Телка ожидает чуда на двуспальной кровати

Телка ожидает чуда на двуспальной кровати




🔞 ПОДРОБНЕЕ ЖМИТЕ ТУТ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Телка ожидает чуда на двуспальной кровати

Содержание Fine HTML Printed version txt(Word,КПК) Lib.ru html

      Михаил Михайлович Пришвин      Кащеева цепь      В настоящее издание вошел автобиографический роман Михаила Михайловича Пришвина (1873 - 1954) "Кащеева цепь".      СОДЕРЖАНИЕ      КАШЕЕВА ЦЕПЬ      Книга первая. Курымушка      Книга вторая. Брачный полет      Вместо преамбулы. В. Чуваков      Примечания      ЗАЙЧИК      Однажды осенью под вечер я проходил мимо усадьбы, из которой мужики только что выгнали хозяев. Я остановился, пораженный красотою тройного умирания: усадьба умирала, год умирал в золоте листопада, день умирал. А на самом конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, сидел заяц...      Я не поверил своим глазам, - подумал, мне это чудится, а заяц как ни в чем не бывало сидел на той самой ступеньке, где так часто, бывало, я сам любил под вечер присесть.      Я знал историю этого дома, собирался давно ее написать, материалы были прекрасные, а главного лица не было; как я ни бился, герой не показывался. Теперь же вот, как будто в насмешку надо мной, на место героя уселся заяц. И горько мне стало: неужели действительно моя родная, любимая земля не даст героя? Я пробовал думать о множестве замечательных людей, рожденных на этой земле: вон там, не очень далеко отсюда, пахал Лев Толстой, там охотился Тургенев, там ездил на совет Гоголь к старцу Амвросию, да и мало ли из этого черноземного центра вышло великих людей, но они вышли действительно, как духи, а сама земля через это как будто даже стала беднее: выпаханная, покрытая глиняными оврагами и недостойными человека жилищами, похожими на кучи навоза. И мне стало казаться, что один старичок, совсем незначительный, укреплявший овраги садами, был достойней для моего романа, чем все эти великие люди. Я готов был остановиться на этом старике, но вспомнил, что, кроме садов и оврагов, он по воскресеньям тоже занимался литературой: писал листки под названием "Двенадцать добрых дел" и рассылал их знакомым с просьбой отсылать дальше. Вспомнив про это, я отказался от старика: невозможно же, правда, сделать героем большого романа человека, заключенного в кругу двенадцати добрых дел. Между тем таинственный заяц все сидел на террасе и тоже как будто о чем-то мечтал. Было уже довольно светло, и я знал, что наши обыкновенные зайцы в это время еще плотно лежат по дубовым кустарникам.      "А что, - подумал я, - случай, быть может, посылает мне этого зайца на помощь: "Смирись, мол, писатель, не умствуй, герой - это выдумка, а личность, наверно, есть и в этом зайчишке".      - Что вы тут, батюшка, разглядываете? - спросила меня старуха, дьячи-хина мать.      - Марья Васильевна, - сказал я, - слыхали вы, чтобы где-нибудь заяц днем ходил по домам?      Старуха всмотрелась и вникла. Я подсказал:      - Заяц ли это?      Она перекрестилась. Заяц, верно, заметил движение и вдруг пропал.      - Вот видите, - сказал я, - креста боится. Не сам ли это хозяин тут баламутит?      Старуха еще раз перекрестилась, уже не из страха, а из благодарности за действие креста, и тоже очень таинственно мне прошептала:      - И очень просто, - прикинулся, да и высматривает. Не миновать какой-нибудь беды мужикам.      Старуха потом, конечно, рассказала и на деревне о явлении зайца, и, кто знает, не из-за этого ли зайчика наши суеверные крестьяне через несколько дней разнесли усадьбу в пух и прах.      После того я окончательно убедился, что герой может быть не только не героем, но даже и личность в нем необязательна: он может просто, как зайчик, выйти посидеть на терраску, а из-за этого произойдут события грандиознейшие. Так бывает!      К сожалению, в этот раз мне все-таки не удалось сделать вполне героем зайца; мало-помалу я с ним так сроднился, что дал ему черты мальчика, каким я сам был, хотя имя оставил ему все-таки заячье: Курымушка.      Некоторые из моих друзей, прочитав рассказы о Курымушке, однако совершенно не догадались, что рассказывается в них о каком-то таинственном зайчике, и всё приняли как автобиографию и семейную хронику.      Что же делать? Ведь от себя самого не уйдешь. Мы не маленькие дети, и не спасет нас от скуки чтения даже самая хитрейшая фабула. Пора уже знать, что только близость автора к себе самому и способность его приблизить других к себе так, чтобы они были как будто совершенно свои, родные, находят отклик в читателе. Тогда зачем же ходить далеко? Вот моя собственная жизнь и с ней те, кого я любил, кого боялся и ненавидел. Рано или поздно все тайны будут непременно раскрыты - не мной, так другим: нет ничего тайного, что не стало бы явным.      Вот пень огромного дерева, выросшего от семени, занесенного когда-то птицей в эту усадьбу. Дерево перебыло здесь прекрасную жизнь и раскрыло все возможности, заложенные в семя. Но правда ли, что, сосчитав все годовые круги огромного пня, я узнал что-нибудь о тайнах прекрасного дерева? Так едва ли стал бы кто-нибудь читать рассказ о моей совсем обыкновенной, измеренной и сосчитанной жизни, если бы однажды в конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, не явился мне таинственный зайчик и я, пораженный красотой тройного умирания, не задумал сделать эту сказку - и очень близкую к моей собственной жизни, и очень далекую.      КНИГА ПЕРВАЯ      Курымушка      ЗВЕНО ПЕРВОЕ      ГОЛУБЫЕ БОБРЫ      ВЕТОЧКА МАЛИНЫ      В Ельце, моем родном городе, все старинные купеческие фамилии были двойные: первое имя, хотя бы наше, Пришвины, было имя родовое и официальное, а второе имя считалось "уличным": наше уличное имя было Алпатовы. И так точно было у всех: Лавровы, Ростовцевы, Горшковы, Хренниковы, Романовы, Заусайловы, Лагутины - у всех решительно были вторые "уличные" имена.      Разделение купеческих имен - явление до того заметное и всюдное, что, наверно, есть этому и какое-то разумное объяснение, но до всего не дойдешь, а когда потребуется самому объяснить, и не знаешь, для чего и как это делалось. Мне всегда казалось, будто вторые имена являются простейшей попыткой вывести живое современное имя из его родовой заключенности на суд общества, пусть хотя бы и уличного.      Еще я так думаю о вторых именах и о первых, что первое имя от тебя никак не зависит, и когда его давали кому-то, это родовое имя, ты еще не существовал. Второе имя пришло, опять не глядя на тебя, а на какого-нибудь твоего, быть может, очень отдаленного, предка. Третье - твое собственное, личное имя открывает путь тебе самому и представляет собой как бы право на усилие сделаться таким, как хочется тебе самому и что можно назвать поведением.      Так вот и выходит, что у одного и того же человека может быть три имени: с одним он родился, другое ему пришло с улицы, а третье, его собственное, личное, живое "я", каждый чувствует, и отвечает за него, и создает с помощью его небывалое.      С малолетства чувствовал в себе напор сил для борьбы за свое собственное имя. Редко, очень редко удавалось мне в те времена оставаться победителем. Так было раз в детстве: я признался своему маленькому другу, что я, может быть, вовсе даже совсем и не Пришвин.      - Кому ты говоришь! - ответил мой друг, - я ли не знаю, что вас, Пришвиных, на улице везде называют "Алпатовы"?      - Вот еще! - воскликнул я почти обиженно, - я тебе хотел свою большую тайну открыть, а ты говоришь о том, что всем известно: Алпатовы - это наша старинная уличная кличка.      - А если ты не Пришвин и не Алпатов, то кто же ты?      - А вот угадай, - ответил я.      И прочитал ему первое мое стихотворение:      Скажи мне, веточка малины, Где ты росла, где ты цвела, Каких холмов, какой долины Ты украшением была?      - Понимаешь меня теперь? - сказал я. - Стихотворение Лермонтова "Ветка Палестины" и мое "Веточка малины" так близки друг другу и так далеки и от Пришвиных, и от Алпатовых, что скорей всего, мне кажется, по-настоящему я Лермонтов.      - Позволь, - сказал мой друг, - твоя "Веточка малины" всего только двумя словами разнится от Лермонтовой "Ветки Палестины", так может каждый подделаться легко, и от этого сам не обернешься ни в Лермонтова, ни в Пушкина.      Каждый, конечно, по себе испытал, что иная душевная рана держится на тебе гораздо дольше и причиняет всякого рода беспокойства гораздо сильнее раны физической.      Вполне допускаю, что этот первый самообман и породил во мне особый стыд к писательству, и не только в стихах, но и в прозе: только после тридцати лет я решился попробовать писать прозой. А в стихах у меня бывает стыд не только за себя, но и за всякого порядочного человека: я краснею за него, стыжусь по-настоящему и непременно вспоминаю свою "Веточку малины".      Вот какой срам пришлось пережить еще в детстве, и вот какая ясность чего-то настоящего, и, в свете этого настоящего, какое высокое представление о настоящей поэзии: что чуть только фальшь в чем-нибудь, так и сейчас стыдно!      И все это оттого, что автор, даже такой, как маленький я со своей "Веточкой малины", сам-то про себя думает, чцо он приходит с новорожденным словом, что он несет в свет своим словом нечто новое, небывалое.      Мало того! Если бы каждый из нас начинал свою жизнь попыткой сказать или сделать что-нибудь совершенно новое, небывалое, а не повторял бы, как попугай, слова, сказанные кем-то другим, и не только бы в поэзии, так и во всем своем поведении, то мир человеческий очень скоро переменился бы.      И вот что тоже замечательно: сколько уже лет смеялись над бедным Дон Кихотом, что он сказал длинную речь своему коню Росинанту, а конь после того вернулся в конюшню. Но мало того, что над Дон Кихотом добродушно смеялись: Дон Кихотом некоторые даже прямо бранились. И все-таки, несмотря ни на смех, ни на брань, этот герой человечества, неудачник из всех неудачников, не обозлился на человечество и тем самым сохранил свое человеческое право на дружбу: мы дружим все с Дон Кихотом до сих пор, и так будет всегда.      Так было и с этой оглушительной оплеушиной в самое место начала сознания своей личности, когда в тени гения Лермонтова я хотел было со своей "Веточкой малины" оторваться от родового имени Пришвиных, занятых когда-то полезным делом вытачивания необходимой части ткацкого станка, пришвы.      Оказывается, что не так-то легко оторваться от прошлого и объявить себя не связанным родом своим и племенем. И уж если рассказывать о том, как я сделался писателем, то надо рассказать прежде всего о том времени, когда я вовсе и не помышлял делаться писателем.      ХРУЩЕВО      Родился я в 1873 году в селе Хрущево, Соловьевской волости, Елецкого уезда, Орловской губернии, по старому стилю 23 января, когда прибавляется свет на земле и у разных пушных зверей начинаются свадьбы.      Село Хрущево представляло собой небольшую деревеньку с соломенными крышами и земляными полами. Рядом с деревней, разделенная невысоким валом, была усадьба помещика, рядом с усадьбой - церковь, рядом с церковью "Попов-ка", где жили священник, дьякон и псаломщик.      Одна судьба человека, родившегося в Хрущеве, родиться в самой деревне под соломенной крышей, другая - в Поповке и третья - в усадьбе.      Мне выпала доля родиться в усадьбе с двумя белыми каменными столбами вместо ворот, с прудом перед усадьбой и за прудом - уходящими в бесконечность черноземными полями. А в другую сторону от белых столбов, в огромном дворе, тесно к садам, стоял серый дом с белым балконом.      В этом большом помещичьем доме я и родился.      С малолетства я чувствовал себя в этой усадьбе ряженым принцем, и всегда мне хотелось раздеться и быть просто мужиком или сделаться настоящим принцем, как в замечательной детской книге "Принц и нищий".      Это маленькое имение, около двухсот десятин, было куплено дедом моим Дмитрием Ивановичем Пришвиным, елецким потомственным почетным гражданином, у дворянина Левшина, кажется, генерала.      После семейного раздела Пришвиных Хрущево досталось моему отцу, Михаилу Дмитриевичу Пришвину.      Вот так и случилось, что елецкий купеческий сын, мой отец, сделался помещиком.      В барском имении мой отец вел себя не по-купечески: весь огромный усадебный двор он окружил строениями для кровных орловских рысаков, вдоль ограды тянулась длинная и новая маточная [Маточная - помещение для кобыл с маленькими жеребятами. (Здесь и далее примеч. М. М. Пришвина.)], поперек под углом - старая маточная и за нею - варок [Варок - огороженное место для выгула коней.]. В доме всюду во множестве были развешаны потреты отечественных рысистых коней, написанные знаменитым в то время художником Сверчковым.      Рассказывали мне, что отец сам выезжал рысаков и не раз в Орле брал призы. Еще отец мой был замечательным садовником, и некоторые его цветы, поддержанные после его смерти моей матерью, и особенно фруктовые деревья так и остались со мною на всю мою жизнь.      А еще отец, конечно, был превосходным охотником. Догадываюсь, что среди хороших знакомых отец был веселым затейником, и та чудесная музыкальная речь, которая мне везде и всюду на родине слышится, может быть, тоже была украшением веселой жизни хрущевского "принца".      Скорее всего, я думаю теперь, кроме маленького имения, отцу при разделе досталось немало тоже и денег, а то откуда же взять средства на такую веселую жизнь! Как жаль мне отца, не умевшего перейти границу первого наивного счастья и выйти к чему-нибудь более серьезному, чем просто звонкая жизнь.      Где тонко, там и рвется, и, наверно, для такой веселой, свободной жизни у отца было очень тонко. Случилось однажды, он проиграл в карты большую сумму; чтобы уплатить долг, пришлось продать весь конский завод и заложить Имение по двойной закладной. Тут-то вот и начинать бы отцу новую жизнь, полную великого смысла в победах человеческой воли. Но отец не пережил несчастья, умер, и моей матери, женщине в сорок лет с пятью детьми мал мала меньше, предоставил всю жизнь работать "на банк".      Вот почему теперь я и держусь своей матери: через мать я природе своей получил запрет, и это сознательное усилие принесло мне потом счастье.      Я был еще совсем маленьким, когда умер мой отец, и до того еще был неразумным, что событие смерти отца в нашем хрущевском доме не переживал глубоко. Если теперь говорю, что жалею отца, то не его именно жалею, а того отца, кто мог бы своим вниманием указать мне в жизни истинный путь. Всю свою жизнь я чувствовал недостаток такого отца, и, мне кажется, в своих скитаниях и по земле, и по людям, и по книгам я искал себе такого отца-наставника.      Мать моя, Мария Ивановна Игнатова, родилась в городе Белеве, на берегу самой милой в России реки Оки. Далеко ли Белев от Ельца, но какая разница в природе! Черноземная земля под Ельцом представляет собою край того обезлешенного, выпаханного чернозема, где богатейшая когда-то земля нашего центра покрылась оврагами из красной глины, как трещинами, где крытые соломой лачуги были похожи на кучи навоза. И человек "культурный" укрылся от нескромного глаза в барских усадьбах.      Совсем другое - родная земля на родине моей матери, легкая, покрытая лесами земля по Оке.      Работая неустанно с утра до вечера, учитывая каждую копейку, мать моя под конец жизни все-таки выкупила имение и всем нам пятерым позволила получить высшее образование.      КУРЫМУШКА      В нашем доме сохранилось старинное, сделанное еще крепостными руками огромное кресло Курым. Никто не знал, что это значит, слово "Курым", и откуда оно взялось, но если скажешь: "Курым", то каждый почему-то ищет глазами кресло. Говорят, будто в этом кресле я родился и за то получил с малолетства прозвище "Курымушка".      Говорили, что мальчиком я был очень похож на кресло, но чем же именно похож, об этом никто верно не знал.      Часто я раздумывал, сидя в этом огромном кресле.      Я думал, что у каждого из нас жизнь, как наружная оболочка складного пасхального яйца; кажется, так велико это красное яйцо, а это оболочка только, - раскроешь, а там синее, поменьше, и опять оболочка, а дальше зеленое, и под самый конец выскочит почему-то всегда желтенькое яичко, но это уже не раскрывается, и это самое, самое наше.      Бывает, при переломах душевных сосредоточишься в себе, и вот начинает все нажитое отлетать, как скорлупки. И со мной раз так было: все отлетело и вышел маленький мальчик Курымушка у постели своего больного отца. Мать сказала:      - Папа просит тебя на постель, полезай к нему! Отец сделал губами, глазами, единственной здоровой рукой какие-то знаки, понятные матери, и она сейчас же дала ему лист бумаги и карандаш. Он хорошо рисовал, одним движением сделал на бумаге каких-то необыкновенных животных в елочках и подписал: голубые бобры.      Этой же ночью представилось Курымушке, что в его полог над кроватью залетела огромная муха и жужжит на весь дом, никому спать не дает, все бегают с огнем, стучат, шепчутся. Он плачет, зовет в темноте, кусает в отчаянии бахрому полога, - нет ответа! Так всю ночь муха хрипит, и только под утро стало тихо, но все - не так, что-то большое случилось в доме. И с этим темным предчувствием Курымушка выходит из детской. В передней на пороге стоит неизвестный мужик, староста Иван Михалыч машет ему рукой:      - Уходи, уходи!      - Надо бы...      - Не до тебя: Михаил Дмитрич помер.      - Царство небесное! - перекрестился неизвестный мужик и вышел.      Курымушка входит к отцу. Он лежит на своем месте такой же, только совсем голый, и няня намыливает ему палец, стягивает золотое кольцо. Особенного, страшного тут ничего не было, и Курымушка просто переходит в другую комнату, где сидит Софья Александровна и еще дамы, тоже из соседей, помещицы.      - Миленький, поди-ка сюда, папа твой умер, ты теперь сирота.      - Ну, что ж, - ответил Курымушка, - зато у меня вот что есть!      - Что это?      - Папа вчера мне дал: голубые бобры.      - Фантазер был! - улыбнулись дамы и заговорили между собой, будто тут и не было возле них Куры-мушки.      - И правда - одни голубые бобры! Бедная Мария Ивановна! Имение под двойной закладной, пять человек детей!      - И еще купцы! Последний дворянин живет на земле - и это у него естественно; разорится и все живет, и все. естественно, а купцы полезли на землю зачем? Что им земля? Простой выгоды нет, масло в городе купить дешевле обойдется.      - Хотят жить, как господа!      - Вот и пожили: все профуфукал покойник, и, правда, остались какие-то голубые бобры.      - Сиротка, - погладила Софья Александровна по головке Курымушку. Бедная Мария Ивановна, совсем еще молодая женщина.      Пришла мать с платком в руке, в слезах, обнялась со всеми, сказала:      - Теперь всю жизнь работать на банк!      - Эх, Мария Ивановна, мы все на банк работаем.      - Ну, вы - дворяне, вас все-таки опекают.      - Зато вы такая здоровая и сильная.      - Да, это была наша коренная ошибка, не нужно было нам забираться в деревню, все равно земля рано или поздно перейдет мужикам.      - Почему вы так думаете?      - Потому что им волю объявили, а земли не дали. Их много, они одного хотят - земли и своего добьются: земля непременно перейдет мужикам.      Из всех этих разговоров Курымушка заметил себе много неприятных вещей: какой-то Банк схватил маму, и она теперь будет на него работать; еще нехорошее, что он - сирота, что "мы - купцы" и что земля перейдет мужикам. Хороши были только голубые бобры, но и то над этим смеялись.      БЛЕДНЫЙ ГОСПОДИН      Далеко до солнца, но мать всегда до солнца встает и уходит в поля, никогда ее летом поутру не увидеть Куры-мушке. Только за обедом она сидит загорелая, как бронзовая, и могучая, ест и сама разговаривает со старостой Иваном Михалычем.      - Рыжка - того?      - Причинает, Марья Ивановна!      - А Бурышка?      - Не того!      - Опять ты за свое: "не того, не того"! Говори языком человеческим, я тебя спрашиваю: Бурышка... того?      - Пошла в передои.      Вот те раз! Ну, как же ты это допустил?      - Да это не я.      - А кто же, не ты?      - Бык ослабел.      - Вот те раз! Ты с ума сошел! "Бык ослабел"! Ты сам ослабел.      И
Крепкий хуй брюнетка и блонди развлекаются порно фото
Лесбиянка делает подружке интимный массаж в салоне
Обнаженная полячка на отдыхе

Report Page