Syndrom 7

Syndrom 7

lin_kodein

7.1

Дни шли однотонно, словно никто не удосужился перевернуть лист календаря. Всё оставалось тем же числом. Доктор более не приходила после того, как японец вырвался из вечной агонии. Она исчезла из нашей жизни так же внезапно, как и явилась, ссылаясь на том, что она выполнила свою задачу. Только Дазай в последнее время сделался дюже задумчив, и лицо его, ещё недавно оживлённое, вновь обрело ту равнодушную бледность. Однако на его месте я бы тоже много размышлял о жизни после столкновения со смертью. Я замечал за ним, что он утомился от Брюсселя, и пора бы нам путь-дорогу вырушать. В этом городе уж слишком навязчиво смердило мертвечиной.

Одной мятежной ночью, дабы отвлечься и не впасть в безумство, я вспоминал свою подлинную юность. Не столь приятное, сколь неясное, словно сей период не принадлежал мне, а являлся чужой историей уже давно умершего человека. Смутные, почти истлевшие образы: вечер, багряный закат, вольное пламя костров, пахучие венки из полевых цветов, беспечный юношеский смех и человек, стоящий на ветхом мосту. Он взирал на воду и не двигался. Не ведал я, чего он искал, смерти или покоя, но когда он шагнул вперёд, я услышал вопль, который так и не смог оставить в забвении. То была одна из историй, читанных мною когда-то, но она смешалась с моими собственными думами, и я уже не мог отделить чужую муку от своей. Жестокость не всегда требует крови, иногда она таится в чьём-то отчаянном шаге в пустоту. И я не знал, что страшнее – убить другого или наблюдать, как кто-то уходит сам, и не иметь сил его удержать от необратимого. Но мысли мои перетекали, меняли свое течение, и я припоминал другую книгу, что читал в отрочестве, лёжа на чердаке старого дома. В ней были Голландия, море, тюльпаны, и я тогда воображал, как ступаю по берегу, как ветер треплет власы, как солнце играет в волнах. Была мечта, не имевшая отношения к яви. В ней не было ни крови, ни греха, ни пустоты. Только ветер, вода и свет. Одинокое море. Помнится, как я предлагал излечить японцу свою раненую душу на берегу. Внимать шум отлива, касаться пальцами холодной воды и золотистого песка. До Амстердама можно добраться вновь на поезде, в том же третьем классе томиться несколько часов. Я решил, что обязан показать Дазаю Амстердам. Искренне надеюсь, что новый город, пропитанный пороком, не станет очередной драмой между нами. Мне вдоволь хватило Брюссельской..

И теперь, когда я знал куда держать путь, эта мечта вдруг показалась мне почти достижимой. Я желал, чтобы Осаму увидел это море, чтобы он почувствовал то же, что чувствовал я, читая те строки. Быть может, оно возвратит ему охоту жить? Или, по крайней мере, заставит забыть о смерти на единый миг. Я думал о том, как мы прибудем в незнакомый город, выйдем к воде, и он, этот вечный скиталец, ищущий свой конец, наконец узрит то, что вызовет у него восхищение и любовь к жизни. Но в глубине души щекотало под ложечкой. Я ведал, что море бывает разным: иногда ласковым и тёплым, а иногда холодным, серым и злым. И в такой воде легко ступить шаг вперёд и уже не воротиться. Моя задача – блюсти за Осаму, дабы он не решил утопиться в море. Странно для того, кто сам жаждал его смерти. Но я не мог дозволить ему исчезнуть. Не после того, как он выстрелил в моего Бога, и я извлёк пулю из его тела и осознал, что после подобного я не смогу проститься с ним скоротечно.


Сегодняшним ранним утром я взял билеты на поезд до Амстердама, третий класс, места у окна. Я держал их в кармане до момента, когда они понадобятся. Осаму всё время сидел на подоконнике в нашей комнате, смотрел на канал и думал о чём-то своём. Я не мешал. Только сказал, что завтра утром мы уезжаем.


— Мне нужно отлучиться, — сказал он, не оборачиваясь. — На весь день.


— Далеко ли? — спросил я.


— Хочу запомнить этот город, что показал мне сначала смерть, потом жизнь, опять смерть и снова жизнь.. — ответил он, сосчитая на пальцах свои потрясения и улыбнулся своей обыклой улыбкой.


Должно быть, мне не стоит заглядывать в чужие верши. Я считал, что даже такой как он имеет право на свои тайны.  Пусть он до безумства бестолковый, и его сии секреты тревожили и изнуряли меня. Отлучился он, когда солнце только начинало золотить крыши домов. И я, стоя у окна, смотрел, как его фигура растворяется в узких улочках, среди каналов и мостов. Город просыпался, наполнялся звуками. Всё было мирно, спокойно, почти идиллически. Но я чувствовал будто бы это лишь затишье перед бурей.

Но голова моя, должно быть, решила воздвигнуть преграду: тленные мысли ушли, уступая мыслям непринужденным. Всё о будущем путешествии да о городе, который я в глаза не видел, а знал лишь по роману Дюма, и то смутно. Голландия, сия страна, где земля отвоёвана у вод и каждый клочок суши держится на плотинах и дамбах. И это весьма похоже на нас. Мы тоже держимся на тонкой грани, смирения с человеческими пороками и надеждой застать благоприятные времена, но увы с каждым днем приходится бороться за свое место на земле, хвататься за каждый клочок и повержать врагов, ибо легко можно рухнуть, если не держиваться изо всех сил.

В час, когда солнце ещё в зените, я перебирал в памяти всё, что знал об этой стране. Говорят, там самые красивые закаты, когда медный круг, опускаясь в море, окрашивает небо в такие отрадные цвета, что дух захватывает. Я желал, чтобы Осаму узрел. Дабы он стоял рядом и смотрел, как вода становится золотой, розовой, багряной. Постиг всю ценность земного бытия и оставил свои «ухаживания за смертью». Но сейчас его не было. Он ушёл утром, а время перевалило за полдень, и за окном уже начали сгущаться тучи. Я смотрел на улицу, на прохожих, на гуляк, на туристов с картами в руках. Всё это было чужим, далёким, не имеющим ко мне никакого отношения. Пережив однотонный день, ближе к вечеру я собрал дорожную сумку, а Дазая и след простыл. Решил, должно быть, пройтись по городу, вспомнить былое, воссоединить все воспоминания в один образ этого неудачного путешествия. Словно преступник, что возвращается на место преступления, только с благими намерениями. Или нет?


К ночи его вновь не оказалось.


Волноваться? Стало быть, я полюбил его отцовской любовью? Но нет, меня мало занимало, что у Осаму на уме. Может, нашёл новое путешествие, а может, решил остаться здесь, потихоньку уйти. Не знал, как расценить. Как кота, который, чувствуя кончину, уходит из родного дома, чтобы умереть под сухим деревом, или нашёл женщину и захотел остаться с нею в этом городе. Не ведаю. Он ничего не сказал. Просто ушёл.

Утром, когда надлежало отправляться на перрон, Дазая вновь не было. Я собрался, накинул пальто, вышел к управляющему, расплатился и наконец простился с Брюсселем, направляясь к поезду. Оглядывал прощальные виды чужого города. Только в день разлуки он потеплел, стал ярче и приветливее. Больше не было сырости и холода, тьмы и угрюмости, только солнце подмигивало сквозь бледные тучи, не предвещая дождя. Верно, и закат будет особенно красив, когда солнце опустится за горизонт, поблескивая в каналах и окрашивая облака в нежно-розовые оттенки. Нашла на меня тоска. Каждый новый путь готовит больше неприятностей, будь то шайка или убийство в поезде. Но ничто не тяготило меня в сии моменты, ибо японец, сам того не ведая, делал дни мои лучше, или, сказать точнее, не такими мрачными.

И тут явился «блудный сын». Дазай подкрался со спины и закрыл мне глаза холодными ладонями, отчего я вздрогнул то ли от холода, то ли от неожиданности.


— Угадайте кто? — промурлыкал Осаму, явно держа что-то в зубах.


— А я уже подумал, вы бросили меня, — я отстранил его ладони от лица и развернулся к нему, скрестив руки на груди.


Лицо моё тронуло изумление. Осаму стоял с розой в зубах. Фу, как вульгарно.


— Что это?


Он взял цветок в руки и протянул мне, но я тут же отшатнулся.


— Это вам, Фёдор!


— Фу! Вы её во рту держали!


— Это вам за то, что подстрелили меня и спасли!


— Уберите от меня розу, вы с ума сошли! Она вся в ваших слюнях!


— Да что вы знаете о преподнесении? Это высшее проявление уважения! — Осаму угрюмо взглянул на меня исподлобья, нарочито кое-как вытер стебель о своё пальто и протянул вновь. — Ну возьмите... Вы не знаете, с каким трудом я её добыл.


— Зачем? Вы где были всю ночь?


— Возьмите, Фёдор... Если уважаете меня, возьмите.


Я закатил глаза и выхватил у него розу.


— Отвечайте, где вы были?


— У каждого есть свои секреты.


— Осаму...


— Мне нужно было подумать.


— Почему в ночлежке подумать не могли?


— Я боялся, что слишком громко думаю. Вам не нужно знать, что терзает мой разум. — Он склонил голову, и в глазах его заплясало детское любопытство. — Вам нравится роза?


— Удовлетворительно. Если б не во рту держали, было бы хорошо.


— Странно. Мне казалось, это необычная подача.


— Это нелепо.


Поезд уже подал гудки, и мы поспешили к вагону. Я шёл впереди, сунув розу во внутренний карман пальто, и чувствовал на себе его взгляд. Тот же, напротив, казалось, вовсе не торопился, шёл неторопливо, заложив руки за спину, и поглядывал по сторонам с видом праздного гуляки. Это начинало меня гневить.

И вновь поезд. Тот же третий класс. Место около окна, и Осаму, сидящий напротив, словно всё ещё в пути в Брюссель. Сидит точно так же, не меняя позы, смотрит в окно. Меня волновал мой вопрос, который по-прежнему оставался без ответа. Да, японец имел полное право хранить молчание, но не он ли предложил мне некое сотрудничество, поставив на кон свою жизнь? Впрочем, он её чуть ли не лишился из-за меня. По-видимому, из-за своей оплошности право что-то знать исключено.


— А вы будете хранить розу? — раздался голос японца, вырывая меня из собственных размышлений. Как только я вспомнил о его подарке, я почувствовал, как шипы начали покалывать мою грудь.


— Цветы недолговечны. Рано или поздно она рассыплется и станет не такой благолепной.


— А если вы положите её в свою записную книжку? Вроде как... это называется гербарий?


Я на секунду помешкал, но потянулся к сумке, дабы достать свои записи, и лицо моё тронуло недоумение.


— Вы знаете о моих записях?


— Не беспокойтесь, даже если бы моё любопытство возобладало, я бы всё равно ничего не понял. Вы же по-русски излагаете свои мысли?


Я улыбнулся. Из всех возможных ответов на мой вопрос он выбрал самый безупречный, и я одобрительно кивнул, вложив розу в свою записную книжку.


— А вы хотели бы изучить русский язык?


Осаму пожал плечами, словно не вполне уверенный в своих подлинных желаниях. Но что-то мне подсказывало, что ему совсем не хочется вникать в чуждый ему язык.


— Послушав русскую речь, я понял, что она слишком груба для меня. И скорее всего на изучение уйдёт очень много времени. Не исключено, что это интересно, но также это слишком тяжело.


— Но вы же хорошо усвоили французский и немецкий. Правда, на немецком вы практически не говорили, но тем не менее акцент у вас хороший.


—Неужто вы хотите учить меня? — на его лице появилась неловкая улыбка. — Вам же невыгодно, коли я буду знать русский. К тому же зачем мне знать ваш родной язык? Вы же не удосужились проявить интерес к японскому.


— Я интересуюсь, но внешне не проявляю.


— Фёдор, — его голос опустился до шёпота, а взгляд защекотал моё нутро, — зачем нам вообще вербальные знаки, если мы общаемся между собой без слов?


Между нами опустилась тишина. Мы взирали друг на друга в упор, но слышали голоса друг друга, хотя никто не произносил ни звука. На протяжении всех дней и недель мы почти не говорили. Мы читали друг друга по глазам. Слышали чужой голос, когда тот не раздавался в пространстве. Он был только в голове. В нашем разуме.

Тишина нарушилась хохотом. Нам было смешно до безумия. Мы половины одной пустоты, и одна из них решила уничтожить другую, оставив пустошь неполноценной. Что же тогда было? Одна частица разрослась бы, дабы затмить бесплотное пространство? Или пустота вовсе исчезла бы? Никто не мог знать. Быть может, именно это не позволило Дазаю умереть. Ведь тогда бы общий пустой мирок был бы уничтожен.


— Почему же вы не жаждите мне рассказать, где вы были минувшей ночью?


Улыбка с лица японца сползла, уступив место отрешённости. Он покрутил на пальце прядь своих волос, принимая вид невинный и в то же время загадочный. За окном проплывали нечеткие и мутные из-за тумана зелёные поля и мельницы, но ни он, ни я, кажется, не замечали их. Всё внимание было обращено внутрь, в этот тесный вагон, где между нами висела ещё не высказанная, но уже осязаемая тайна.


— В Брюсселе. Бродил по улицам. Это всё, что я могу вам доложить. — Голос его был ровен, почти безразличен, но я чувствовал. За этим безразличием скрывается нечто большее.


— Почему я не могу знать подробности?


— Знаете, Фёдор, вы слишком многое знаете обо мне. Я соглашусь рассказать, если получу что-то взамен.


Я задумался. В самом деле, он знал обо мне куда меньше, чем я о нём. Он видел мои руки, вытаскивающие пулю, слышал мой голос, когда я умолял его жить, но не знал ни моего прошлого, ни моих страхов, ни той тьмы, что копилась во мне веками.


— Что же вы хотите?


— Вы знаете, на что я падок.


Воспоминания отправили меня в тот день, когда мы на спор искали убийцу. Дазай в качестве выигрыша потребовал от меня мой секрет. Что ж, вероятно, я могу и приврать? Или рассказать не столь страшную тайну. Но глядя в его глаза, я осознавал: ложь он почувствует тотчас. С ним, как со мной, слова были не главным.


— Будь по-вашему. Я расскажу.


Осаму тотчас встрепенулся и наклонился ко мне, сложив руки и положив на них подбородок, давая понять, что он весь во внимании. Поезд мерно покачивался, и в этом покачивании было что-то убаюкивающее, но я чувствовал, как во мне растет напряжение. Я задумался на миг и встретился с ним взглядом.


— Мой секрет в том… я доселе был болен. Лудоманией.


Осаму закатил глаза и резко откинулся на спинку сиденья, нахмурившись.


— Фёдор… Это яснее жаркого дня! Это даже не секрет! Я ждал чего-то захватывающего. — Он отвернул голову, надменно задрав нос, словно купец, отказывающийся торговаться. — Не принимаю.


Я замешкался, пытаясь что-то придумать или вспомнить не столь тяжкое для моей души. Ипохондрия? Страх высоты? Всё это было правдой, но такой мелкой, такой незначительной по сравнению с тем, что я действительно носил в себе. Однако выкладывать главные тайны о вечности, миссии и прошлом я не был готов.


— У меня иногда… ипохондрия проявляется.



— Вздор. Не принимаю.


— У меня… страх высоты.


— Скучно-о-о.


Ничем ему не угодишь! Я уже начал кусать ноготь на большом пальце. И тут, сам не знаю зачем, из меня вырвалось то, что я старался забыть. То, что казалось мне постыдным в той, первой жизни, когда я был молод и полон не тех идей, что сейчас.


— Раньше я посещал публичные дома…


Дазай взглянул на меня уже с интересом и изумлением. Рот его приоткрылся в удивлении, брови взлетели вверх. А я лишь чувствовал, как мерзкое чувство охватило меня, подступая к горлу. Он резко воскликнул:


— Вы?! Да быть такого не может!


— Только не нужно акцентировать на этом внимание… Говорите уже свой секрет…


— Нет, подождите! Я жду подробностей.


— Вы с ума сошли? Я не хочу в сие углубляться… — я отвернулся к окну, надеясь, что поля, каналы, мельницы хоть как-то успокоят этот стыд внутри. Но за стеклом было всё так же равнодушно, и только моё отражение смотрело на меня с укором.


— Смотрю, раньше вы были… ещё тем бунтарём.


— Ничего подобного. В жизни каждого случаются ужасные ошибки. Инстинкты правят человеком, отправляя его прямиком в могилу, коли он не образумится своей дурной головой. — Я говорил это и сам себе, и ему, и, кажется, впервые за долгое время верил в то, что говорю.


— Что же с вами случилось, Фёдор? — вдруг голос Осаму пронёсся с каким-то непривычным для меня беспокойством. В этом беспокойстве не было насмешки, не было игры, только искренний, почти детский вопрос. Он смотрел на меня не как на судью, не как на палача, а как на человека, который тоже может ошибаться.


— У вас недостаточно казны, дабы получить больше знаний, – вдруг произнёс я в шуточном тоне.


— Что…


— Говорите, где вы были, мой блудный друг.


Мы уже смотрели друг на друга без прежней тревоги и мрака, насмехаясь, но без коварства. В этом обмене колкостями было что-то давно забытое, почти родное. Мы сидим в тесном вагоне и говорим о том, о чём не говорят ни с кем. И это было важнее любых секретов.


— Друг, говорите, — Осаму с улыбкой отвернулся, как-то кокетливо глядя боковым зрением.


— Будете просто блудный, если не расколетесь.


— Той ночью я посещал публичный дом Брюсселя, — Осаму намеренно передразнил меня, растягивая слова. Я только отстранённо улыбнулся, чувствуя, как дёргается мой глаз.


— Да что вы говорите! А если по чести?


Он помолчал, и улыбка его медленно угасла, сменившись чем-то серьёзным и почти исповедальным. За окном уже смеркалось, и в сером свете уходящего дня его лицо казалось бледным призрачным.


— Ходил на улицу, где мы вальсировали. Собирал воспоминания, знаете, даже на секунду подумал, что не зря вы вытянули меня из рук смерти. Сходил на площадь около театра, у швов на каменной брусчатке всё ещё остались следы крови… Я много думал, Фёдор. Но не могу сказать вам о своём умозаключении.


— Что же вас гнетет.


Японец отвлёкся на мелькающие поля и редкие деревья за окном, явно давая понять, что я вновь останусь без ответа.

Report Page