Syndrom 7

Syndrom 7

lin_kodein

7.2

Стук колёс убаюкивал меня, на что мои глаза невольно смыкались, как бы я не пытался заставить себя бодрствовать. Не могу же я оставить Дазая? В прошлый раз ему нездоровилось.


— Не мучайте себя, Федор. Я в порядке. Можете вздремнуть. — Раздался его насмешливый голос, когда я очередной раз качнул головой, вырывая себя из дрема.


И тогда я кивнул, прикрывая глаза. Надеюсь, с ним правда все в порядке.

Амстердам встретил нас солнцем. Настоящим, ярким, какое бывает только ранней весной, когда воздух ещё прозрачен, а вода в каналах кажется жидким золотом. Мы бродили по городу без цели, и Дазай, казалось, был счастлив. Он вертел головой, останавливался у каждой витрины, заглядывал в узкие переулки и всё время что-то говорил. Я слушал вполуха, наслаждаясь тишиной, которая наконец-то воцарилась у меня в голове. На углу, у моста, мы наткнулись на цветочный рынок. Лодки, пришвартованные к берегу, были полны цветов: тюльпанов, нарциссов, гиацинтов. Воздух над каналом стоял густой, сладкий, почти осязаемый. Дазай замер, глядя на это великолепие, и я заметил, как его глаза загорелись тем самым бесовским огоньком, который предвещал очередную глупость.


— Не надо, — сказал я.


— Что не надо? — он повернулся ко мне с невиннейшим видом.


— Не надо ничего покупать. Не надо дарить. Не надо...


— Фёдор, — он наклонил голову, и на губах его заиграла улыбка. — Вы что, боитесь, что я опять принесу вам розу?


— Не боюсь, — растерянно вырвалось из моих уст словно готовясь обороняться. — Просто предупреждаю.


— Поздно, — он уже спрыгивал на одну из лодок, ловко переступая с ящика на ящик. — Я уже выбрал.


Не стал следовать за ним, я остался на мосту, скрестив руки на груди, и наблюдал, как он торгуется с продавщицей, пожилой голландкой в чепце, которая, казалось, совершенно не понимала его восторгов. Дазай что-то говорил, показывал, жестикулировал, и я невольно улыбнулся, глядя на эту суету. Через минуту он вернулся с победным видом и снова.. О ужас! С розой в зубах.


— Осаму! — возмутился я.


Он вынул цветок изо рта, покрутил его в пальцах.


— Это вам, Фёдор!


— Опять? — я отступил на шаг. — Вы что, решили сделать это традицией?


— Почему бы и нет? — он шагнул ко мне. — Каждый город по розе. Парижскую мы потеряли, брюсселькая у вас, теперь Амстердамская...


— Я её не возьму! — сказал я, но уже чувствовал, что сдаюсь.


— Возьмёте, — он улыбнулся. — Куда вы денетесь.


— Вы опять её в зубах держали!


— А как же иначе? — он наклонил голову. — Это уже традиция. Я дарю вам розу самым вульгарным способом, какой только могу придумать, а вы возмущаетесь. Идеальная система.


— Я не возмущаюсь, я не понимаю что вами движет.


— Как знаете, — он протянул розу. — Возьмите, Фёдор. Коль уважаете меня.


Его глаза сверкнули опасным огоньком. Вот оно как? Решил сыграть со мной? Но я лишь осмотрел цветок в его руках. Роза была тёмно-красной, почти чёрной, с бархатными лепестками и длинным, гибким стеблем. В руках Дазая она казалась живой, и я вдруг понял, что не могу отказаться. Не потому что у Осаму вышло подцепить меня, а просто мне понравился цветок.


— Вы невыносимы, — сказал я, забирая розу.


— Знаю, — он улыбнулся. — Вы уже много раз говорили об этом.


Я сунул розу во внутренний карман пальто, рядом с той, брюссельской, которую носил с собой, сам не зная зачем. Дазай заметил этот жест, и глаза его сверкнули.


— Вы носите её с собой? — спросил он.


— Что?


— Ту розу. Брюссельскую. Вы её носите.


— Я... — я запнулся, чувствуя, как стыжусь. — Просто забыл вынуть.


— Вы забыли вынуть розу из кармана?


— Осаму, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал строго. — Не испытывайте моё терпение.


— Не буду, — он рассмеялся и пошёл вперёд по мосту. — Просто это так трогательно!


Я пошёл следом, и роза в кармане покалывала грудь, и это было странно. Не больно, не неприятно, а как-то... по-другому. Я смотрел на его спину, на каштановые волосы, на лёгкую походку, и думал о том, что этот человек, который когда-то хотел умереть, теперь тратит деньги на цветы для меня. Даже не для женщины?



— Осаму, — окликнул я.


Он обернулся.


— Зачем вы дарите мне цветы? — спросил я.


Осаму остановился, не глядя на меня, а куда-то вдаль, где канал уходил в серую дымку, и вода казалась бездонной, чёрной.


— А вы как думаете?


— Полагаю, это некая японская традиция.


Японец усмехнулся, всё ещё повернувшись ко мне спиной.


— Почти смекаете, Фёдор. Как думаете, что означает красная роза?


Красный… Это обычно сигнал опасности, агрессии. Но роза не вызывала у меня опасения, ибо подарена не чужим человеком. Красная роза, может, это страсть, восхищение, преданность или…


— Любовь? — вырвалось у меня, и это слово прозвучало так чужеродно в этом сером, промозглом городе, что я сам испугался собственного голоса.


Он медленно повернулся. В глазах его не было привычной насмешки. Они были чёрными, бездонными, и в них отражалась вода канала, что текла куда-то в темноту, из которой нет возврата.


— Любовь? — повторил он, и голос его эхом разнёсся по пустой набережной. — А вы знаете, что такое любовь, Фёдор Достоевский?


Я хотел ответить, но слова застряли в горле. Воздух вокруг стал тяжёлым, плотным, словно перед грозой. Фонари на мосту замигали, зашипели, и один за другим погасли. Вода в канале перестала течь, она застыла, как чёрное стекло, и в ней ничего не отражалось.


— Вы не знаете, — сказал он, и голос его шёл не от него, а отовсюду, из воды, из воздуха, из темноты, что сгущалась вокруг. — Вы не способны чувствовать нечто прекрасное.


Я попытался отступить, но ноги не слушались. Словно корни проросли сквозь подошвы, уходя в землю, в этот чужой, древний город, который вдруг стал враждебным. Он шагнул ко мне. Тень его удлинилась, поползла по мостовой, обвила мои ноги, поднялась выше, к груди. Я чувствовал её могильный холод.


— Вы убивали, Фёдор, — сказал он, и в голосе его не было обвинения. Только констатация. Только правда, от которой я не мог уйти. — Вы карали. Вы называли это своим долгом. Божьей волей. Но что, если это была не Его воля? Что, если вы убивали просто так?


Передо мной опустился занавес. Небывалый, чёрный, плотный, как сама ночь. По коже пробежал холод, такой сильный, что я почувствовал, как замерзает кровь в жилах. Глаза словно выколоты. Темнота была полной, без единого просвета. Но боли не было. Не было никаких ощущений реальности, только пустота, только этот ледяной мрак, в котором я растворялся.


Щелчок.


Звук этот разнёсся по пустоте, ударил по черепной коробке, и тьма взорвалась багровым. Передо мной, словно из густого чёрного дыма, явился силуэт. В руках его была роза, но не такая, как две предыдущие. Она была грязной, с лепестков стекала густая, тёмная жижа, напоминающая кровь, смешанную с гноем. Стебель её был изогнут, как хребет утопленника, а шипы торчали во все стороны, готовые впиться в плоть. Тень приблизилась ко мне вплотную, касаясь своей грудью моей груди. Я чувствовал её холод, её тяжесть. Лица наши оказались напротив розы, что она держала в руках. Глаза силуэта сверкнули, и пелена рассеялась. Осаму стоял напротив меня. Глаза его были чёрными, совсем не карими, не тёмными, а абсолютно чёрными, как две бездны, в которых угасало всё, что попадало в них. Он смотрел на меня, и взгляд этот проникал сквозь кожу, сквозь плоть, сквозь века, там, где пряталось всё, что я старался забыть.


— Эта роза, — произнёс он, и голос его звучал не снаружи, а внутри меня, в моей голове, в груди, в каждой клетке. — Это то, что вы сгубили в Париже.


Он потянулся к полусухой розе в моём кармане, той самой, брюссельской, которую я носил с собой, сам не зная зачем. Пальцы его коснулись засохших лепестков, и те с хрустом отломились, рассыпались в прах.


— Сморщенная, уродливая, жаждущая влаги, — говорил он, и каждый лепесток, падая на землю, оставлял на мостовой тёмное, маслянистое пятно. — Это ваше чревоугодие. Ваша жажда пить кровь тех, кто, по-вашему, не заслужил прощения. Ваша гордыня, что вы называете своим долгом.


Японец выбросил оставшиеся лепестки ввысь, и те разлетелись, закружились в медленном, неестественном танце, падая на землю, словно перья пристреленной птицы. Воздух наполнился сладковатым и тошнотворным запахом тления. Затем он потянулся к другой розе. Он гладил её лепестки медленно, почти нежно, и сей жест был весьма пугающий, противоестественный. Он поднёс цветок к своим губам, но не для того, чтобы поцеловать. Он заговорил, и слова его падали на лепестки, как капли яда:


— Ах, Фёдор… Как вы могли с чудовищной жестокостью убить даму? — Голос его сочился насмешкой, но в насмешке этой не было жизни. — Каждому очаровательному созданию должно быть присуще чувство собственного достоинства, даже если оно принижает других. Даже если это называется гордыня.


Он бросил розу на мостовую и вдавил её ногой в землю. Лепестки хрустнули, раздавились, смешались с грязью и кровью, что уже сочилась из-под его башмака. Я слышал, как ломается стебель, как сок, похожий на сукровицу, вытекает на камни.


— Гордыня, — повторил он. — Ваша гордыня, Фёдор. Та, что заставила вас взять на себя роль судьи, и не даёт вам признать, что вы такой же, как они.


Он вырвал лепестки с третьей розы, которую принёс с собою. Лепестки были алыми, живыми, и на его ладони они горели, как капли крови. Он поднёс ладонь к губам, задержал дыхание на миг и выдохнул. Лепестки врезались в моё лицо. Я чувствовал их острые, как лезвия, липкие, как кровь. Они оседали на коже, забивались в волосы, в складки одежды, и каждый из них нёс с собой запах — железный, солёный, ещё живой.


— Сладострастие… — прошептал он, и голос его звучал из самого центра малого вихря. — Похоть… Вы убивали их, Фёдор. Вы наслаждались этим. Признайтесь. Вы чувствовали, как кровь заливает ваши руки, как жизнь уходит из их тел, и это было сладко. Это было превосходно.


Дух мой вопил, желал обличить эту наглую ложь, но язык словно прирос к гортани, мешая молвить и дышать одновременно.


— Чем вы лучше их, Фёдор? — спросил он, и в голосе его не было зла. Только вопрос и правда, от которой не спрятаться.


Лепестки осели на мостовую, на мои плечи, на лицо. Я стоял, не в силах пошевелиться, чувствуя, как по щекам стекает что-то тёплое, липкое. Кровь? Или это был просто цветочный сок? Я не знал. Я ничего не знал.

Из темноты послышались шаги. Много шагов. Они шли со всех сторон: с моста, с набережной, из воды, из воздуха. Двойники Осаму окружили меня плотным кольцом. Только у них не было лиц, лишь гладкая, белая поверхность, на которой не было ни глаз, ни ртов, ни носов. Только эта пугающая пустота. И все они были в крови, такой же, что текла по моему лицу, по моим рукам, по моему телу.

Они приближались. Я чувствовал их дыхание. Они касались меня холодными, липкими пальцами. Они шептали. Все сразу. Голоса их сливались в один глухой и зловещий, и в этом шёпоте не было слов. Только звуки, только шорох, только этот ледяной ветер, который проникал в самое сердце.


И вдруг я услышал. Я услышал слова, которые они повторяли. Одни и те же. Снова и снова.


Порок внутри тебя. Порок внутри тебя. Порок внутри тебя.



Я зажмурился, пряча лицо в ладонях. Мысли смешались в ядовитую смесь, выжигая, словно кислота, все пределы моего разума, доставляя страшную боль. Мне хотелось кричать, сказать что-то в своё оправдание, но я не мог, мне не было подвластно моё подсознание, что-то мешало мне думать. Это что-то диктовало мне новую истину. Порок внутри меня. Я почувствовал, как земля уходит из-под ног, как я падаю в эту бездну, в эту чёрную воду, в этот канал, который не имел дна.


Я падал. И падал. И ведал, что никогда не упаду.


Порок был внутри меня.


Я проснулся в том же вагоне. По лицу стекал пот, дыхание бешено вздымало грудь, и сердце колотилось где-то в горле, не желая униматься. Осаму дремал рядом со мной, но не напротив, а подле меня, прижавшись спиной, я слышал его ровное, спокойное дыхание. Я вскочил, нашарил пальто и сунул руку во внутренний карман.


Пусто.


Ни брюссельской розы, ни той, что он только что подарил. Ничего. Только пыль да холодная ткань.

Мне всё это приснилось? Осаму не пропадал? Не дарил мне цветы? Не стоял на мосту с чёрными глазами, не рвал лепестки, не шептал… Я провёл ладонью по лицу, и кожа была сухой, но внутри всё ещё билась та самая липкая, тошнотворная дрожь.


— Осаму… — я наклонился к нему, кладя руку ему на плечо, голос мой дрожал. — Скажите мне, прошу вас… не молчите.


— Что… Мы уже приехали? — почти невнятно ответил он, потирая глаза.


— Скажите мне… Вы дарили мне розу?


— Розу?


— Да… розу…


— С ней что-то не так?


— Её нет.


— Конечно нет, вы же её в свои записи спрятали.


Точно.


Я торопливо распахнул записную книжку, лежавшую в сумке. Роза лежала между страницами, чуть примятая, с несколькими осыпавшимися лепестками, но всё ещё живая. Я провёл пальцем по бархатистой поверхности, чувствуя подушечками шершавую нежность, и медленно выдохнул. Здесь. Она была здесь. Всё же это был сон.


— Ну что? — сонно протянул Дазай, не открывая глаз. — Нашли? Или решили, что я вас обманываю?


— Нашёл, — ответил я, и голос мой прозвучал глухо и чужеродно.


Я закрыл книжку, прижал её к груди и откинулся на сиденье. Сердце всё ещё колотилось, но уже не в горле, а где-то в груди, медленно возвращаясь к привычному, равнодушному ритму. Пот на лбу высыхал, оставляя после себя липкий холодок. Я закрыл глаза и попытался восстановить дыхание.


— Вам дурно? — Я услышал, как он заворочался ко мне. — Фёдор? Вы белый как полотно.


— Всё в порядке, — ответил я, не открывая глаз. — Просто дурной сон.


Он сидел рядом со мной и смотрел на меня с тем выражением, которое я не мог прочесть. В глазах его не было чёрной бездны, они были карими, тёплыми, с кофейный оттенком. Настоящими.


— Простите, — ответил я, и это слово вырвалось прежде, чем я успел его остановить.


— За что? — он наклонил голову. — За сны не просят прощения. Вы видели что-то ужасное?


Я промолчал. За окном уже смеркалось, и поля, каналы, мельницы, всё это уходило в серую дымку, становясь неясным, призрачным. В этом свете и он, и я казались намного старше, чем были, словно время, которого у меня было в избытке, вдруг решило напомнить о себе.


— Фёдор, — позвал он, и голос его был мягок, почти ласков. — Вы меня пугаете. Скажите хоть что-нибудь.


— Мне прежде не снились сны… В последнее время меня часто мучают кошмары.


Я запнулся, не в силах продолжать. Осаму смотрел на меня, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на понимание. Или на догадку.


— По японской притче, дурной сон предвещает хороший день.


— И вы в это верите?


— Фёдор… — японец устало вздохнул и потёр переносицу. — Я пытаюсь вас успокоить. Но коли вы будете столь же мрачны, у меня ничего не выйдет.


Я слабо улыбнулся. Осаму особенно забавен, когда пытается утешать меня, словно его к тому принуждают.


— А как вы оказались рядом со мной?


— Ах… — он смутился. — Без понятия! Кажется, у меня лунатизм..


Я смотрел на него, дожидаясь ответа, но японец старательно пытался уклониться.


— Давайте на обмен: я скажу, зачем к вам подсел, а вы о своём кошмаре.


— Осаму, это уже наглость! Вы хотите нарушить моё личное пространство?


— Нет, что вы… Просто нечестно, что вы знаете обо мне слишком много.


— В таком случае вы не получите ничего, — отвернулся я к окну, скрестив руки на груди.


— Фёдор, вам же станет легче…


— Я могу задать вопрос. — я обернулся к нему, глядя в глаза. — Что вы думаете обо мне?


Дазай задумался, устремив взгляд вверх, словно припоминая нечто важное.


— Вы странный.


— И всё?


— Вы очень странный. Словно умалишённый.


— Отчего же?


— Ни один здравомыслящий человек не станет копаться в чужом теле… В крайнем случае вызвал бы врача. Вам не было страшно? Вы всегда смотрите смерти в глаза равнодушно, словно на старого знакомца, которого часто видите, но из-за частого появления в вашей жизни не питаете к нему глубоких чувств, лишь привычное, вынужденное. Может, вы и есть смерть.


В груди защекотал холодок.


— Может, вы тайком от меня убиваете людей?


Я молчал. Он смотрел на меня, и во взгляде не было ни осуждения, ни страха. Только любопытство.

Мы замолчали. Поезд мерно стучал колёсами, и в этом стуке было что-то убаюкивающее. Я смотрел на его отражение в стекле, бледное, усталое, но живое, и думал о том, что он догадался. Или почти догадался. Но не боится. Или боится, но не показывает. С ним никогда нельзя было знать наверняка.


Вдруг лицо его переменилось, и он усмехнулся:


— Фёдор, расслабьтесь, я же шучу. Я много размышлял о вашей персоне. Вы, безусловно, мрачны и холодны, как сама смерть, и способны на убийство, но также… Со слов доктора Йосано, вы очень трепетно относились ко мне, когда я умирал практически на ваших руках. Вряд ли вы с лёгкостью убивали бы людей просто так. Вам мешает ваша вечная рефлексия. Вы пытались, но тут же исправляли. Хотя, как я могу знать? Может, вы ранее не только посещали публичные дома и играли в карты, но ещё…


— Довольно, Осаму, я вас выслушал, — я поднял руку, давая знак, что с меня хватит его речей.


— В любом случае, Фёдор, я не смогу вас осудить. Я понимаю, почему вы подняли на меня револьвер, и более не смогу на вас злиться. Вы дали мне фору и спасли меня. Ибо тогда вас полностью поглотила бы наша общая тьма.


— Вы говорите так, словно я боюсь одиночества.


— Нет, вам приятно одиночество, но тогда вы вольно шагаете навстречу безумию. Вам не нужно много приятелей. Достаточно, — Осаму отвернулся, не в силах смотреть мне в глаза, — заострить на ком-то своё внимание, дабы отвлечься от вечных дум.


— Возможно, вы правы, — сказал я, и слова эти дались мне с трудом. — Я и сам не знаю, чего боюсь больше: остаться одному или… — я запнулся, подбирая нужное слово, но так и не нашёл его.


Осаму молчал. Я чувствовал его взгляд на своём лице, но не оборачивался. За окном проплывали редкие огоньки то ли деревни, то ли одинокие фермы.


— Я не знаю, кто вы на самом деле, Фёдор, — сказал он тихо. — И, наверное, недостоин знать. Но я знаю, что вы спасли мне жизнь. Не потому, что я вам нужен. А потому, что вы не можете иначе.


Я хотел возразить, но слова застряли в горле. Я действительно не мог иначе. Не мог оставить его умирать, выбросить засохшую розу из кармана, перестать думать о нём, даже когда пытался убедить себя, что он для меня лишь случайный спутник, обуза и искушение.


— Вы странный, Фёдор, — повторил он, и в голосе его не было насмешки. — Но я, наверное, тоже странный.


Наконец встретил его взгялд. В полумраке вагона его лицо казалось бледным, почти прозрачным, но глаза были живые и тёплые, смотревшие на меня без страха, без осуждения. Только с тем самым любопытством, которое стало для меня почти родным.


— Вы не боитесь меня? — спросил я, и этот вопрос прозвучал так глупо, так по-детски.


— А надо? — он улыбнулся. — Вы уже доказали мне, что не способны убить меня. А я в любом случае, даже если вы повторите попытку, то вероятно это будет моя последняя воля.


Я смотрел на него, и в груди моей разливалось что-то тёплое, давно забытое. Не пустота, не холод, не тяжесть веков. Что-то другое. Незнакомое мне.


— Я не убью вас. По крайней мере, не сейчас..


Он усмехнулся, но в усмешке этой не было зла.


— Тогда, — он зевнул и откинулся на сиденье, — придётся вам меня терпеть. Долго. Очень долго.


Поезд шёл в темноту. За окном мелькали огни, и в этом движении было что-то бесконечное, успокаивающее. Я смотрел на его спокойное лицо, на тени, что ложились под глазами, на руки, шею, замотанные в бинты, и думал о том, что, может быть, я наконец-то нашёл то, что искал. Непонятное существо в человеческом обличии, которое не страшится моей тьмы.

Report Page