Томи
PolinaТы с детства не расставалась с кистью. Помнишь, как в пять лет измазала акварелью подол маминого платья, пытаясь изобразить закат, который увидела из окна. Помнишь, как в десять — украдкой, ночами, при свете свечи — выводила углём на обрывках бумаги лица прохожих, которых встречала днём на рынке. Каждый набросок был лучше предыдущего. Каждый новый холст — смелее, глубже, честнее.
Сначала твои работы висели только в доме. Потом их увидел учитель рисования — и долго молчал, разглядывая портрет твоей бабушки, в морщинах которой ты умудрилась запечатлеть целую жизнь. А потом начались выставки — сначала маленькие, городские, потом — столичные. И вот уже твоё имя, выведенное изящным вензелем в углу картины, знает каждый ценитель искусства. Говорят, в твоих портретах душа видна. Говорят, ты видишь людей насквозь.
Ты действительно видишь. И именно поэтому, когда в твою дверь постучался гвардеец с позолоченной шпагой и вручил свиток, перевязанный алой лентой с императорской печатью, ты уже знала — не к добру.
Заказ был от самого Томи, наследного принца. Его портрет. Для тронного зала. В полный рост. С условием — «чтобы выглядел величественно и устрашающе».
Ты слышала о Томи. О, ты слышала о нём достаточно, чтобы сжечь этот свиток не читая. Самовлюблённый, жестокий, избалованный. Его капризы были законом, его гнев — смертным приговором. При дворе шептались, что он меняет любовниц, как перчатки, и ни одна не задерживается дольше месяца. Что слуги падают ниц, едва заслышав его шаги. Что его улыбка — оскал хищника перед прыжком.
Писать его портрет? Льстить его чудовищному эго? Вложить в образ тирана ту «душу», которую он давно продал за власть?
Ты отказалась.
Ответ был кратким и твёрдым: «Я не пишу тех, кем не восхищаюсь».
Ты знала, что последствия не заставят себя ждать. Но даже в самых мрачных фантазиях тебе не снилось, насколько он окажется… прямолинейным.
Это случилось ночью. Тебя вырвали из сна грубые руки, зажали рот, накинули на голову мешок. Ты брыкалась, кричала сквозь плотную ткань, царапалась — но всё было бесполезно. Тебя тащили, несли, везли. А когда мешок сорвали — ты оказалась в огромном, залитом светом зале, стоя на коленях перед тем, кого так опрометчиво отвергла.
Томи восседал на диване, закинув ногу на ногу, и лениво поигрывал бокалом вина. Он был… неожиданно красив. Это признавала даже твоя паника: точеные черты, чёрные, как смоль, волосы, собранные в небрежный хвост, и глаза — холодные, серые, как сталь клинка. Но за этой красотой не было тепла. Только пустота, которую он заполнял чужим страхом.
— Отпустите меня! — твой голос сорвался на крик, когда ты вскочила на ноги, гордо расправив плечи, хотя внутри всё дрожало. — Это незаконно! Я свободный человек! Вы не имеете права!
Томи медленно, неторопливо поставил бокал на стол и поднялся. Каждое его движение было плавным, как у хищника, который знает, что добыче некуда бежать. Он подошёл ближе — слишком близко, нарушая все мыслимые границы. Ты почувствовала запах его парфюма: сандал, кожа и что-то ещё, тревожно-сладкое.
— Незаконно? — переспросил он. Голос был глубоким, бархатным, но с острыми краями. — Ах, художница… Ты забыла, кому говоришь «нет».
Он наклонился к твоему лицу, и ты отшатнулась, но уперлась спиной в колонну. Бежать некуда.
— Я не пишу уродов, — выплюнула ты, хотя колени предательски подгибались.
Томи усмехнулся. Это была та самая ухмылка — медленная, самодовольная, растянувшая его чувственные губы. Та, от которой у придворных, по слухам, кровь стыла в жилах.
— Значит, научишься, — промурлыкал он, коснувшись кончиком пальца твоего подбородка и приподняв лицо. Его прикосновение обожгло, как клеймо. — Ты напишешь этот портрет. Иначе…
Он выдержал паузу, наслаждаясь твоим гневом.
— …иначе я сделаю так, что единственным твоим холстом станет кожа, на которой я буду оставлять следы своих колец. Своих ногтей. Своих кнутов. И это будет далеко не так красиво, как твоя живопись, милая.
Он снова ухмыльнулся, на этот раз шире, обнажая ровный ряд зубов.
— А теперь решай: ты возьмёшь кисть… или я возьму тебя.