ТАКС уполномочен коявить
Юрген НекрасовЗаходит Параджанов в медресе, воздух обволакивает его прохладой и дает Параджанову то, чего он искал, но не знал названия — эмерджентность. Только здесь, вдыхая запах тысячи пылинок, только здесь, постигая истину Корана, только здесь, отпустив мысль, Паражданов видит то, что ускользало от него много лет — иканентный цвет. Это то свойство кадра, которое сделает его великим, это тот принцип цветопередачи, который введет его в пантеон. Параджанов садится у стены, наслаждаясь ее высотой и ровностью, двигает лопатками, пытаясь обнять ее спиной, после чего аккуратно — грубо было бы заляпать здесь всё кровью, достает из орбит свои глаза, обертывает носовым платком и прячет в кармане. На крики Параджанова выскакивают будущие муэдзины и танцуют вокруг него, тонконогие юные лани.
Дальше они идут вместе.
Заходит Пригодин, а там Кутин с Падыровым в бане парятся, Пригодин ужом, как на салазках икрой смазанных, и водки в хрустале поднес, и кастрюльку с горячими закускам с пальчиком оттопыренным представил, а запахи оттуда — целый пейзаж рисуют: поля тучные, стога кучные, стада могучие, ни низины, ни кручи, сияющая страна восстает из кастрюльки, вдыхают ее Падыров с Кутиным, и глаза их зеленеют, а икры силой наливаются, хохочет Кутин и зубы у него белые-белые, нагрелся образок на груди Пригодина, закричал он тоненько, а Кутин образок перевернул, в лицо усатое дунул-плюнул и надулся: «Вот и служи ему», воздвигается с правого локтя Пригодина черный ангел с пылающими буквами ВСВ, а с левого белоснежный дьявол с потаенными рунами ФСП, правой рукой Пригодин с походного котелка кашу с прожилками ест, левой приказы подписывает. «Поддай-ка, пару», — прищуривается Кутин, Падыров поддает, по ту сторону густой завесы слышатся звуки потасовки.
Дальше идут они в место.
Заходит Пригов в инфаркт, а ему там и говорят: «Тр тр три три третий третий трети три и я ты и я». Поморщился Пригов и говорит: «До стихограмм еще нужно дорасти». Сел в шкаф и утонул.
Дальше лежим тишком.
Заходит Порошенко, на плече сиреневый бант, в руках шампанское, в глазах — страх. «Ниэ, ноэ, — растягивая гласные на манер стриптов говорит бывший президент Украины, — алаэ, аноэ». Каустарья раскидывает перед Порошенко шесть жирных ляжек, из устья ее вульвы высовывается любопытный глаз. «Не ломал бы ты, Петя, комедии, — шелестит Яндекс-колонка, каустары правят электромагнетизмом, радиоволнами и электричеством, — просто иди ко мне». Порошенко делает пару неуверенных шагов вперед. «Накрась меня», — каустарья вытягивает в сторону Порошенко глаз на длинной дрожащей ножке, Порошенко видит глаз в мельчайших подробностях. Порошенко поднимает с пола венгерскую косметичку, дрожащими руками достает тушь для ресниц. Каустарья притягивает его к себе всеми шестью бедрами.
Дальше лежим ничком.
Заходит Певцов, в гримерке накурено, зеркало заставлено бутылками, Харатьян блюет в углу, перегнувшись через ручку кресла. Певцов морщится: «Дима, опять?» Харатьян машет рукой, не отрываясь от процесса, дескать, отвали. Певцов сметает на пол сумки и верхнюю одежду, ложится на диван и прикрывает глаза локтем. Сколько он еще так сможет? Ему уже сорок девять. Когда он в последний раз играл в чем-то приличном? Кто даст гарантию, что его вообще хоть кто-нибудь помнит? А уважает? «Есть минералка?» — Харатьян хватает его за руку мокрыми пальцами. «Блядь, Дима!» — кричит Певцов, но это не Харатьян. На грудь Певцову бросают цветы, но он не может пошелохнуться, крышка гроба с обратной стороны обклеена бархатом. «Только не красный, только не красный!» — с ударами молотка Певцов остается один на один со своими мыслями.
Дальше и дальше.
Заходит Пирогов в анатомичку. Настроение рабочее, руки вымыты, хоть и XIX на дворе век, малоизвестна и не распространена практика личной гигиены, но Пирогов читал вики про себя, да-с, не извольте мне перечить, читал-с. Пирогов любит запах лаванды. Ниночка принесла ему крохотный букетик и он благоухает с подоконника. «Ну-с, — говорит Пирогов, — приступим». И приступает. Ножовкой распиливает голень молоденького мальчика и приговаривает: «Носом, носом тяни!» В зубах мальчонки палка, он едва не перекусил ее, и белизне глаз подивился бы кто, но Пирогов не отвлекается — пилит пятку, нужна хорошая опорная культя. Что Ахилл? Ну, тянет. Когда ж мальчонку совсем без ноги оставить? Закрывает спилом пяточной кости спил голени. Ниночка утирает пот со лба Пирогова. Лежит мальчонка бездвижен. Ну, радость, лишился духа.
Дальше идем вдвоем.
Заходит Песков. Открывает ноутбук. Пишет. Заходит Шойгу. Смотрит на Пескова. Смеются. Заходит Сечин. Смотрит на Пескова. Тот делает вид, что работает. Сечин делает вид, что работает. Заходит Шевчук. Видит Пескова. Выходит. Заходит Байден. Извиняется. Выходит. Выходит Навальный. Ой, нет. Заходит Михалков. Залезает под стол. Из-под стола вылезает Киселев. Кланяется. Сечин отвлекается. Песков показывает: работаем. Смеются. Заходит Путин. Все встают.
Дальше идем строем.
Заходит Пьецух, он гудит как самолет: «Вррррррр». Вы знали, что Пьецух родился в семье летчиков-испытателей? Ах, одного? Не врите, оба его отца были летчиками. Как оба? Ну вот так, нормальная гомонормативная пара. Не могло?! Не было?! В Советском-то Союзе? А вы, простите, в курсе, чем он прославился? Да, Пьецух. Да уж нет-да, очень даже! Тем, что выросши в гомосексуальной семье, ни капли не интересовался мужчинами. А вот так! Родители-геи, по вашему, непременно и сына должны приголубить? Дудки!
Дальше пошли винтом.
Заходит Прохоров, в руках у него чертежи, в голове — идеальный бизнес-план. «Никанор Степаныч, — весело закричал Прохоров, не снимая каски, — а десять тысяч за квартал дашь?» Тот, кого звали Никанор Степанычем, медленно разогнулся, по одному стреляя позвонками, методично пожевал губами. Огромный в голосе Прохорова звучал соблазн, хотелось подхватить великана Прохорова на руки как ребенка, качать и кричать: «Дадим, отчего бы не дать?!» Но Никанор Степаныч помнил, за этой монументальной фигурой и скромным, но волевым лицом, стояла душа и воля мальчишки, фантазера и умницы, который первым в стране решил перевернуть автомобильную отрасль, пересадить россиян на электрического коня, нажать на нужные клавиши, расставить все точки над Е.
Дальше шли, понурившись.
Заходит Пергайло в крытую маскировочной сеткой зону с пленными.
«Э, — говорит Нурек, — ты чего пришел, вобла, пшел, сука земляная».
«Я каши принес», — сухими как песок, как подошва, как гимнастерка, губами прошептал Пергайло.
«Э, — говорит Нурек, — давай ее сюда, пиписка сушены».
Пергайло протянул ему котелок, Нурек привстал и осел. Из подбородка Нурека торчал штык-нож. От ручки шел пар, так долго и горячо стискивал его Пергайло.
«Э», — говорит Нурек и обоссывается.
«Пацаны, — зашептал Пергайло в вонючую темень зиндана, — это я, Пергайло».
Дальше идем по ночам.
Заходит Пельш, у него прекрасное настроение, от него пахнет Ъуяк, на босу ногу напялены Куфры свежайшей коллекции, во рту Пельша серебряное жало, инкрустированные песнью Господа, Пельш журчит с переливами да перезвонами. «Это «Угадай мелодию» на Первом!» — исторгается Пельш. «Я угадаю», — шипит удав из «33 попугаев». «Я угадаю», — гавкает Филя. «Хер тебе на воротник», — скрипит зубами Иван Ургант, он душит Пельша колготками на 50 DEN, они ультракрепкие и вывозят. Вырвав из горла Пельша серебряное жало, Ургант ускользает как туман. Филя ебет удава. Тот угадывает мелодию за мелодией. Зал рукоплещет без подсказок.
Дальше идем втроем.
Заходит Петух, только с ударением на первый слог, пЕтух он, а не курицын хахаль, заходит Петух, а ширь перед ним такая, что глазу плоско, и не глаз то вовсе, а картина боком, на египетский манер явлена, светят на ту картину сидя, а если сразу двое, то и плати за нее кровью как за Родину.
Дальше ползут кишкой.
Заходит Перельман, он грустный и седой, от него пахнет мокрым мелом, так пах класс, куда мы приходили прибираться после уроков. Перельман садится на парту и глубоко вздыхает. «А ты сыграть хотел бы?» — спрашивает он портреты на стене класса литературы. Перельман не ходит в класс математики. Там нет портретов на стенах. Перельман достает пачку «Родопи с фильтром». «Будешь?» Гоголь берет две, одну прячет за ухом. Бунин курит не взатяг. Достоевский крошит сигарету на пол и при этом будто смотрит внутрь себя, никак не опомнится, бедняга. Толстой не курит, но бранит их. Перельман спрыгивает с парты и коротко дает Толстому поддых. Тот разевает рот. Теперь это Алексей Толстой. Перельман вставляет ему в зубы прикуренную сигарету. Пару минут все сосредоточенно смолят. Куприн без предупреждения разбегается и прыгает в окно. Все в шоке. Куприн?! Все залезает на подоконник. Тело Куприна некрасиво размазано по асфальту. «Да это же буквы!» — говорит Гончаров, оттягивая веко вбок. Все бегут, перепрыгивая через пять ступеней, во двор.
Дальше идем налегке.
Заходит Праскольников и видит Прасковьенникова. «А что это вы тут делаете?» — говорит Праскольников. «Я — инклюзивная трансгендерная единица речи», — говорит Прасковьенников, но звучит неуверенно. «То пиздеж, и я вас чикну», — флиртует Праскольников, наполовину всерьез. «А вот не чикните, не чикните», — панически отступает Прасковьенников, наполовину в шутку. «Топориком, ей же ей, чикну», — и впрямь заголяет орудие Праскольников. «Ну и пошел нахуй!» — говорит Прасковьенников обиженно и сносит Праскольникову башку из 45 калибра, привезенного из США, где легалайз и свобода, поняли, чурки ебаные.
Дальше крадем мешком.
Заходит Получертов и сразу трах-бах, аттракционы, веселье, соль шуток, неземная оргиастическая музыка, у всех эрекция, кто не может сосаться, просто марки лижет, на диване Андрей встретил школьную любовь и душит ее, чтобы забрать домой в пакете, как недоеденную еду, на кухне порно тараканье на кнопочный Сименс снимают, чтоб зернище в картинке перло, а перлотто, меж тем, блюдо каверзное и дается не каждому, бабий секрет ведать нужно, а весь он в том, что: спать надо в шерстяных носках, прокуренную одежду не стирать, а сушить на батарее — к утру ни следа мерзкого запаха, а если нет резинок и есть сомнения, то подрочить точно лучше, чем маяться.
Заходит Пергаментенко, и ему с порога: «Хохол», он: «Украинец», они: «А Крым чей?» — тут и разъебались, а ведь могли нормально поговорить, тем более были темы: сын Пергаментенко ходил в один класс с дочкой Оськацурова, и если бы точный глаз сличил их натальные карты, то в третьем поколении ломился нам, ну, не Квизац Садерах, но, как минимум, Циолковский, а в наше время, еще как посмотреть, у кого харизмы и личной гравитации поболе будет. Но не сплелось. Гребучие вопросы, чертовы фамилии.
Дальше шли молча.
Заходит Правосеков и тащит за собой связку черных, и вижу я, что одними разговорами о превосходстве белой расы сегодня не отделаться.
«Патроны есть?» — Правосеков всегда ебнутый, а сегодня у него ПМС серебряным полумесяцем во лбу горит.
«В сейфе», — ноги на стол закинул, а сам жду, театр у нас тут, галантерейное выступление, собаки танцуют.
Правосеков о сейф грудью грянулся, шифр, другой, чик-пик.
«Код какой?»
«1488», — а сам наслаждаюсь его тюленьей беспомощностью. Черные в себя пришли, отмерзли малость, ноздрями взбрыкнули.
«Да них…» — сматериться хотел, тут я ему по губам и съездил.
«Ты чего, пи…» — и еще раз, только злее. Никого я на оба колена не ставлю, но этот щенок сейчас допоется.
«Ты кого привел?!» — есть у меня особый шепот, зловещий как свист удавки.
«Я… их…» — на полу ворочается, плесень, человеческого гузна шматок.
«Ты сейчас возьмешь эту пародию на людей, выведешь на Невский, дашь каждому по косарю, пнешь под зад и выпустишь пастись как мальков, как Боженька завещал».
«Я… тебя…» — и тут я выхожу из себя.
Дальше идем босиком.
Заходит Преклонипадченко, ворота раскрывает и прям землю патлами своими подметает: «Не ходите дальше, то Врата Вечной Смерти, ВВС, а коли не послушаетесь, то и не серчайте».
Дальше идете за мной.
Пришли они к Престолу Божию, воссел на нем старый Яхве и говорит:
«Подагра замучила».
Кинулись все наперегонки к котлу с жижей целебной, кипит она, все руки обжигают, по локоть черные стали, а спешат-торопятся Яхве мази втереть, кряхтит Яхве, скрипит Яхве, ворчит Яхве.
И не видит никто, делом занятый, как разглаживается небо.
Заходит Пелевин в бар, а там Сорокин с Горбачевым выпивает.
«Владимир Георгиевич, — говорит Пелевин с обидою, — чего же вы так, он же мертв».
Отпивает Сорокин половину рюмки, а ополовиненную на стол ставит и мизинцем двигает.
«Так и он жив», — не поднимая головы, говорит.
И понимает Прилепин, что дошел.
«Страшный Суд! — голос громовой возвещает, — ты ли пришел Судить?»
Прилепин аж заалел от гордости.
«Я… я…»
И чует, мощная длань оттирает его от Престола Божиего и вытягивает из толпы худенькую фигурку.
«Перцева?» — вопрошает глас, трепещут души, а тургор их оболочек набухает.
«Да».
«Тебе судить».
«Но я… как же?» — лепечет Прилепин.
«Отец, Сын и Святой Дух, — грохочет голос, — кто?»
«Бог?»
«Мужики, — неопалимо вещает, — и шли сюда мужики. Хоть раз дадим бабе голос».
«Спасибо», — говорит Перцева, сквозь ночную рубашку трогает три рубца от кесарева, вспоминает, как целовалась под трибунами стадиона в 91, как швырял морской бриз в нее клочья пены из-под усов «Ракеты», как клевал головкой месячный Митенька, как привезли «Сникерсы», а ее растаял, как требовала прибавку, а Мехренцев ее уволить грозился, как первый раз в Турции спину до волдырей сожгла, как под куранты с курсантом с Азербайджана целовалась и какие колкие, пахнущие мандаринами усы у него были.
Смотрит Перцева на бесчисленных людей, что настала пора судить, садится поудобней, взмахом руки призывает престолы и архангелов, записывать будете, кивает Яхве, спи, старик, целует Иисуса, мой песдюк, и принимается за дело.
К следующей пятнице надо закончить.
У Перцевой всего два выходных.
И на всякое говно тратить их она не намерена.