Тайная история
Донна ТарттВпрочем, отыскать обиталище хиппи в итоге оказалось не так уж трудно — один склад, стоявший прямо у реки, был выкрашен в ядовитый сиреневый цвет.
Хиппи, когда он наконец открыл дверь, выглядел очень недовольным, как будто я его разбудил. «Слушай, в следующий раз просто возьми и толкни дверь», — буркнул он вместо приветствия. Это был низенький рыжебородый толстяк в покрытой пятнами от пота футболке, и по его виду можно было предположить, что он провел немало чудных вечеров в компании приятелей у бильярдного стола в «Баулдер Тэп». Он показал мне мое будущее жилище — комнату, к которой вела железная (и конечно же без перил) лестница, — и молча исчез.
Я оказался в пыльном, похожем на пещеру помещении с дощатым полом и высоким потолком с обнаженными балками. Кроме раздолбанного комода и примостившегося в углу барного стула здесь не было никакой мебели, зато стояли газонокосилка, проржавевшая бочка и козлы, на которых валялись ошметки наждачки, столярные инструменты и изогнутые куски древесины — возможно, панцири тех самых мандолин. Пол был усыпан опилками, гвоздями и окурками вперемешку с промасленными обертками и номерами «Плейбоя» семидесятых годов; квадратики стекол в решетке рамы покрывала пушистая смесь изморози и грязи.
Разжав окоченевшие пальцы, я выронил на пол один, затем второй чемодан. Мозг мой словно бы тоже окоченел и с какой-то странной легкостью лишь фиксировал впечатления, не подвергая их оценке. Внезапно до меня донесся жуткий рев и плеск. Обойдя козлы, я посмотрел через заднее окно наружу и остолбенел, увидев в метре под собой бурлящий поток воды. Было видно, как чуть дальше по течению он обрывается вниз с плотины и над самым краем висит облако взвеси. Попытавшись протереть кружок на стекле, чтобы разглядеть это зрелище получше, я заметил, что здесь, в помещении, у меня изо рта идет пар.
Вдруг я ощутил что-то очень похожее на ледяной душ. Я поднял голову — в потолке зияла внушительная дыра. Я увидел кусочек голубого неба и облако, быстро проплывающее между черными зазубренными краями. На полу, удивительно точно повторяя очертания дыры, красовалась россыпь снежной пудры, девственную поверхность которой нарушал одинокий четкий след — мой собственный.
Потом меня часто спрашивали, понимал ли я, что поселиться в неотапливаемом доме на севере Вермонта в середине зимы почти равносильно самоубийству? Сказать по правде — нет, не понимал. Где-то на задворках моего сознания, конечно, всплывали некогда слышанные истории о замерзших насмерть людях — пьяницах, стариках, неосторожных лыжниках, — но я никак не думал, что все эти ужасы могут иметь отношение ко мне. Да, мое жилище было неуютным, там было грязно, как в хлеву, и холодно, как в погребе, но мне и в голову не приходило, что я подвергаю опасности свою жизнь. В конце концов, хиппи жил в том же здании, а в моей комнате, как сообщила секретарша студенческой справочной, раньше жили другие студенты. Правда, мне не сообщили, что та часть склада, где жил хиппи, как следует отапливалась, а студенты, понимая, что их ждет, заблаговременно вооружались обогревателями и электрическими одеялами. Кроме того, дыра в потолке была новейшим усовершенствованием дизайна, не внесенным в базу данных справочной. Я уверен, что любой нормальный человек, узнав об условиях моей зимовки, не пожалел бы сил, чтобы отговорить меня от этого предприятия, но в том-то и дело, что всех этих подробностей не знал никто. Я так стыдился нового жилья, что не стал рассказывать о нем никому, даже доктору Роланду. Только хиппи был полностью в курсе дела, но он стоял выше треволнений этого мира, за исключением, конечно, забот о собственной персоне.
Рано утром, еще затемно, я просыпался на полу среди вороха одеял (я спал в двух или трех свитерах, теплом нижнем белье, шерстяных брюках и пальто) и в чем был шел на работу. Дорога отнимала немало времени, а если шел снег или дул сильный ветер, то и последние силы. Замерзший и измученный, я обычно подходил к Общинам ровно к тому моменту, когда сторож открывал двери, и сразу же спускался в подвал, чтобы побриться и принять душ. В годы Второй мировой, когда в Общинах временно размещался госпиталь, это несколько зловещее помещение — белый кафель, сплетения труб, сточная воронка в центре пола — служило инфекционным изолятором, сейчас же оно стояло почти заброшенным. К счастью, уборщицы наполняли в подвале ведра, и поэтому воду не отключали, там даже стоял исправный водогрей; в глубине одного из застекленных шкафчиков у меня хранился незаметный сверток с мылом, бритвой и полотенцем. Потом я поднимался наверх и завтракал консервированным супом с чашкой растворимого кофе. Когда появлялись секретарши и доктор Роланд, я был уже по уши в работе.
Столь внезапный приступ усердия несказанно удивил и даже несколько насторожил шефа, уже давно привыкшего к моим постоянным прогулам, опозданиям и не выполненным в срок поручениям. Он начал расточать похвалы моему трудолюбию, подробно расспрашивать о проделанной за день работе, а несколько раз я даже слышал, как он обсуждает произошедшую со мной перемену с доктором Кабрини — главой факультета психологии и единственным коллегой доктора Роланда, оставшимся в Хэмпдене на зиму. Несомненно, сначала он решил, что за всем этим кроется какой-нибудь новый подвох. Но время шло, и каждый день самоотверженной работы прибавлял к моему послужному списку очередную золотую звездочку. Наконец он поверил, сначала робко, затем — торжествующе. В начале февраля он даже повысил мне зарплату. Может быть, как истинный приверженец бихевиоризма, доктор Роланд надеялся, что прибавка подвигнет меня на еще большие достижения. Однако ему пришлось горько пожалеть об этом опрометчивом поступке, когда с началом весеннего семестра я вернулся в свою уютную комнатушку в Монмуте и, как ни в чем не бывало, взялся за старое.
Я сидел в кабинете доктора Роланда до упора, а затем шел ужинать в кафетерий. В иные благословенные вечера после ужина можно было провести еще некоторое время в тепле. Как тщательно изучал я доски объявлений, высматривая собрания «Анонимных алкоголиков» и выступления старшеклассников местной школы с каким-нибудь старым мюзиклом! Увы, такая удача выпадала редко. Как правило, в семь Общины закрывали, и мне не оставалось ничего другого, как тащиться домой сквозь темень и снег.
Я не могу передать, какой дикий холод стоял на складе, — ни до ни после той зимы мне не приходилось испытывать ничего подобного. Наверное, будь у меня хоть капля соображения, я бы тут же побежал покупать обогреватель, но всего четыре месяца назад я покинул один из самых теплых в Америке штатов и лишь слабо подозревал о существовании подобных приспособлений. Я считал, что мои еженощные мучения — чуть ли не норма для жителей Вермонта зимой. Холод, от которого ломило кости и болели суставы, свирепый холод, беспощадно вторгавшийся в мои сны — плавучие льды, пропавшие экспедиции, прожектора поисковых самолетов, скользящие по белым вершинам айсбергов, и я — в одиноком дрейфе по беспросветным арктическим морям. По утрам я просыпался с ощущением, будто меня избили. Сначала я думал, это оттого, что я сплю на полу, и только потом понял, что истинной причиной была жестокая, непрекращающаяся дрожь — всю ночь напролет мои мышцы сокращались, как у подопытной зверушки с вживленными в мозг электродами.
Удивительно, но хиппи (кстати, его звали Лео) очень не нравилось, что я почти не занимался выточкой распорок, формовкой обечаек и прочими хитроумными манипуляциями. «Слушай, ты просто пользуешься моей добротой, — говорил он всякий раз, заметив меня. — Еще никто так не кидал Лео. Ни-кто». Почему-то ему втемяшилось в голову, что я обучался изготовлению инструментов и мог выполнять самую квалифицированную работу, хотя я конечно же не говорил ему ничего подобного. «Говорил-говорил, — ответил он на мои клятвенные заверения в обратном. — Что я, не помню, что ли? Ты сам сказал, что целое лето жил в Голубых горах и делал там цимбалы. В Кентукки. А то нет?»
Мне нечего было на это ответить. Я привык изворачиваться, сталкиваясь с последствиями собственного вранья, но чужая неприкрытая ложь, как правило, повергает меня в абсолютную растерянность. Я робко воззвал к правде, пробормотав, что никогда не был в Голубых горах и даже не знаю, как выглядят цимбалы. «Тогда иди точи колки, — нахально заявил он. — Или хотя бы пол подмети». Тут я попытался возмутиться и возразил, что не могу вытачивать колки в помещении, где из-за холода даже не снять перчаток. «Ну и что? Отрежь у них кончики пальцев», — ничуть не смутившись, посоветовал Лео. Такими вот случайными столкновениями перед дверью склада наше общение, собственно говоря, и ограничивалось. Скоро мне стало ясно, что Лео, несмотря на свою прославленную любовь к мандолинам, не переступал порог мастерской уже, наверное, лет сто. Я начал подозревать, что он даже не знает о дыре в крыше, и однажды набрался смелости и упомянул ее в разговоре. «Во-во, я как раз думал, ты ее и заделаешь, а то от тебя вообще никакой пользы», — сказал хиппи. То, что я послушался и однажды в воскресенье действительно попытался заделать дыру с помощью первых попавшихся частей будущих мандолин, можно объяснить лишь крайней степенью моей деморализации. Эта попытка едва не стоила мне жизни: крыша оказалась предательски крутой, я потерял равновесие и чуть было не свалился в запруду, однако в последний момент ухватился за водосточный желоб, к счастью, выдержавший мой вес. Мне удалось спастись (правда, потом пришлось сде
Незаметно промелькнуло Рождество. Примечательным в нем было лишь то, что решительно все оказалось закрыто и мне некуда было пойти погреться, не считая церкви, где я провел пару часов. После службы я вернулся на склад, завернулся в одеяло и, не зная, как спастись от холода, принялся раскачиваться, вспоминая все солнечные рождественские праздники детства — с апельсинами, велосипедами, разноцветными обручами и зеленой мишурой, весело шуршащей под ветерком вентилятора.
Время от времени на кампус приходила почта. Фрэнсис в письме на шести страницах распинался о своем плохом настроении и слабом здоровье и подробно описывал практически все блюда, которые ему довелось отведать на каникулах. Близнецы, вот кому спасибо, присылали коробки с бабушкиным печеньем и письма, написанные разными чернилами: черными писал Чарльз, красными — Камилла. Числа десятого января я получил открытку из Рима, без обратного адреса. Это была фотография статуи императора Августа из Примапорты. Под ней Банни на удивление здорово изобразил себя и Генри: маленькие фигурки в римских тогах и круглых очочках с любопытством косились в направлении, указываемом простертой рукой статуи. (Император Август был кумиром Банни. Нам было ужасно неловко, когда на рождественском вечере филологического факультета, во время чтения второй главы Евангелия от Луки он издал радостный вопль, услышав его имя. «Не, а че такого? — возмутился он, когда мы его одернули. — Надо ж было провести всеобщую перепись, не так, что ли?»)
Эта открытка хранится у меня до сих пор. Что характерно, написана она карандашом; текст немного смазан, но еще вполне читаем. Подписи нет, но ошибиться в авторстве невозможно:
Ричард Старик
как ты там — мерзнешь? здесь очень даже тепло. Мы живем в Пенсионе (орф.) Я заказал по ошибке Устриц вчера в ресторане это было что-то жуткое но Генри взял и все съел. Еще здесь все чертовы католики. Arrivaderci, до скорого.
Фрэнсис и близнецы задавали, и не раз, вопросы о моем новом адресе. «Где ты сейчас живешь?» — черным цветом спрашивал Чарльз. «Правда, где?» — вторила Камилла красным. (Она писала чернилами особого, рыжеватого оттенка, при виде которого в моем сознании звучал вживую ее нежный, с хрипотцой голос, лишь обостряя мою тоску по ней.) Я не мог дать им обратный адрес и поэтому оставлял их вопросы без ответа, наполняя письма пространными рассуждениями о снеге, красоте, одиночестве и тому подобном. Я часто думал, какой странной должна была казаться моя жизнь далеким адресатам моих бесстрастных посланий. Они повествовали о каком-то безликом существовании, описывали жизнь во всех ее проявлениях, но без малейших подробностей, постоянно испытывали терпение читателя размытыми, туманными пассажами. Изменив несколько дат и реалий, их легко можно было бы выдать за письма Гаутамы.
Я писал эти письма по утрам в кабинете, в библиотеке, в коридорах Общин, где по вечерам оставался до тех пор, пока уборщицы не объявляли мне, что здание закрывается. Вся моя жизнь укладывалась в те разрозненные отрезки времени, которые удавалось провести в общественных местах. Мне казалось, что я брожу по вокзалу, а моего поезда все нет и нет. И словно один из тех призраков, которые поздней ночью спрашивают у пассажиров, когда отправляется «Полуночный экспресс», потерпевший крушение лет двадцать назад, я переходил из одного зала ожидания в другой, пока не наступал тот жуткий миг, когда закрывалась последняя дверь. Я покидал уютный мир чужих людей и подслушанных за день разговоров и оказывался на улице, где неизменный холод пронизывал меня до костей. Я сразу забывал, что такое свет, что такое тепло. Никогда, никогда больше не смогу я согреться.
Я научился становиться невидимым и достиг в этом деле совершенства. Я мог провести два часа за чашкой кофе и четыре за обедом, а официантки даже не смотрели в мою сторону. Уборщицы, выставлявшие меня из Общин под закрытие, вряд ли отдавали себе отчет в том, что каждый вечер обращаются к одному и тому же человеку дважды. По воскресеньям, набросив на плечи плащ-невидимку, я иногда по шесть часов кряду сидел в приемной врача, безмятежно листая «Янки» («Дары моря на острове Каттиханк») или «Ридерз Дайджест» («Десять способов помочь больной спине!»), и ни медсестра, ни врач, ни ожидавшие своей очереди пациенты не подозревали о моем присутствии.
Однако, как и человек-невидимка из романа Уэллса, я обнаружил, что за чудесный дар приходится расплачиваться, и в моем случае ценой так же оказалось некоторое помрачение рассудка. Мне стало казаться, что люди не замечают мой взгляд и лишь по воле случая не проходят сквозь меня. Мои суеверия стали сгущаться в подобие мании. Я начал твердо верить, что рано или поздно одна из шатких железных ступенек, ведущих в мою комнату, отвалится и я рухну вниз и сломаю себе шею или, хуже того, — ногу (в последнем случае я наверняка замерзну или умру с голоду, прежде чем Лео придет мне на помощь). Однажды, когда я быстро и без малейшего страха одолел лестницу, я поймал себя на том, что у меня в голове вертится старая песенка Брайана Ино («И в Нью-Дели, и в Гонконге знают, это ненадолго…»), и с тех пор я обязательно напевал ее всякий раз, когда поднимался или спускался по злосчастным ступенькам.
Дважды в день, перед тем как перейти реку по узкому мостику, я непременно останавливался и копался в грязно-бурой снежной каше у обочины, пока не находил камень приличных размеров. Наклонившись над заледеневшими перилами, я швырял его в бурлящий поток, который мчался над гранитными валунами, похожими на крапчатые яйца в гнезде динозавра. Может быть, это была дань речному богу за безопасный проход по мосту или попытка доказать ему, что я, пусть и невидимый, все же существую. Речушка была довольно мелкой, и иногда я слышал, как брошенный камень ударяется о дно. Вцепившись обеими руками в перила, я зачарованно наблюдал, как вода течет, вскипая и пенясь, над гладкими отполированными камнями, и думал о том, каково было бы упасть и раскроить о них голову: зловещий хруст, внезапная слабость и красные мраморные прожилки, разбегающиеся в воде.
Если я брошусь вниз, подумалось мне вдруг, кто найдет меня в этом белом безмолвии? Может быть, река протащит меня по камням и выплюнет в заводи за красильной фабрикой, где какая-нибудь женщина, выезжая со стоянки после работы, часов в пять, случайно заметит меня в свете фар? Или же меня прибьет в тихое местечко за поросшей мхом глыбой, где, подобно тем частям мандолин, я буду упрямо болтаться размокшим свертком в ожидании весны?
Январь перевалил за середину. Столбик термометра неуклонно падал; моя жизнь, до сих пор лишь одинокая и безрадостная, стала невыносимой. Каждый день я автоматически брел на работу и обратно. Порой приходилось идти по жуткому морозу, порой по такой метели, что не было видно ничего, кроме снежной круговерти, и добраться домой можно было, только держась вплотную к ограждению шоссе. Придя на склад, я заворачивался в грязные одеяла и замертво валился на пол. Все мои силы уходили на отчаянную борьбу с холодом, стоило же хоть чуть-чуть расслабиться, как меня охватывали болезненные видения в духе Эдгара По. Однажды ночью мне приснился собственный труп — глаза широко открыты, во вздыбленных волосах ледяное крошево.
Каждое утро я появлялся в кабинете доктора Роланда с такой точностью, что по мне можно было проверять часы. Этот, с позволения сказать, заслуженный профессор психологии не заметил ни одного из «десяти признаков близкого нервного срыва», или что там ему полагалось распознавать навскидку и объяснять студентам. Напротив, в моем молчании он черпал вдохновение для долгих монологов об американском футболе и о собаках, которые были у него в детстве. Редкие замечания, с которыми он обращался ко мне, оставались для меня загадками. Например, он как-то спросил, почему это я, учась на театральном отделении, ни разу не участвовал в постановках. «В чем дело? Ты что, стесняешься? Покажи им, на что ты способен!» В другой раз он между делом поведал мне, что, учась в Брауне, снимал комнату вместе с соседом по этажу. Однажды он сказал, что не знал, что мой друг тоже остался на зиму в Хэмпдене.
— Нет, все мои знакомые разъехались, — возразил я, нисколько не погрешив против истины.
— Ну-ну, нельзя так разбрасываться друзьями. Самая крепкая дружба возникает на студенческой скамье. Знаю-знаю, ты мне не веришь, но вот доживешь до моих лет, тогда сам все поймешь.
Возвращаясь домой по вечерам, я стал замечать, что контуры предметов подергиваются белизной. Мне казалось, что у меня нет прошлого, нет никаких воспоминаний, что всю жизнь я провел на этой шипящей поземкой, мертвенно сияющей дороге.
Я не знаю, что со мной было. Врачи потом сказали, что во всем виноваты хроническое переохлаждение и плохое питание плюс пневмония в легкой форме, но я не уверен, что этим можно объяснить галлюцинации и помутнение рассудка. Я даже не понимал, что болен, — любые симптомы, будь то боль или озноб, тонули в пучине гораздо более насущных проблем.
Ведь, как ни крути, вляпался я основательно. По статистике, это был самый холодный январь за последние двадцать пять лет. Я панически боялся замерзнуть насмерть, но податься мне было совершенно некуда. Наверно, я мог бы попроситься немного пожить у доктора Роланда, в квартире, которую он делил с престарелой подругой, но неловкость подобной ситуации казалась мне хуже смерти. Других даже случайных знакомых у меня не было, и мне оставалось разве что стучаться в первую попавшуюся дверь. Как-то раз, одним особо паршивым вечером, я попытался позвонить родителям с телефона у входа в «Баулдер Тэп». Шел мокрый снег, и я так дрожал, что с трудом смог просунуть монеты в щель. Не знаю, что я хотел от них услышать; отчаянная надежда на то, что они предложат выслать мне денег или билет на самолет, была утопией, и я это понимал. Может быть, стоя по колено в слякоти на продуваемой всеми ветрами Проспект-стрит, я ухватился за смутную мысль, что мне немного полегчает, если я просто позвоню туда, где тепло и светит солнце. Но когда после шестого или седьмого гудка я услышал раздраженное, хмельное отцовское «алло!», к горлу у меня подкатил ком и я повесил трубку.
Доктор Роланд снова упомянул моего воображаемого друга. На этот раз он заметил его поздно вечером на площади, возвращаясь домой через город.
— Я же говорил вам, что все мои друзья разъехались.
— Да ты знаешь, о ком я, — здоровенный такой парень. Еще очки носит.
Кто-то похожий на Генри? На Банни?
— Вы, наверно, ошиблись.
Температура упала так низко, что мне пришлось на некоторое время перебраться в «Катамаунт-мотель». Я был единственным постояльцем. Хозяин заведения, кривозубый старик, жил в соседней комнате и всю ночь кашлял и харкал, не давая мне уснуть. У меня на двери не было нормального замка, только доисторическая конструкция, открыть которую можно было обычной шпилькой. На третью ночь я очнулся от страшного сна (лестница из классического кошмара, все ступеньки разной высоты и ширины, прямо передо мной очень быстро спускается какой-то человек) и услышал слабый щелчок. Приподнявшись на кровати, я с ужасом увидел в призрачном лунном свете, как ручка тихонько поворачивается. «Кто там?» — чуть ли не заорал я, и ручка остановилась. Еще долго потом я, лежа в темноте, не смыкал глаз. На следующий день я съехал, предпочитая тихую смерть на складе перспективе быть зарезанным в постели.
Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями бота. Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь