное, как их бесполезность; для опыта они могут быть лишь предпосылками, которые необходимо отбросить).

Во всяком случае, Бог связан со спасением души, в то же время — с другими отношениями несовершенного и совершенного. Однако в опыте чувство, которое я испытываю по отношению к упомянутой неизвестности, всячески противится идее совершенства (воплощенному рабству, «долженствованию»).


Я читаю у Дионисия Ареопагита («О божественных именах»): «...боговидные умы — по прекращении всяческой умственной деятельности происходит соединение обожаемых умов со сверхбожественным светом — воспевают это самым подходящим образом путем отрицания всего сущего...» Так бывает, когда действует опыт, а не предпосылка (тогда в глазах того, кто смотрит, свет является «лучом мрака»; он может даже сказать, как говаривал Экхарт, что «Бог есть ничто»). Однако позитивная теология — основанная на откровении Писания — не может согласиться с этим негативным опытом. Через несколько страниц после того, как был упомянут Бог, воспринимающийся в рассуждении лишь посредством отрицаний, Дионисий пишет: «Таким образом, ко всеобщей все превышающей причине подходит и анонимность, и все имена сущего как к настоящей Царице всего, от Которой все зависит и Которой все принадлежит как Причине, как Началу, как Завершению».

По отношению к таким «видениям», «речениям» и другим «утешениям», присущим экстазу, Иоанн Креста испытывает если не враждебность, то, по крайней мере, сдержанность. Для него опыт имеет смысл лишь постольку, поскольку воспринимает Бога, у которого нет ни формы, ни модуса. Сама св. Тереза признавала ценность только за «разумным видением». Я же считаю восприятие Бога, пусть он и будет без формы и модуса (его «умственное», а не чувственное видение), лишь остановкой в том движении, что влечет к более темному восприятию неизвестного, того присутствия, которое ничем не отличается от отсутствия.


Бог отличается от неизвестного тем, что при его упоминании возникает сокровенное, идущее из самых глубин детства волнение. Неизвестное, напротив, оставляет равнодушным, его не полюбить, пока оно, словно неистовый порыв ветра, не сметет в нас все известное. Столь же мало трогают нас потрясающие образы и другие средства поэзии. Поэзия может привести к необычайному, но использует для этого пути привычного. Поэтическое есть та доля привычного, что растворяется в необычном и растворяет в нем нас. Оно не властно обездолить нас целиком и полностью, ибо слова, эти растворившиеся образы, нагружены уже пережитыми чувствами, скрепленными с объектами, которые связывают их с известным.

Восприятие божественного или поэтического развертывается в том же плане, что и неясные видения святых, — в том смысле, что через него мы можем сделать своим то, что нас превосходит; не имея возможности превратить его в собственное благо, мы можем все же прикрепить его к себе, к тому, что уже как-то трогало нас. Таким образом, мы не умираем целиком и полностью: пусть эта нить тонка, но все же она связывает то, что было воспринято, с моим я (даже если я сломил наивное его понимание, Бог остается бытием, роль которого была высказана Церковью).


Полностью мы обнажаемся лишь тогда, когда без малейшего лукавства идем навстречу неизвестности. Именно доля неизвестного придает опыту Божественного — и поэтического — огромный авторитет. Но в конце концов неизвестное требует безраздельного господства.


Внутренний опыт — поскольку принцип его не может заключаться ни в догме (моральный подход), ни в науке (знание не может быть ни целью, ни началом опыта), ни в поиске идущих на пользу состояний (эстетический и экспериментальный подход) — не имеет иных целей и забот, кроме самого себя. Открываясь внутреннему опыту, я выставляю его как ценность и авторитет. Ценность и авторитет подразумевают строгость метода, существование сообщества.

Я называю опытом путешествие на край возможности человека. Всякий может отказаться от такого путешествия, но если кто-то решится на него, он должен отринуть существующие авторитеты и ценности, которыми ограничивается возможное. И поскольку опыт выступает как отрицание других ценностей и авторитетов, сам он, обретая позитивное существование, становится ценностью и авторитетом.


Во все времена внутренний опыт имел какие-то иные цели, в которые вкладывались ценность и авторитет: Бог Ислама или христианской Церкви, в буддизме негативная цель: упразднение страдания (его подчинили познанию, как это делает в своей онтологии Хайдеггер). Но если Бог, познание или уничтожение страдания перестают быть убедительными для меня целями, если мне не дает покоя вожделение восторга, которое просто изводит меня? Не станет ли в этом случае внутренний опыт казаться пустым? невозможным? не имеющим больше основания быть?

Вопрос отнюдь не праздный. Отсутствие формального ответа (без которого я до сих пор обходился) в конечном итоге оказалось мне в тягость. Опыт разрывал меня в клочья, а эти клочья были окончательно растерзаны невозможностью дать ответ. Ответ я получил от другого: он требовал твердости, которой мне тогда недоставало. Я поставил вопрос в кругу нескольких друзей, обнаружив при этом толику смятения; один из них прямо сказал, что принцип внутреннего опыта в том, что он сам себе авторитет (но авторитет этот искупает себя).

Этот ответ немедленно успокоил меня, оставив душе некоторую тревогу (вроде рубца на месте раны, которая никак не могла затянуться). Но всю его силу я осознал в тот день, когда стал разрабатывать план введения. Тогда я понял, что этот ответ способен положить конец всем дебатам религиозного существования, что в деле мысли он равносилен галилеевскому перевороту, что он заменяет собой как церковные традиции, так и философию.


С некоторых пор немецкая философия — единственная живая форма философии — стала стремиться к тому, чтобы сделать познание последней ступенью внутреннего опыта. Но феноменология оценивает познание как цель, которая достигается опытом. Подобное сочетание хромает: на долю опыта в нем приходится и слишком много, и слишком мало. Те, кто идет на это, должны понимать, что возможность опыта неизмеримо превосходит определенное ему применение. Философию явно спасает то, что опытам феноменологов недостает остроты. Она не переживет игры опыта, когда тот достигнет края возможного. Когда «достигать края возможного» будет означать, по меньшей мере, следующее: предел, поставленный познанием как целью, должен быть преодолен.

Со стороны философии это значит, что следует покончить с аналитическим разделением операций, избавившись тем самым от ощущения пустоты умственных вопрошаний. Со стороны религии дело за большим. Уже давно традиционные авторитеты и ценности не имеют для большинства людей никакого смысла. К тому же критика, под натиском которой не устояла традиция, не может не волновать тех, для кого край возможного представляет собой высший интерес. Она связана с продвижением сознания, которое хочет, чтобы пределы его отступали дальше и дальше. Однако нельзя отрицать, что продвижение сознания имело побочным эффектом уменьшение доли возможного до пределов области, которая показалась сознанию посторонней, — области внутреннего опыта.

Это еще слабо сказано: «уменьшение». Развитие сознания ведет к иссушению жизни, которая в отместку притупляет сознание. Лишь провозгласив принцип: «внутренний опыт сам по себе авторитет», — я могу преодолеть эту немощь. Сознание разрушило авторитет, необходимый опыту: решаясь рубануть сплеча, человек заново овладевает областью возможного, причем это не прежняя возможность, не ограниченная, — это край возможного.


Все эти положения окутаны туманом теории, и я ничего не могу с этим поделать, разве что сказать: «следует ухватить их смысл изнутри». Логикой тут не обойдешься. Следует жить опытом, подступить к нему нелегко, более того, если подойти к нему извне, посредством сознания, нельзя не увидеть в нем сумму различных операций — одни из них будут умственными, другие —эстетическими, третьи, наконец, — моральными, и тогда вся задача опыта должна решаться заново. Лишь изнутри, когда опыт переживается вплоть до исступления, можно соединить то, что рассуждающая мысль разделяет. Но опыт соединяет не только эти формы — эстетические, умственные, моральные, — он сплавляет воедино различные содержания прежних опытов (вроде Бога и Страстей Господних), оставляя снаружи рассуждение как таковое, благодаря которому все эти объекты были разъединены (в виде ответов на трудные вопросы морали).


В конце концов, в опыте достигается сплавление объекта и субъекта, поскольку сам он — как незнание — будет субъектом, а как неизвестность — объектом. И пусть беснуется сознание — непрестанные поражения служат опыту так же верно, как и крайняя покорность.


Но если край возможного достигнут, то собственно философия полностью поглощается этим движением, ибо, отделившись от простой попытки сцепления отдельных знаний, каковой и является философия науки, она полностью растворяется, распадается. И, растворяясь в этой новой манере мыслить, оказывается не чем иным, как наследницей достославной мистической теологии, но это искалеченная теология (вместо Бога у нее культя), и задача ее — все свести на нет.


Именно отделение транса от области знания, чувства, морали обязывает конструировать ценности, объединяющие вовне элементы этих областей в виде авторитарных понятий, тогда как незачем было ходить за этим так далеко; наоборот, следовало вернуться в себя, чтобы там найти то, чего стало не хватать с того дня, как начали оспаривать эти конструкции. Но вернуться «в себя» вовсе не значит уединиться, это значит стать местом сообщения, сплавления субъекта и объекта.


Источник: Жорж Батай. Внутренний опыт.

Report Page