Учёность во время войны

Учёность во время войны

Клайв Стейплз Льюис. Перевод Николая Эппле

Вступительное слово

С самого начала февральских событий «небезразличных» россиян охватил аффект, походящий на массовый психоз. Давно — очень давно — лишённые всякой возможности участия в политической жизни, граждане вдруг почувствовали острую боль от осознания своей беспомощности под зубчатыми колёсами государства. Казалось бы, вот он — шанс вырваться из плена идеологических иллюзий и в один миг схватить всю лживость сложившегося порядка. Наконец усвоить опытным путём, что природа любого (российского, украинского, американского, словом, любого) государства состоит в эксплуатации, обеспечиваемой тотальным купированием всякой попытки людей жить самостоятельно. Что государство в «мирное» и «военное» время обладает одной и той же природой. Что никакого мирного времени в действительности и не существует, ведь если вас лично не остановил сотрудник полиции, не отвёл в отделение, и в отношении вас гуманный суд не вынес свой гуманный приговор, это ещё не значит, что против вас не ведётся ежедневная унизительная война. Война, которую вы проиграли, так как сотрудники полиции продолжают взирать на вас с низменным чувством превосходства надзирателя над рабом. Впрочем, война здесь — метафора, которая льстит, так как господствующий не ожидает от рабов «гражданской обороны» — он попросту осуществляет насилие.

Вместо осознания этих простых до нервной ухмылки вещей «небезразличные» ещё глубже погрузились в пучину ложного сознания. Одни уже восемь месяцев бьются в припадке патриотического угара, искренне полагая, что Святую Русь в их любимой версии конца XIX века воскресит из небытия друг степей, расширяющий карту РФ за 200 тысяч рублей в месяц. Никакой политики этим ребятам и не нужно, они напоминают людей, которые платят за возможность смотреть в видеозаписи прохождение компьютерных игр другими людьми. Их оппоненты полируют языками ботинки цивилизованного мира. Они вынуждены верить, что защита прав ЛГБТ автоматически превращает военно-промышленные комплексы стран НАТО в систему оздоровительных учреждений. И те, и другие своим поведением лишь подтверждают наш тезис — война ничего не меняет в реальности государственной власти и её порождений, она становится усилителем идеологического сигнала, передаваемого сверху вниз отчуждённому от власти и атомизированному люду.

Но есть ещё одна категория «небезразличных» — это те, кого происходящее вводит в кататонический ступор. Те, кто вдруг оказались неспособны совершать даже самые привычные действия, думать, читать, говорить. Такие люди ссылаются на ощущение предельной незначительности всего личного в контексте тектонических процессов глобального масштаба. Для них гибель людей под артиллерийским огнём обесценила всякое движение духа, ума и сердца. Однако как раз эти люди, как нам кажется, всё ещё не потеряны для жизни, так как их переживания пока не законсервированы в формальдегиде идеологии. Это шок столкновения, столкновения не с войной, а с пропастью, лежащей между их лучшими человеческими порывами и реальностью, данной в ощущениях. Именно эти люди могут найти спасительное лекарство в классической идее причастности каждого из нас космическому порядку.

Новое время впервые в истории пообещало людям рай на земле, гарантируя счастье и безопасность, обеспеченные отказом от возможности личного участия в судьбе мира, от претензий на самостоятельное стяжание добродетели. Оставив человеку возможность выбора профессии, «партнёра», марки автомобиля, квартиры, всемогущее государство лишило гражданина повседневности политического участия. Однако решение проблемы оказывается таким простым, что никто не хочет к нему прибегать. И лежит оно как раз в той плоскости, которая и вызывает у адептов современности ужас, панику, паралич. Нам требуется совершить невероятное — спустя века расчеловечивания признать за собой право на собственное достоинство, а также обязанность утверждать Истину, Благо, Красоту в каждом своём движении.

По-настоящему вас обесценивают только одним способом — заставляют поверить в бессмысленность и бесполезность самостоятельных действий, в тщетность движения к благу, в недостижимость всего того чистого и светлого, что так очевидно и доступно в интуитивном нравственном чувстве ребёнку. Вас убеждают, что вы неспособны противопоставить полчищам чиновников, надзирателей, экспертов, кураторов свой собственный человеческий поступок. Вас уверяют, что вы не можете сами разобраться в том, что хорошо, а что плохо, если вам не разъяснят это партийные идеологи, авторы телеграм-каналов, специалисты по закулисным играм. От вас требуют признать, что ваша семья — не крепость, затверстая от невзгод и дарящая окрестностям тихий мягкий свет трепетной любви, а производственная единица в бесконечной череде себе подобных, плодящая новых получателей пособий. Вам говорят, начиная с XVI века, что вы и с верой не справитесь, если её не будет охранять и направлять суверенная длань государства. Каков итог? С одной стороны — оголтелые фанаты железной руки, с другой — невротические поклонники своего «Я».

Восстановление человеческого достоинства как долг возвращения людям политики требует не новой идеологической программы, которая почему-то окажется более продуктивной, чем старые. Оно требует осмысленного отношения ко всему, что мы делаем лично или коллективно — взгляда на вещи сквозь увеличительное стекло вечности. Речь идёт не о теории малых дел, а о признании за собой индивидуальной ответственности за умножение блага даже в тех условиях, когда всё летит в тартарары. Собственно говоря, всё всегда туда летит, именно поэтому открытия античных философов, прозрения пророков и суждения Святых Отцов не остаются памятниками древности, но продолжают вытягивать нас из этого болота. Нет никаких благоприятных и неблагоприятных времён для веры, надежды, любви и мудрости. А уж тем более — для милосердия и сострадания. Война никого не оправдывает, но кому-то она позволит увидеть многое в истинном свете.

Мы рекомендуем вам познакомиться с замечательной проповедью Клайва Льюиса (в переводе Николая Эппле), прочитанной им в 1939 году в Оксфорде именно на эту тему. Она обращена, прежде всего, к представителям академического мира, для которых война точно так же оказалась проверкой на прочность их веры в ценности и идеалы классической древности и средних веков. Льюис, ветеран Первой мировой, ярко и убедительно, без налёта буржуазной сентиментальности, говорит о долге, напоминая о том, что порядок человеческой души есть та вертикаль, вокруг которой должны строиться человеческая жизнь и жизнь общества. Помните, уныние — тяжкий грех.

Родион Белькович


Учёность во время войны

Университет — это сообщество, избравшее своим призванием учёность. От вас, студентов, ждут, что вы станете или начнёте становиться теми, кого в Средние века звали книжными людьми (cleriks): философами, учёными-естественниками или гуманитариями, критиками или историками. И на первый взгляд странно тратить на это время, когда идёт большая война. Что толку браться за дело, завершить которое едва ли удастся? И даже если лично наш путь не прервёт смерть или военная служба, должны ли мы — и можем ли — как прежде, посвящать себя таким мирным занятиям, когда на чаше весов жизни наших друзей и ценности (вольности — liberties) Европы? Разве это не значит играть на лире, когда горит Рим?

Мне кажется, что мы не сможем ответить на эти вопросы, если прежде не разберёмся с другими, теми, которые и в мирное время обязан задавать себе каждый христианин. Только что я вспомнил об игре на лире, когда горит Рим. Но для христианина подлинная трагедия Нерона не в том, что он играл, глядя на горящий город, а в том, что он играл, балансируя над преисподней. Да простит меня читатель за занудство. Я знаю, что многие куда лучшие христиане, чем я, в эти дни не хотят поминать небеса и преисподнюю даже с церковных кафедр. Я также знаю, что почти все соответствующие упоминания в Новом Завете восходят к одному единственному источнику. Но ведь источник этот — Сам Господь. Вам скажут, что это апостол Павел, но это неправда. Эти невыносимые учения восходят к Господу. И их невозможно исключить из учения Христа или Его Церкви. Если мы не верим в них, наше присутствие в Церкви — чистой воды фиглярство. А если верим, нам придётся иногда преодолевать нашу духовную гордыню и говорить о них. И когда мы это сделаем, мы увидим, что каждый христианин, приходящий в университет, должен всегда задаваться вопросом, по сравнению с которым вопросы, предъявляемые нам войной, оказываются неважными. Он должен спросить себя, насколько правильно, или хотя бы психологически возможно, для существ, которые каждое мгновение своей жизни балансируют между небесами и преисподней, тратить хотя бы малейшую частичку отведённого им в этом мире непродолжительного времени на такую ерунду, как литература или искусство, математика или биология. И если человеческая культура выдерживает это испытание, она выдержит всё что угодно. Признать, что мы можем сохранять интерес к учёности перед лицом вечности, но не перед лицом войны в Европе, значит признать, что наш слух закрыт для голоса разума, но открыт воплю наших нервов и массовых эмоций.

Именно так обстоит дело с каждым из нас — со мной уж точно. Поэтому я считаю важным смотреть на переживаемую нами сейчас смуту, верно выбрав точку зрения. Война не создает принципиально нового положения вещей: она лишь усугубляет то положение, в котором человек находится постоянно, так что мы больше не можем его игнорировать. Человеческая жизнь всегда протекала на краю пропасти. Человеческая культура всегда должна была существовать перед лицом чего-то бесконечно более важного, чем она сама. И если бы человек откладывал поиск знания и красоты до того времени, когда их ценность перестанет вызывать сомнения, этот поиск никогда бы не начался. Мы ошибаемся, сравнивая войну с «нормальной жизнью». Жизнь никогда не была нормальной. Даже те периоды, которые казались нам относительно спокойными, вроде XIX столетия, оказываются, при более внимательном рассмотрении, полны кризисов, смут, трудностей и чрезвычайных происшествий. Никогда не имелось недостатка в убедительных основаниях для того, чтобы отложить всю «работу в сфере культуры» до тех пор, пока непосредственная опасность не перестанет быть актуальной, а та или иная вопиющая несправедливость не будет исправлена. Но человечество давным-давно предпочло махнуть рукой на эти убедительные основания. Оно предпочло знание и красоту сейчас, не согласившись ждать подходящего момента, который никогда не настанет. Афины Перикла оставили нам не только Парфенон, но, и это очень важно, Надгробную речь. Насекомые, к примеру, предпочли иную стратегию — прежде всего искать сытого и благополучного существования и надёжного укрытия, и они обрели то, к чему стремились. Но с людьми всё иначе. Они доказывали математические теоремы в осажденных городах, разрабатывали метафизические доказательства в тюремных камерах, шутили на эшафоте, спорили о новой поэме, штурмуя стены Квебека, и следили за причёской в Фермопилах. Это не рисовка — такова наша природа.

Но мы существа падшие, и то, что такова наша природа, само по себе не доказывает, что это разумно или правильно. Нужно разобраться, действительно ли деятельность учёного в таком мире, как наш, имеет право на существование. Мы всегда должны отвечать на вопрос: «Как можем мы быть столь легкомысленными и самовлюблёнными, чтобы думать о чём-то кроме спасения наших душ?». Сегодня к этому вопросу прибавляется ещё один: «Как можем мы быть столь легкомысленными и самовлюблёнными, чтобы думать о чём-то кроме войны?» Оба эти вопроса предполагают очень похожие ответы. Один подразумевает, что наша жизнь может, и должна, быть целиком сосредоточена на религии; второй — что может и должна быть целиком сосредоточена на стране. Я считаю, что вся наша жизнь и в самом деле должна стать жизнью религиозной в понимании, о котором я скажу ниже. Но если это значит, что вся наша деятельность должна выстраиваться вокруг вещей «священных», а все связывающие нас отношения должны пониматься как «священные» в противоположность «мирским» — тогда на оба вышеприведенных возражения следует дать один общий ответ. Я скажу: «Должно так быть или нет, то, о чём вы говорите, никогда не случится». До того, как стать христианином, я вряд ли отдавал себе отчёт в том, что жизнь человека после обращения неизбежно состоит из тех же самых вещей, из которых состояла прежде: можно надеяться, что они обретают новое духовное измерение, но всё же они те же самые. До того, как отправиться на прошлую войну, я ожидал, что моя жизнь в окопах будет неким непостижимым образом состоять исключительно из войны. Но в реальности я обнаружил, что чем ближе ты оказываешься к линии фронта, тем меньше вокруг слышно разговоров о договоре с союзниками (allied cause) и ходе военных действий. И я рад был узнать, что Толстой, в величайшей из когда-либо написанных книге о войне, говорит о том же самом — как и, на свой манер, «Илиада». Ни обращение, ни поступление на военную службу не отменяют нашу обычную жизнь. Христиане и солдаты не перестают быть людьми: представления неверующего о религиозной жизни и гражданского о военной службе имеют мало отношения к реальности. Если в том и другом случае вам удастся отказаться от ваших интеллектуальных и эстетических интересов, вы всего-навсего замените хорошую культуру дурной. Ни в церкви, ни на фронте вы не перестанете читать: просто место хороших книг займут плохие. Перестав мыслить разумно, вы станете мыслить неразумно. Отказавшись от удовольствий эстетического порядка, вы погрязнете в удовольствиях телесных. Именно так выглядит аналогия между притязаниями религии и войны: ни то ни другое для большинства из нас не отменяет ту жизнь, которую мы вели, прежде чем стать под их знамена. Но правомерны эти притязания по разным причинам. Война не сможет поглотить всё наше внимание, потому что она — конечный объект, а потому внутренне не способна поддерживать полноценное существование человеческой души.

Чтобы избежать путаницы, я должен сделать тут несколько уточнений. Я считаю нашу сторону в этой войне правой, насколько можно быть правым в делах человеческих, а потому участие в ней считаю долгом. А всякий долг — это долг религиозный, и наша обязанность подчиняться ему поэтому абсолютна. Мы должны спасти тонущего, и возможно, если мы живём на опасном берегу, должны изучить технику первой помощи, чтобы быть готовыми спасти утопающего, как только это будет необходимо. Быть может, во исполнение этого долга нам придётся пожертвовать собственной жизнью. Но если кто-нибудь решит посвятить свою жизнь первой помощи, в том смысле что отдаст этому все свои силы и внимание — он превратится в маньяка. Спасение утопающих, таким образом, долг, достойный смерти, но не достойный жизни. Мне кажется, всякий политический долг (в числе которых для меня военная служба) относится к этому ряду. Мы можем быть обязаны умереть за свою страну, но никто не должен жить всецело ради неё. Тот, кто безоговорочно капитулирует перед сегодняшними нуждами страны, партии или класса, отдает Кесарю то, что прежде всего прочего принадлежит Богу — себя. Религия также не может занимать всю жизнь человека, исключая все наши обычные занятия, но по совершенно иной причине. В каком-то смысле, она и вправду должна занимать всю жизнь. Не может идти речи о компромиссе между Божиим призывом и притязаниями культуры, политики, чего бы то ни было ещё. Призыв Божий не ограничен и неумолим. Можно либо закрыться от него, либо постараться на него откликнуться. Среднего пути тут нет. Но несмотря на это очевидно, что христианство вовсе не исключает из жизни обычные человеческие занятия. Апостол Павел учит обращающихся не оставлять прежних профессий [1 Кор 7:20]. Он даже разрешает посещать пиры, больше того, пиры языческие. Господь наш был гостем на свадебном пиру и даже чудесным образом позаботился о том, чтобы на этом пиру было вино. Под сенью Его Церкви науки и искусства процветали большую часть христианской истории. Решение этого парадокса всем нам хорошо известно. «Едите ли, пьёте ли, или иное что делаете, всё делайте в славу Божию» [1 Кор 10:31]. Все наши повседневные дела приемлемы, если посвящены Богу, даже самые ничтожные из них; и все они, даже самые возвышенные, греховны без этого. Христианство не просто заменяет нашу обычную [природную — natural] жизнь какой-то другой, новой. Речь скорее о новом её устройстве, которое по-своему, во имя своих сверхъестественных целей, использует эти повседневные материалы. Конечно, в данном случае, оно требует капитуляции от некоторых, может даже всех, наших чисто человеческих устремлений: лучше спастись, потеряв один глаз, чем быть вверженным в Геенну. Но оно делает это некоторым образом случайно — потому что в данных специфических обстоятельствах стало невозможно делать то или иное дело во славу Божию. Между самой по себе духовной жизнью и повседневными делами нет никакого сущностного противоречия. Абсолютность послушания Богу в христианской жизни некоторым образом аналогична абсолютному присутствию Бога в пространстве. Бог не занимает пространство так, как его занимает физическое тело, различные его части не находятся в различных частях пространства, не оставляя тем самым места для других тел. И всё же, как учат хорошие богословы, Он присутствует повсюду — присутствует полностью в каждой его точке.

После этих оговорок мы готовы ответить на возражение о том, что культура — непозволительное легкомыслие для существ, облечённых такой чудовищной ответственностью, как мы. Я сразу же отвергну мысль, разделяемую некоторыми нашими современниками, что культурная деятельность обладает неким духовным качеством и потому похвальна сама по себе — будто бы учёные и поэты сами по себе более угодны Богу, чем мусорщики или сапожники. Кажется, Мэтью Арнольд первым использовал английское слово “spiritual” в значении немецкого “geistlich”, тем самым положив начало этому крайне опасному и крайне антихристианскому заблуждению. Освободимся же от него раз и навсегда. Труд Бетховена и труд поломойки становятся духовными при одних и тех же условиях, то есть будучи посвящены Богу или же совершены смиренно «во имя Божие» [as to the Lord]. Это вовсе не значит, что нет никакой разницы, чем нам заняться, уборкой мусора или сочинением симфоний. Крот роет во славу Божию, а петух кукарекает. Все мы — члены одного тела, но разные члены, у каждого из которых своё призвание. Воспитание человека, его таланты и его жизненные обстоятельства — обычно хорошая подсказка для выбора призвания. Если родители отправили нас учиться в Оксфорд, а страна позволяет там оставаться, это на первый взгляд свидетельство того, что жизнь, которую мы можем сейчас наилучшим образом вести во славу Божию — это жизнь, посвященная науке.

Говоря о такой жизни во славу Божию, я вовсе не хочу сказать, что наши интеллектуальные изыскания должны быть назидательны для всех. Это значило бы, по слову Бэкона, приносить автору правды нечистое жертвоприношение лжи. Я говорю о стремлении к знанию и к красоте ради них самих, но в смысле, не исключающем их существование во имя Божие. Стремление к таким вещам свойственно человеческому разуму, а Бог не создаёт никакого стремления впустую. А потому мы должны стремиться к знанию как таковому и к красоте как таковой, твёрдо зная, что тем самым мы или сами преуспеваем в познании Бога или же косвенно помогаем в этом другим. Смирение, в неменьшей степени чем названное стремление, побуждает нас сосредоточиться просто на знании или красоте, не слишком заботясь об их непосредственной связи с познанием Бога. Эта связь важна не столько для нас, сколько для тех, кто придёт за нами и найдёт духовный смысл в том, что мы выкопали, продвигаясь на ощупь и в слепом послушании своему призванию. Это телеологическое рассуждение, согласно которому наличие влечения и способности доказывает, что им отведена определённая роль в замысле Творца, использует Фома Аквинский, доказывая, что сексуальность существовала бы, и не случись грехопадения. Справедливость этого рассуждения применительно к культуре доказывается опытом. Интеллектуальная жизнь не единственный, и не самый надёжный путь к Богу, но мы находим именно его, и быть может именно этот путь был предназначен именно для нас. Это будет так лишь до тех пор, пока наше влечение чисто и не смешанно с личным интересом. Это невероятно трудно. Как говорит автор Theologia Germanica [трактат анонимного автора XIV века], мы рискуем полюбить знание — как именно наше знание — больше, чем его объект, восторгаться не упражнением наших талантов, но тем, что они наши, или же создаваемой ими репутацией. Любой академический успех увеличивает этот риск. Если сопротивляться этому становится невозможно, стоит отказаться от академической работы. Это значит, пришло время вырвать соблазняющий нас глаз.

Такова суть жизни учёного, как я её понимаю. Но она обладает также косвенной ценностью, которая особенно важна сегодня. Если бы весь мир был христианским, быть может, образование не имело бы значения. Но мы видим, что культура будет существовать за пределами церкви независимо от того, есть она внутри неё или нет. Сегодня быть невежественным и простодушным — то есть не уметь договориться с врагом на его условиях — значило бы сложить оружие и предать наших необразованных братьев, у которых, по воле Божией, нет иной защиты от интеллектуальных атак язычников, кроме нас. Хорошая философия нужна хотя бы для того, чтобы отвечать что-то плохой. Холодный разум призван противостоять не только холодному разуму по ту сторону фронта, но мутному языческому мистицизму, отрицающему любой разум.

Но больше всего, пожалуй, мы нуждаемся в глубоком знании прошлого. Не потому, что в прошлом есть какая-то особая магия, а потому, что будущее от нас сокрыто, а настоящему необходимо что-то противопоставить, чтобы напомнить, сколь многое из того, что кажется необразованному человеку само собой разумеющимся, не более чем временное поветрие. Тот, кто жил в разных странах, не так легко обманется заблуждениями родной деревни; учёный жил в разных эпохах и потому куда более устойчив к тому потоку абсурда, который изливается со страниц газет и динамиков в его собственную эпоху.

Таким образом учёная жизнь для некоторых есть разновидность долга. Похоже, сейчас это ваш долг. Я хорошо знаю, каким почти комичным может выглядеть несовпадение между нашими возвышенными стремлениями и задачами, которые приходится решать — например, зубря законы звуковых чередований в англосаксонском языке или химические формулы. Но что-то похожее ожидает любого, кто следует своему призванию: так, молодой священник вдруг оказывается занят подготовкой чаепития для хора, а молодой офицер — отчётами за банки с вареньем. Слава Богу, что это так. Это помогает отсеять честолюбивых и ветреных людей и сохранить тех, кто скромен и упорен. На трудности такого рода не стоит растрачивать наше сочувствие.

Иное дело та специфическая трудность, перед которой ставит нас война: и тут я снова повторю то, что говорю так или иначе с самого начала — не позволяйте нервам и эмоциям убедить вас, что ваше нынешнее положение более ненормально, чем это есть на самом деле. Наверное, полезно назвать три мыслительных упражнения, которые могут служить защитой от трех противников, которых война обращает против учёного. Первый из этих противников — волнение, стремление думать и переживать о войне, когда надо думать о работе. Лучшая защита здесь — понять, что в этом, как и во всем остальном, война не обращает нового врага, а лишь усугубляет старого. У нашей работы всегда множество конкурентов. Мы всегда влюбляемся или ссоримся, ищем заработок или боимся его потерять, заболеваем или выздоравливаем, выполняем общественные повинности. Если мы позволим себе это, мы всегда будем искать того или иного повода отвлечься и так никогда и не сядем за работу. Но получается что-то только у тех, кто стремится к знанию так настойчиво, что движется по этому пути несмотря на все неблагоприятные обстоятельства. Не стоит дожидаться благоприятных обстоятельств — они никогда не наступят. Бывают, конечно, моменты, когда волнение так велико, что никакая сверхчеловеческая самодисциплина не в силах ему противостоять. Но они бывают и в мирное время. Мы же должны делать все, что в наших силах.

Второй противник — отчаяние [frustration] — ощущение, что у нас не будет времени завершить начатое. Если я скажу, что времени завершить начатое не будет ни у кого, что в конце самой долгой жизни человек, в какой бы области он ни подвизался, чувствует себя начинающим, то покажется, что я говорю нечто сухое и абстрактное. Но вы удивитесь, когда сами поймёте, как быстро мы начинаем чувствовать короткость привязи: о скольких вещах нам приходится говорить даже в середине жизни: «на это нет времени», «слишком поздно». Но сама природа не позволяет вам примерить на себя это чувство. Более христианский подход, который возможен в любом возрасте, состоит в том, чтобы предоставить будущее Богу. Почему бы не сделать этого, тем более, что будущее в руках Божиих независимо от того, предоставили мы это Ему или нет. Никогда, ни в войну, ни в мирное время, не вверяйте вашу добродетель или счастье будущему. Работу счастья лучше всего делает тот, кто относится к своим долгосрочным планам спокойно и в каждое мгновение своей жизни действует «во имя Божие». Хлеб насущный — единственное, о чём нам заповедано просить. Настоящее — единственное время, когда может быть выполнен любой долг и получена любая благодать.

Третий наш противник — страх. Война обрушивает на нас смерть и страдание. Никто — и особенно христиане, помнящие о Гефсиманском саде — не станет пытаться изобразить стоическое равнодушие перед лицом этих испытаний. Но мы можем остеречь себя против иллюзий воображения. Мы думаем об улицах Варшавы и противопоставляем гибель её жителей абстракции под названием Жизнь. Но ни перед кем из нас не стоит выбор между жизнью и смертью; лишь выбор между видами смерти — от автоматной очереди сейчас или от рака сорок лет спустя. Какое отношение война имеет к смерти? Она точно не делает её более частым явлением: 100% из нас умрут, и сделать этот процент большим невозможно. Какие-то из смертей она приближает; но я не думаю, что мы боимся именно этого. Когда этот момент наступит, будет не так важно, сколько лет у нас за спиной. Увеличивает ли война вероятность смерти в мучениях? Едва ли. Насколько я могу судить, тому, что мы зовём естественной смертью, обычно предшествуют страдания. И поле боя — одно из очень немногих мест, где велик шанс умереть вообще без боли. Уменьшает ли война вероятность умереть примирёнными с Богом? Не думаю. Если служба в армии не убедила человека подготовиться к смерти, что ещё сможет его убедить? И всё же война имеет вполне определённое отношение к смерти. Она заставляет нас помнить о ней. Единственная причина, по которой рак в шестьдесят лет или паралич в семьдесят пять не заботит нас, это потому, что мы о них не помним. Война же делает смерть реальной; и большинство выдающихся христиан прошлого видели в этом одно из её полезных качеств [blessings]. Они считали, что нам полезно всегда помнить о нашей смертной природе. И я склонен думать, что они правы.

Вся наша биологическая жизнь, все планы на счастливое будущее, сосредоточенные на этом мире, всегда обречены на крушение. В обычные времена об этом помнят лишь мудрецы. Сейчас это понимает самый простодушный из нас. Мы не можем больше заблуждаться относительно мира, в каком мире жили всё это время, и должны примириться с этим. Если мы питали безосновательные и нехристианские надежды на человеческую культуру, они обратились в ничто. Если мы думали, что строим рай на земле, искали нечто, что превратит этот мир из места странствия в место постоянного жительства, способное удовлетворить нашу душу, мы лишились этих иллюзий, и очень вовремя. Но если мы думали, что для некоторых душ и в некоторые времена жизнь в учёных занятиях, смиренно принесённая Богу, может быть одним из путей к Божественной реальности и Божественной красоте, которыми мы надеемся насладиться после смерти, мы всё ещё можем так думать.

Источник

Оригинальный текст

Report Page