Syndrom 6
Iozefy6.3
В один из дней лихорадка вернулась к моему спутнику. Однако не та, вялая, что держалась после раны, а новая, жгучая, пустынная. Осаму горел, щёки его пылали неестественным румянцем, и он бредил на своём языке. Слова его летели быстрые, не имеющие смысла, только неосознанный зов о помощи.
Я сидел на краю его койки, менял мокрые тряпицы на лбу, но жар не спадал. Часы тянулись медленно, и в этой тягучей тишине я вдруг понял, что боюсь. Не так, как боятся смерти, а так, как боятся потерять то, что вдруг стало насущным.
Я молился. Сначала Богу, в которого верил, но который молчал всегда. Подумал благословить японца, взял было масло, дабы вырисовать на его теле кресты и прошептать молитвы, но задумался. У него же аллергия на ладан, а церковное масло? Вдруг убьёт его. Не стал рисковать. Потом надеялся, судорожно покачиваясь из стороны в сторону, что доктор Йосано окажется рядом и заглянет, сделает что-нибудь разумное в отличие от меня. Потом молил самого Дазая, склонившись к самому его уху и шепча:
— Совсем чахнете, Осаму. Я вас прошу, поправляйтесь поскорее. Вы только похорошели и опять...
Он не отвечал. Только метался в жару, и я ловил его руки, чтобы он не сбил повязку.
А когда лихорадка чуть отпустила и его дыхание стало глубже, я взял миску с тёплой водой, добавил перекиси и соли, обмакнул лоскутки и аккуратно прикоснулся к швам. Осаму вздрогнул, но не открыл глаз.
— Вы действительно зашли за черту в тот день, — прошептал я, и голос мой дрожал. — Но я не должен был. Мне жаль вас. У меня не было права стрелять. Но вы вынудили.
Он прошипел от боли и пренебрежительно сбросил мою руку, что тщетно пыталась загладить вину. Я не обиделся. Только продолжал обработку, бережно, словно касался не живой плоти, а чего-то хрупкого.
— Вы единственный, кого мне искренне жаль, — сказал я, и эти слова были не оправданием, а правдой, которую я прятал от самого себя. Я стрелял в человека, который, наверное, единственный выражает своё неравнодушие. Это гадко. Это эгоизм. Это абсурд.
Он застонал, повернул голову, и на миг мне показалось, что он смотрит на меня сквозь боль, сквозь жар, сквозь всё, что между нами было. Но глаза оставались закрытыми.
Я перевязал рану заново, укрыл его одеялом и сел рядом, уже не надеясь на ответ. Только слушал его дыхание, слабое, но ровное, и молился уже не словами, а всем своим существом.
— Хотите в ближайшее время покинуть этот город? Что вы хотели бы увидеть? Скажите мне. — Я взял его за руку, не отрывая глаз от его лица. — Хотите горы? Балы? Может, больше беспечности? Женщин? Умиротворения? Тишины? Леса? Звёзды? Море?
Осаму приоткрыл глаза на последнем слове, но не измолвил ничего. Веки вновь тяжело опустились, и я понял: нужно держать путь к морю.
К глубокой ночи жар спал. Осаму уснул спокойно, и я, положив голову на край его койки, провалился в тяжёлую думу. Без снов, без видений, только с мыслью о том, что мне нужно раздобыть немного денег, дабы обеспечить спутнику желанное море.
Я вышел из ночлежки, как только убедился, что японец в более-менее порядке. Луна мигала сквозь плотные тучи. Где-то выли псы, кричали гуляки и журчала вода в каналах. Я шёл вдоль серых домов с чёрными окнами и в конце переулка встретился мне мужик. Злоба бурлила в его глазах, в руках он сжимал молоток и бурчал себе под нос, чуть ли не хрипя от злобы: «Будь ты проклят, будь ты проклят». Очередной убийца? Он заметил меня, но не стал прятаться, паниковать. Спрятал орудие за спину и кивнул мне головой, мол, «чего надобно». В этот момент мне ничего не было нужно, только отвлечься от общества полудохлого спутника и провести остаток ночи в одиночестве. Я помотал головой, давая понять, что я случайный встречный, и попятился. Но эти глаза прожигали мне, казалось, роговицу. От него не то что веяло – смердило пороком. Я спрятал руки в карманы и опешил: ножа нет. Вероятно, обронил его где-то или забыл в ночлежке. Меня охватила паника. Если он здесь, порок, готовый напасть на меня, что я буду делать?
Я отступил ещё на шаг, стараясь не делать резких движений. Мужик молчал, только сжимал рукоять молотка, и я слышал, как скрипит дерево под его пальцами. Луна вышла из-за туч, и я разглядел его лицо, но не просто злобное, а какое-то пустое, словно жизнь давно выветрилась из него, оставив одну лишь ненависть. Он не спешил нападать, но и не уходил. Мы стояли друг против друга, и в этой тишине мне чудился железный, солоноватый запах, точно кровь.
В голове мелькнуло: нож остался на тумбочке, когда я перевязывал Осаму, или выпал в коридоре, или его украли.. Мало ли в ночлежке всякого люда. Главное, что сейчас мои руки были пусты, а передо мной стоял тот, кто, возможно, пришёл за злом.
Он вынул молоток из-за спины, и лунный свет скользнул по металлу. Сердце моё ухнуло куда-то вниз. Но вместо того чтобы броситься на меня, он вдруг развернулся и зашагал прочь, в темноту переулка. Я стоял, не в силах пошевелиться, и смотрел, как его тень тает в тумане, поднимающемся от каналов.
Только когда шаги стихли, я выдохнул. Руки дрожали, и я сунул их в карманы. Ножа не было. Значит, завтра же нужно будет сыскать его. А пока я просто постоял, прислушиваясь к собственному дыханию, и пошёл обратно к ночлежке. Луна снова спряталась, и во тьме я чувствовал, как порок бродит где-то рядом, но сегодня он прошёл мимо. Кулаки мои сжались сами собой. Неужели я ничто без орудия? Коли понадобится и голыми руками буду биться. Я поспешил за мужиком. Пускай это неразумно, но во имя Господа и святынь я должен. Я обещал миру очистить его от греха.
Взгляд мой упал на пустую бутылку, валявшуюся у сточной канавы. Я поднял её, и тёмное стекло тускло блеснуло в отблеске далёкого фонаря. Размахнувшись, я ударил бутылкой о край каменной стены. Звон разнёсся по переулку, осколки посыпались словно с истерический хохотом. В руке моей осталось горлышко с длинным острым краем, а та самая «розочка», которую в здешних притонах любят пускать в ход отчаянные головорезы. Стеклянный лепесток хищно поблёскивал, и я зажал его в кулаке, чувствуя, как острая грань впивается в ладонь.
Крадучись, бесшумно, словно кошка, я двинулся следом. Тень моя скользила по мокрой брусчатке, сливаясь с тенями домов. Мужик шёл не спеша, посвистывая сквозь зубы, и я нагонял его шаг за шагом.
Когда расстояние сократилось до нескольких саженей, я окликнул его. Он обернулся, и в тот же миг я бросился вперёд, занося стеклянную розочку. Осколок вошёл в шею легко, почти нежно, словно цветок, принимаемый из рук возлюбленной. Мужик захрипел, схватился за горло, и тёмная кровь хлынула сквозь пальцы, заливая ворот рубахи. Он осел на колени, потом рухнул ничком, и только тогда я разжал пальцы. Стеклянная розочка осталась торчать из раны, поблёскивая в лунном свете алыми каплями. Он ещё хрипел, дёргался, пытаясь приподняться на локтях, но тело уже не слушалось. Я наклонился над ним, заглядывая в закатывающиеся глаза, и прошептал:
— Злитесь на меня, да? Гневайтесь дальше.
Он силился что-то ответить, но из горла вырывалось только бульканье, и кровь пузырилась на губах. Я равнодушно наблюдая, как жизнь уходит из этого тела, как пустеет взгляд, как пальцы, ещё минуту назад сжимавшие молоток, разжимаются и безвольно падают на мокрую брусчатку.
Потом я опустился на колени и принялся обыскивать его. Шинель была старой, засаленной, но в карманах водилось добро. Сначала попались ключи, табакерка, зажигалка. Я отбрасывал их в сторону, пока пальцы не нащупали кожаный кошелёк, туго набитый. Я развернул его, а внутри лежали банкноты, и немало. Приличная сумма, достаточная, чтобы оплатить лечение, купить билеты до Амстердама и снять комнату у моря. Я сунул деньги во внутренний карман пальто, даже не пересчитав. Не до того было.
Взгляд мой упал на молоток, валявшийся в луже крови. Я поднял его, взвесил на руке, потом размахнулся и швырнул в канал. Круг пошёл по чёрной воде, и железо утонуло с глухим всплеском.
Я вытер руки о полу шинели убитого, отступил в тень и, не оглядываясь, зашагал прочь. Нож нужно будет найти завтра. А пока лишь тишина и холод в груди, да мысль о том, что Осаму спит там, в ночлежке, и не ведает, чем я занимаюсь, когда он видит сны. И слава Богу.
Я вернулся в ночлежку, сел на свою койку и достал кожаный кошелёк. Денег было прилично, я бы сказал даже роскошно. И порок покарал, и заработал. За несколько дней я впервые стал собой доволен. И откуда у этого мужчины такое добро? Быть может, сам обворовал кого-то, пробив чужой череп тем самым молотком? И в гневе он был кошмарном. Точно не обычный улов. Впрочем, это уже не моя забота.
Я сидел на своей койке, сжимая в пальцах кожаный кошелёк, и мысли мои текли медленно, вязко, как тот самый бульон, что я носил Осаму все эти дни. Деньги были при мне, и это было хорошо. Но что-то другое, неуловимое, тревожило меня и не давало покоя, царапало изнутри.
Чревоугодие, гордыня, похоть и гнев. Четыре греха, четыре души, отправленные на суд. А два остались, и один из них, уныние, дышал сейчас в двух шагах от меня, свернувшись под одеялом. Я смотрел на тёмный силуэт его спины, на повязку, на тёмные волосы, разметавшиеся по подушке, и думал о том, что никогда прежде не щадил порок. Я вырезал его, как опухоль, не задумываясь. Но здесь, в этой тесной комнате, я понимал, что не могу. Не потому, что не смею. А потому, что если я вырежу этот порок, то вырежу и ту единственную живую нить, что связывала меня с чем-то, кроме вечности.
Моё ремесло – карать. Моя миссия – очищать. Но разве можно покарать того, кто уже наказан жизнью больше, чем любым судом?
Я положил кошелёк на тумбочку и откинулся на койку, глядя в потолок. Луна снова выглянула из-за туч, и её тусклый свет пробился сквозь мутное окно, лёг на пол косыми полосами. В комнате было тихо — так тихо, что я слышал, как за стеной посапывает сосед, как где-то далеко лает собака, как вода в канале плещется о камни.
И вдруг я почувствовал на себе взгляд.
Не тот, тревожный, что бывает, когда за тобой следят. А тяжёлый, почти осязаемый, от которого холодеет затылок. Я медленно повернул голову. В полумраке я увидел его открытые, неподвижные, устремлённые на меня глаза. Осаму лежал на боку, лицом ко мне, и смотрел. Не моргал, не шевелился, не говорил. Просто смотрел.
Я замер.
— Осаму? — позвал я тихо, боясь нарушить эту странную тишину.
Он не ответил. Только взгляд его, тёмный, глубокий, полный чего-то, чего я не мог прочесть, продолжал жечь меня. Ни боли, ни обиды, ни страха. Только это молчаливое, всевидящее присутствие.
— Вы не спите? — спросил я, хотя ответ был очевиден.
Он молчал. Я смотрел в его глаза, и мне казалось, что он видит насквозь то, что я только что сделал в переулке, видит деньги в кармане, видит мои мысли о грехах и миссии. Видит всё. И не осуждает. И не одобряет. Просто знает.
— Вы слышите меня? — снова спросил я, и голос мой дрогнул.
Он медленно, очень медленно, опустил веки. На секунду. И снова открыл глаза. В этом жесте не было ни сна, ни забытья, лишь ответ. «Я здесь. Я слышу. Я знаю».
Я не знал, что сказать. Слова застряли в горле, и я, кажется, впервые за долгое время почувствовал, что меня судят.. Этот взгляд был страшнее любого обвинения.
— Доброй ночи, — прошептал я.
Он не закрыл глаза. Только продолжал смотреть, и в этом молчании было больше, чем в любых словах. Я выдержал его взгляд, сколько смог, потом отвернулся к окну, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
— Не доброй, Фёдор, — раздался тихий голос Осаму, — неужто не понимаете что мне нужно?
Я медленно, растерянно повернулся к ему.
— Вы.. Хотите ответа?
Японец мучительно вздохнул, пряча лицо в подушку.
— Воды, Фёдор.. Просто воды.