В кабинете Адеюшкова
Мария Токарева— Отчего Вы такой, простите, как циник?
— А куда деваться? Затопчут тебя и не заметят. Пойми же, не надо ждать от людей ничего: тем более, хорошего. Лучше не ждать. Оставь свою драматургию, ты, вроде, не похож на пропагандиста. Успокойся и будет тебе радость, — переливал и похрипывал теплым полубасом Дмитрий.
— К-ха, вот Вы и показали свое нутро.
— Зачем орать и ворошить толпу, ты мне скажи? Ты когда с пьедестала кричишь, с кем пытаешься поговорить? С эмоциями? Чтобы что? — торопился словно уточнить Дмитрий, чувствуя, что Слава не совсем его понял.
Дмитрий Адеюшков незаметно для себя перенял манеру Славы накидывать много всего на собеседника, оттого, что ему не верилось, что его будут слушать, а только перебивать. Но он вовремя спохватился и пока, как он угадал, тот начал оправдываться и защищаться, он развернулся по направлению к рабочему столу, чтобы зайти за него и присесть на лопнувшее в изголовье кожаное кресло.
— Как не в... — начал, было, Слава.
— Да ты погоди! Ты говорил долго, а я долго слушал и теперь многое хочу тебе сказать. Ты, это самое, сядь что ли, вот сзади табурет под столом. — Дмитрий почесал вспотевший от духоты лоб обездвиженным мизинцем. — Ну, так, что я... А! Я вот тоже сначала обрадовался тебе, вроде, все так ладно говоришь. Да и пока, по правде сказать, в тебе еще не совсем разочаровался. Но я гляжу за тобой. Как бы это попроще... Ты сам не замечаешь за собой? И Сергей этот твой какой-то мутный тип, он тебя на что-то подговорил? Да Бог с ним. Ты мне ответь, какие мотивы-то у тебя?
— Я из принципа.
— Не-е-ет, это я знаю. А за этим-то что? Зачем тебе этот твой принцип?
Дмитрий Адеюшков верил, что человек всегда руководствуется чем-то субъективно или объективно ценным, когда жертвует чем-то или остается верным чему-то несмотря ни на что. Он не верил в плоскую мораль, но презирал аморальность, анархию и нигилизм. Он считал, что жизнь намного больше того и постоянно искал, как бы за что еще ухватиться, читая, например, научную статью по генной инженерии в тематическом развороте ежемесячного журнала, который выписывал себе еще с 2006 года, когда работал на севере. Также, по привычке читал классику и с ужасом упущенного времени каял себя за то, что не замечал раньше той мысли, которая всегда была незаметной. Все эти мысли, грезы, детали - все, что занимало его думы, как он свято верил, было попыткой описания части той многоликой жизни, но лишь маленькой части, которая, как он верил, постепенно рисовала объемную реальность в его сознании. Он не верил в мораль, но знал, что есть что-то более высшее, страшное и прекрасное, чем бе-бе мораль.
Он любил разговоры, в особенности искренние. Неискренние он тоже каким-то образом понимал и адресовал, давая понять собеседнику, что либо он сейчас скучает и собирается заканчивать это словоплюйство, либо намекал: "Давай, дружок, ты что-нибудь можешь мне сказать в конце-концов?" Но иногда, по уверенности в собственной непогрешимости, в знании человеческой психики, как он думал(хотя в большом количестве случаев это было справедливо) отвечал собеседникам совершенно невпопад. Иногда додумывал лишнего или вообще не угадывал, но все это как-то сходило ему с рук.
Ему до дрожи нравились разговоры с людьми, чья позиция имела мало точек соприкосновения с его позицией, но развитие которых было возможно в силу открытости собеседников к чему-то новому. Как пиявку, присасывал он свое внимание к роду аутентичных, как он их называл, личностей. Он чувствовал, что без других людей ему не постичь чего-то настоящего. И чем выше степень контраста между ним и собеседником, тем больше возможности заглянуть во что-то, что помогло бы ему подсобрать еще какие-нибудь детальки.
Всех убежденных и самоуверенных людей он с живым интересом расщелкивал. Притом, так осторожно и не нарочно, но тотально. Не сказать, что люди меняли свои взгляды, но приобретали какие-то невидимые глазу инструменты, которые помогали делать умудренные выводы, искрометные мысли в их душе в последующем. Они, может, еще больше в чем-то своем убеждались, но только теперь это было не закрытое отрицание в отношении всего чужеродного и нелюбимого, а открытая к новым возможностям любознательность. В принципе, не признавал табуированность каких-либо тем, но и пустословить не любил. Как-то все старался по делу.
— Ты можешь, расставляя правильные логические ударения, объяснить мне цель своего принципа? — По-доброму улыбаясь и сложив пальцы одной руки промеж пальцев другой, продолжил сидящий за письменным столом.
Слава остановился. Он метался от обиженного чувства до какого-то нового, более сложного по своей структуре чувства доверия этому, казалось, искреннему вопросу.
— Вы ведь задаете мне вопрос с тем, чтобы понять, смогу ли я более точно свои мысли изложить, но не ругать меня за мое мнение, я правильно понял?
— Точно так. У меня тут где-то книжонка была, «Риторика и логика» называется, — он нагнулся к нижнему шкафчику стола и ударился лысым теменем об столешницу, — етить твою за ногу! А, нашел. Она задрипанная, правда, лет сто уже у меня. Вот возьми. Такую сейчас не купишь, издание старое.
— Спасибо, но мне некогда её читать. Много чтива накопилось. — пренебрежительно отнекивался парень.
— Ну, как хочешь. Я ее всю наизусть почти знаю… Нет, все-таки, возьми и пока не прочтешь, рта своего в мою сторону не раскрывай. А теперь пошел вон, у меня обед уже как 12 минут. — Лукавя, пренебрегал собеседником Дмитрий. Он уже представлял тот момент, когда Слава прибежит со слезами на глазах благодарить его за эту бумажную рвань.
В его юные годы он больше всех книг любил эту, сколько она доставила ему удовольствия и понимания в ведении интеллектуальных и деловых или самых простых и задушевных разговоров, в ведении того, что так любил Адеюшков.