Тот, кто остался

Тот, кто остался

Николай

В тот холодный ноябрьский вечер, когда машина семейства Романовых, вкатился на кирпичную подъездную аллею, маленький Коля ещё не знал, что они купили не просто дом. Трёхэтажный особняк в странно-древнем стиле, заросший плющом, достался им почти за бесценок – прошлые владельцы съехали второпях, оставив на кухне даже чайник.

– Какой он… уютный – неуверенно сказала мама, когда ключ наконец провернулся в замке, издав звук, похожий на скрип.

Коле было шесть. Для него уют означало, что на чердаке есть окно-иллюминатор и что в вазочке на столе, всегда есть конфеты.

В первую же ночь люстра в столовой качнулась сама собой, хотя окна были закрыты. Наутро папин ноутбук оказался в ванне (пустой, к счастью). А на третий день Коля увидел, как его резиновый утёнок, оставленный на лестнице, оказался внезапно на полу, будто сбежал от чего-то.

Родители говорили про «старые коммуникации» и «сквозняки», но мама стала вздрагивать от каждого скрипа, а папа проклинать архитектора, который якобы специально спланировал дом так, что все шкафы открываются в разные стороны с мерзким скрипом.

Дом не скрипел. Дом ворчал.

Однажды ночью Колю разбудил топот. Не маленький, как может быть от мышей, тяжёлый, будто кто-то бегал по чердаку прямо над его кроваткой. А потом с кухни донёсся звон разбитой тарелки. Выглянув за дверь, Коля никого не увидел, но внизу, в темноте, ему почудилась тень, которая на секунду замерла, словно заметила что-то, а затем с отвращением плюнула в сторону лестницы.

Тогда-то в Колиной голове и возник образ – из мультиков, сперва пробил страх, но после возникли воспоминания, что показывала бабушка по старому телевизору, и из сказок, которые мама читала шёпотом на ночь. Домовой. Лохматый, серьёзный, с глазами как две копейки. Тот, кто должен охранять очаг, разбирать ложки и подкладывать пятачки под подковы на счастье.

А этот… этот куражится. Тарелки бьёт. Ноутбуки топит.

Значит, недоволен. Значит, не ждал.

Коля вспомнил: домового нужно задобрить. Иначе он выживет их, как выжил тех, прежних.

План созрел к завтраку. Пока мама отвернулась к плите, Коля сунул в карман куртки три зефира в шоколаде и песочное печенье в обсыпке (с ванилью – самое вкусное). Потом он тихо, ступая с пятки на носок, прошёл мимо папиного кабинета, где отец пытался забить гвоздь, а гвоздь каждый раз вылетал, словно из пушки.

Сердце колотилось где-то в горле, когда Коля отворил скрипучую дверь в подвал. Там пахло сыростью, мышами и ещё чем-то давним, древесным. Луч фонарика выхватил старый верстак, битые горшки и чугунную печку.

Коля нашёл ровную картонную коробку. Аккуратно сдул с неё пыль. Поставил в самый тёмный угол. Потом бережно выложил зефир и печенье.

Он присел на корточки, прижал ладошки к груди и зашептал в темноту, так, как шепчут в церкви или когда просишь маму не сердиться – Домовой, домовой… Мы с миром. Мы не чужие. Держи…

Он положил зефирину на картонку, словно на блюдечко. – Это тебе. Ты уж… не серчай.

В подвале вдруг стало тихо. И Коле почудилось, что из черноты него смотрят.

Коля всхлипнул от страха и восторга, потом резко вскочил и – топ-топ-топ – понёсся вверх по лестнице, обдирая коленки. Он вылетел в коридор, хлопнул дверью подвала и убежал к себе.

И из-за коробок вышел человек.

Высокий. Его глаза чуть светились в темноте, рыжим огнём. Он прищурился, посмотрел на коробку с разложенными сладостями.

Медленно, с какой-то брезгливой грацией он кончиком сапога толкнул коробку. Зефир покатился по полу, печенье рассыпалось. — Хм. — Голос был низким, рокочущим.

Коля кое-как дождался утра, он не спал почти всю ночь, свернувшись калачиком под одеялом. Ему казалось, что глаза смотрят на него сквозь стены.

Наутро он первым делом, на цыпочках, прошмыгнул мимо папиной спальни и нырнул в подвал.

Сердце бухало. Он зажмурился на секунду, прежде чем открыть дверь.

А когда открыл, увидел разорённое подношение. Печенье валялось в пыли. Зефир был раздавлен. Коробка лежала на боку. Кто-то с презрением отшвырнул его подношение. — А… — выдохнул Коля. — К горлу подступил комок. Сперва хотелось разреветься. Обидно же! Он старался! Лучшее отдал, зефирку любимую!

Но потом он сжал кулачки. — Вот вредный! — сказал он в темноту голосом, который дрожал, но старался быть смелым. — Тебе наверное никто давно хорошего не делал!

Тишина.

— Значит я прав! — Коля шагнул вперёд, туда, где вчера стоял тот человек. — Домовой! Меня Коля зовут!

Он не знал. Не видел в полутьме. А тот стоял напротив, скрестив руки на груди. Чёрная рубаха, тёмные штаны, волосы – воронье крыло, закрывают лоб и практически глаза. Глаза горят рыжим, как угли. Он смотрел на этого маленького, надутого, сжавшего кулаки человеческого детёныша и чувствовал только одно, глухую ненависть.

Люди. Вечно они лезут. Вечно они что-то предлагают. А потом бросают, продают, уезжают, забывают. Этот дом он помнил ещё до них – когда здесь пахло пирогами и жили по-настоящему. А потом хозяева менялись, как перчатки. И каждый новый считал себя главным. Каждый пытался его, хозяина дома, то задобрить дешёвыми сладостями, то выкурить святой водой.

Глупцы.

«Какой упёртый» – подумал он про себя. И хмыкнул. Коля этого хмыканья даже не услышал.

Но ребёнок вдруг поднял голову и посмотрел прямо туда, где стоял домовой. Сквозь темноту. Словно почуял. — Я не уйду — сказал Коля твёрдо, хотя сам трясся. — Мы купили этот дом. Он теперь наш. И ты — тоже наш. Понял?

Рыжие глаза сверкнули.

Домовой не ответил. Но коробка, которую он сбил ногой, вдруг с глухим стуком встала обратно.

Коля выдохнул. И медленно, пятясь, вышел из подвала.


На следующее утро Коля проснулся от того, что его кровать стояла посреди коридора.

Честное слово. Ещё вечером она мирно спала в своей нише у окна, а теперь перегородила проход на второй этаж, как баррикада. Родители, злые и невыспавшиеся, перемещали её обратно, когда папа сказал — В этом доме просто чертовщина какая-то.

— Язык — машинально одёрнула мама, но сама покосилась на тёмный угол лестницы.

Коля ничего не сказал. Он только крепче сжал в кармане новый подарок, пакетик ирисок, стащенных с кухонного стола, пока мама чистила зубы.

«Вредный. Но не злой — подумал мальчик. — Злой бы кровать вниз скинул, а не просто… перенёс».

В подвал он спустился уже без страха. Ну, почти без страха, спинка всё равно холодела, когда за спиной щёлкала дверь.

Ириски он высыпал на ту же картонку. Аккуратно. Потом присел на корточки и сказал, глядя в темноту – Это ириски. Они липучие. Ты если съешь, зубы потом не разлепишь, но вкусно же!

Никто не ответил.

Но воздух в подвале стал чуть теплее. Или показалось?

— Я, кстати, не просто так пришёл — продолжал Коля, набираясь наглости. — Я хочу договориться. Ты перестань вещи наши ломать, а я… ну, тебя кормить буду. И не трогать. Ты где спишь, кстати?

Молчание.

— Ладно, не хочешь — не говори, — вздохнул Коля, поднялся, отряхнул коленки и помедлив, добавил уже у двери — Папа сказал, мы тут насовсем. Так что привыкай.

И вышел.

Через час он забыл про ириски, позвали завтракать. А когда вернулся после школы (мама решила, что в таком доме одного оставлять нельзя, и возила с собой в город), то нашёл пакетик… на кухонном столе.

Пустой. Ириски исчезли. Только один, последний, лежал на столешнице, и на обёртке кто-то продавил ногтем две крошечные точки – как глаза.

Коля взял ириску, повертел и улыбнулся во весь рот.

А вечером он оставил в подвале не сладость, маленькую тёплую шапку, которую сам связать не умел, но которая валялась в шкафу без дела. — Там холодно — просто сказал он в темноту. — И пахнет мышами. Тебе, наверное, неприятно.

«Какой же ты…» – он не договорил мысль, не нашёл слова. И не то чтобы хотел искать. Мальчик уже убежал наверх.

Спокойствие длилось не долго. Чудо не случилось.

Ни на следующее утро, ни через неделю. Коля каждое утро бегал в подвал — проверять коробку. Новые сладости искать было сложно, поэтому, он по ночам оставлял по кусочку сахара, завёрнутому в чистую тряпицу, как учила бабушка. Но сахар по утрам оставался нетронутым, только покрывался тонкой плёнкой пыли.

Зато из папиного кабинета исчезла антикварная чернильница. Мамины серьги, которые она положила на тумбочку, наутро оказались в мусорном ведре, кто-то с силой вдавил их в картофельную кожуру. А Колин любимый плюшевый медведь нашёлся висящим на люстре в гостиной, вверх тормашками, с оторванной лапой.

— Это уже не сквозняки — сказал папа, и голос у него был уставший. — Мы продадим этот чёртов дом.

— Не продадим. — тихо сказал Коля

Той же ночью Коля проснулся от холода. Он лежал под одеялом, но воздух в комнате сделался зимним, хотя за окном был сентябрь. Он открыл глаза.

В дверном проёме стояла тень.

Высокая. Чёрная. Только два рыжих огонька горели там, где должны быть глаза. — Уходите — сказал голос. Прошипел голос, так, что задребезжали стёкла в тонких оконных рамах. — Мне не нужны твои сладости.

Коля вжался в подушку. Он хотел что-то сказать, что они никуда не уйдут, что дом теперь их, слова папы ложь, что он, Коля, не боится, но язык прилип к нёбу. Тень постояла ещё мгновение, потом бесшумно отступила в коридор, и рыжие глаза погасли.

Домовой показался в комнате родителей глубокой ночью.

Он больше не прятался за тенями. Он шёл по коридору и специально наступал на каждую скрипучую половицу, не крадучись, как раньше.

Скрип. Скрип. Скрип.

Мама спала крепко, устала, пила перед сном валерьянку. А отец всегда просыпался от любого шороха.

Он сел на кровати, потирая глаза, и открыл их как раз в тот момент, когда в дверях спальни зажглись два рыжих угля.

Домовой стоял на пороге, оперевшись на раму двери. В бледном свете уличного фонаря былоо видно его лицо, острое, бледное, с глубокими тенями под глазами. Он улыбнулся. Улыбка была страшная, нечеловеческая, полная ненависти.

— Вон из дома — прошипел он.

Папа не закричал. Он только молча схватил маму за плечо и потянул на себя, заслоняя. А домовой сделал шаг назад, в темноту, и растворился так же внезапно, как и появился. Половицы больше не скрипели.

Наутро мама нашла на кухне все ножи воткнутыми в деревянную столешницу в форме неровного креста.

А Коля снова спустился в подвал.

В темноту.

И сел прямо на холодный пол, скрестив ноги, напротив той самой коробки, на которой уже неделю лежали нетронутые сладости. — Ты не выгонишь нас — сказал он в пустоту. Голос его звенел, но не ломался. — Потому что я тебя не боюсь. Ты злой, потому что один. А я… у меня есть мама и папа. И я буду приходить каждый день. Понял?

Тишина.

Где-то в глубине подвала, за печкой, скрипнуло что-то. Не угрожающе. Скорее удивлённо.

Коля достал из кармана карамельку «Петушок», аккуратно положил на коробку и вышел, не оборачиваясь.


Он не знал, что́ именно переключилось в голове у этого маленького человека в ту ночь, когда рыжие глаза шипели «вон из дома». Но что-то переключилось точно.

Коля действительно перепугался. До холодного пота, до липких ладошек, до бессонных часов под одеялом. Но страх — он ведь тоже бывает разный. Иногда он сворачивает человека в трубочку и выбрасывает на помойку. А иногда — распрямляет.

Коля распрямился.

«Рано или поздно добро должно победить» — повторял он про себя, сидя за завтраком и запихивая в рот остывшую кашу. «Что это за домовой, который против дома? Что это за хозяин, который выгоняет хозяев?»

Бабушка в своих сказках такого не рассказывала. У неё домовые всегда были за дом горой, и кур пересчитают, и кашу от пожара спасут, и ребёнка, если заблудится в лесу, к крыльцу выведут. А этот… этот, ненависть ходячая. И Коля вдруг понял, что это неправильно. Не по-настоящему. Словно домовой сам забыл, кто он есть.

Значит, надо напомнить.

И Коля не унимался.

Каждое утро он поднимался ни свет ни заря, крал с кухонной полки то пряник, то конфету, то сахар, и тащил в подвал. Сначала робко, оглядываясь. Потом всё увереннее. Он больше не шептал. Просто клал на коробку гостинец, говорил — Держи. Всё равно мы тут живём и будем жить.

И уходил.

Родители тем временем пытались привести проклятый особняк в порядок. Папа в выходные красил рамы, но вечно не успевал закончить одну сторону. Мама мыла окна до обеда, а плсое оставались только силы вздремнуть. Но дом, казалось, начал… меняться.

Сначала они не заметили.

Потом папа как-то вышел на крыльцо утром и увидел, что рама, которую он вчера бросил наполовину синей, теперь полностью синяя, и даже кисть лежит рядом, в банке чистая. — Ты докрасила? — спросил он у мамы.

— Я думала, это ты.

Они переглянулись. И замолчали.

Через два дня мама нашла сложенные в идеальную стопку протёртые банки в кладовке, их никто не трогал. А в гостиной, где неделю лежала горка не разобранных коробок, вдруг стало пусто: всё аккуратно стояло по шкафам. Салфеточки кружевные на полочки подстелены, вилки отдельно от ложек, даже газеты рассортированы по датам.

Коля спустился в подвал на пятый день этого безмолвного чуда.

И замер.

На коробке лежали три фантика. От тех самых зефирок в шоколаде. И один, от карамельки «Петушок».

Сахара не было.

Конфет не было.

Остались только цветные бумажки, аккуратно расправленные, словно кто-то разгладил их ладонью.

Коля сел на пол и улыбнулся. Улыбка вышла широкая, почти до ушей.


Коля проснулся от того, что солнечный луч щекотал ему нос. Это было странно, обычно по утрам в его спальне царил серый полумрак, потому что окна выходили на северную, вечно затенённую сторону. Но сегодня солнце пробивалось сквозь старые рамы щедро и воздух в комнате был мягким и тёплым, словно кто-то протопил печь, хотя отопление ещё не включили.

Дом потеплел.

Коля сел на кровати, протирая глаза, и замер.

На стуле в углу кто-то сидел.

Не тот страшный монстр с горящими рыжими глазами. Не тень, шипящая из темноты. Обычный человек. Молодой, на вид лет двадцать пять, ну или на вид домового. На нём были тёмные штаны и простая чёрная рубашка с расстёгнутым воротом. Волосы, сегодня были прибраны, зачёсаны назад, открывая высокий лоб и спокойное, чуть уставшее лицо.

А глаза.

Они больше не горели. Совсем. Просто тёмно-карие, глубокие, с длинными ресницами. И из-за утреннего солнца, которое падало прямо на них, казались шоколадными. Тёплыми.

Коля не поверил своим глазам. Он осторожно спустил ноги с кровати, ступил на пол… и замер во второй раз.

Пол не скрипнул.

Та самая половица, которая всегда пела свою скрипучую песню, промолчала. Дубовая доска лежала плотно, ровно, словно никогда и не скрипела. — Ты.. — выдохнул Коля. — Тут?..

Домовой, а это был определённо он, тихо усмехнулся. Уголки губ дрогнули, и морщинка пролегла у переносицы, но в этой усмешке не было ни зла, ни насмешки. Только странная, почти человеческая усталая нежность — Как видишь, Коля. — голос звучал низко, но мягко. Без того каменного рокота, который был в самом начале. — Никогда не видел таких упёртых детей.

Коля осторожно подошёл ближе. Сделал шаг, второй, третий, босиком по полу, который больше не пел тревожных песен. Остановился в полуметре от стула, заложив руки за спину, пытаясь выглядеть взрослым. — А я таких домовых. — сказал он. Помолчал. — А как тебя зовут? А почему ты был… таким злым?

Домовой медленно опустил взгляд на свои руки, длинные пальцы, крупные суставы, словно у того, кто привык не только портить, но и строить. Потом снова поднял глаза на Колю. — Александр. — сказал он просто. — Но я сомневаюсь, что ты вообще видел домовых. Настоящих.

Коля помотал головой.

— Мм… Скорее я был… — он хотел было придумать отгорворку, но... — Ладно. Злым. — Александр откинулся на спинку стула, и стул не заскрипел. — Просто до этого хозяева… наезжали одни негодяи. Не понимаю: зачем покупать дом, и всё в нём пытаться разрушить? Сначала я пытался восстанавливать. Сам. По ночам. Рамы чинил, половицы подклеивал, печь облицовывал. А они… — Его пальцы сжались в кулак, но тут же разжались. — Сперва терпел. А после я так разозлился, что уже просто не давал тут никому жить. Чтобы не разрушали сильней. Легче одному гнить в пустоте, чем смотреть, как твою душу долбят отбойным молотком.

Коля слушал, раскрыв рот. Он не всё понял. Но главное уловил: Александр — не злой. Он обиженный. И одинокий.

Коля кивнул сам себе, обдумав услышанное, а потом посмотрел на домового по-новому, внимательно. — Кстати… — сказал он, наклоняя голову набок. — А ты выглядишь… иначе. И дом.

Александр усмехнулся. Но теперь, тепло, с шоколадной искоркой в глазах. — Я и есть дом, Коля. — Он чуть подался вперёд. — Какой я — такой и дом. Я меняюсь — дом приходит в норму. Стены — это моя кожа. Половицы — мои рёбра. А тепло в трубах — моя кровь. Когда я спокоен — дом спокоен. Когда я в ярости — дом плюётся гвоздями и роняет люстры.

Коля задумался. Потом серьёзно так, по-взрослому, спросил — А сейчас ты спокоен?

Александр посмотрел на мальчика долгим, изучающим взглядом. Усмехнулся мягче. — Похоже на то.

А за окном, в саду, который ещё вчера казался мёртвым, на голой ветке старой яблони вдруг распустилась почка. Последняя осенняя, но самая наглая. Будто дом решил: хватит зимы. Пора жить.

Report Page