Syndrom 6

Syndrom 6

Iozefy

6.2

Несколько дней я словно ухаживал за раненой птицей. Обрабатывал рану, менял бинты, уговаривал поесть хоть что-то. Но Осаму чахнул на моих глазах. С каждым часом ему становилось только хуже.


Я опустился на колени, положил щёку ему на грудь, вглядываясь в его бледное лицо. То самое, которое, казалось, больше никогда не озарит та дурацкая улыбка, узкие глазёнки никогда не прищурятся по-лисьи, и я никогда уже не увижу его прежнего.


— Дазай, поешьте, — сказал я, стараясь быть ласковым, что мне вовсе не присуще. — У вас уже живот к позвоночнику прирос.


Он молчал. Только смотрел куда-то мимо меня, в стену, и в этом взгляде не было ничего — ни обиды, ни злости, ни даже той пустоты, что я так хорошо знал. Было только отсутствие. Он словно уже ушёл, оставив здесь одно тело.


— Дазай, — повторил я, беря его за руку. Пальцы его были холодными, безжизненными. — Я принёс бульон. Хоть глоток. Вы не сможете выздоравливать на пустой желудок.


— Нет.


— Я не спрашиваю, хотите вы или нет. Вы должны есть.


Он повернул ко мне голову, и в этом движении было столько усталости, что мне стало дурно.


— Я не хочу.


Я сжал его руку сильнее, словно мог удержать его здесь, в этом мире, одной только своей волей.


— Вы будете есть, — сказал я. — Я не позволю вам умереть от голода.


Он вновь молчал. Отстранил мою руку от себя и, собрав все силы, просто отодвинулся от меня.


— Осаму...


— Оставьте меня, — перебил он и отвернулся к стене.


Я сидел на полу, прислонившись к его койке, и смотрел, как в окне медленно гаснет день. В голове было пусто. Я перестал понимать, что делаю, зачем, ради чего. Я только знал: он не ест, не пьёт, не говорит. Он просто угасает.


К вечеру я снова попробовал.


— Дазай, вам нужно поесть...


Он не ответил. Я взял ложку, зачерпнул бульону, поднёс к его губам. Он сжал их, отвернулся.


— Я не буду, — сказал он, и в голосе его впервые за весь день прозвучало живое упрямство. — Вы меня не слышите?


Я опустил ложку. Посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.


— Вы умрёте, — сказал я. — Вы это понимаете?


— Да, — ответил он просто.


Я сжал ложку так, что пальцы побелели. Во рту пересохло, в груди разрывался гнев.


— А я? — вырвалось у меня. — Вы подумали обо мне? Что я буду делать, когда вы умрёте?


Он медленно повернул голову, посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом. В глазах его снова была пустота, но в этот раз не та, что прежде. В этой пустоте я увидел себя. Своё отражение. И оно было страшным.


— А вам какое дело? — спросил он тихо. — Закопаете тихо в лесу. Никто даже не узнает.


Я встал, взял миску с бульоном, поставил на тумбочку. Гнев утихомирился. Не мог на него злиться в этой ситуации. Со вздохом проговорил:


— Если не сегодня, попробую завтра. А если и завтра не захотите... Подожду ещё. Я умею ждать, Осаму. Я ждал века. Подожду и вас.


Он не ответил. Я вышел из комнаты, притворил дверь и прислонился к стене спиной. Руки мои дрожали. Впервые за долгое время я не знал, что делать. Я мог вытащить пулю, мог зашить рану, мог выпросить лекарства у незнакомки. Но я не мог заставить его хотеть жить.


И это было страшнее любой раны.


Я стоял в коридоре, прижавшись спиной к холодной стене, и слушал тишину. За дверью не было ни звука. Дазай не плакал, не морщился от боли, не звал. Он просто лежал там, в темноте, и медленно умирал. А я стоял здесь и не мог ничего сделать.


Мысль о докторе Йосано пришла не сразу. Сначала я отгонял её, как назойливую муху, ибо гордость, нежелание показывать кому-то его беспомощным, чужим рукам прикасаться к нему, всё это затмевало здравый смысл. Но чем дольше я стоял, тем яснее понимал: я не могу ему помочь. Не могу заставить его есть, не могу вернуть ему желание жить. Мои руки, вытащившие пулю, теперь были бесполезны.


Она его соотечественница. Увидит его, заговорит с ним на родном языке, и, быть может, он услышит то, чего не слышит от меня. Её присутствие не будет ему в тягость. Вероятно, он позволит ей сделать то, что не позволяет мне.


Что-то царапало изнутри — острое, колючее, почти болезненное. Я не хотел её звать. Не хотел, чтобы она видела его бледное лицо, прикасалась к его рукам, поправляла повязки. Не хотел, чтобы он открывал глаза и смотрел на неё, чтобы она увидела рану, оставленную от огнестрельного оружия и все поняла.


Но я хотел, чтобы он жил.


Я отлепился от стены, спустился вниз. В ночлежке было тихо, только где-то храпели, да скрипели половицы под чужими шагами. Я вышел на улицу.


День уже клонился к вечеру, фонари зажигались нехотя. Я пошёл к пансиону, попутно спрашивая дорогу у прохожих.


Всю дорогу я думал о том, что скажу. Что я, человек, который вызвал его на дуэль, на преступление, за которое во Франции и Бельгии грозит тюрьма, теперь пришёл просить помощи? Что я сделал всё, чтобы он умер, а теперь умоляю его спасти? И если она догадается, если сообщит властям...


Я почти развернулся. Почти. Но ноги не слушались.


Пансион оказался небольшим домом с вывеской, где уже горел свет. Я постучал. Дверь открыла сама Акико в домашнем платье. Увидев меня, она удивилась, но не испугалась.


— Месье? — спросила она.


— Он не ест, — сказал я, и голос мой прозвучал глухо. — Не пьёт. Не говорит. Он... он умирает. И я не могу его заставить.


Девушка вопросительно наклонила голову.


— Кто «он»? Я не гадалка.


— Спутник мой... Я для него просил лекарств. Он чахнет на глазах.


Она смотрела на меня долгим, изучающим взглядом. Потом спросила тихо:


— Что с ним?


Я вздрогнул от этого вопроса. Я не могу ей сказать про дуэль. Это подставит и меня, и Осаму.


— В лесу напоролся... Ужасно. Почти до кости, — я показал на себе, в каком именно месте, но Йосано нахмурилась.


— Не нужно на себе показывать, — сказала она. — Давайте я сама посмотрю, если дела настолько плохи. Идёмте.


Я хотел сказать, что она не должна, что я сам, что я передумал. Но она уже исчезла за дверью, а через минуту вышла с тем же саквояжем, что и утром.


— Вы проводите меня, — сказала она. Не спросила, а утвердила.


Я кивнул. Мы пошли рядом, и всю дорогу я молчал. Она тоже молчала. Только когда мы подошли к ночлежке, она остановилась и посмотрела на меня:


— Месье. Я не знаю, что между вами произошло. И знать не хочу о ваших мужских разборках — неинтересно. Но спасти жизнь уже в моих приоритетах, так что предоставьте дело мне.


Я не ответил. Мы поднялись наверх, я открыл дверь. В комнате было темно. Дазай лежал всё так же, лицом к стене, неподвижный, почти не дышащий.


Акико шагнула вперёд, но я остановил её рукой.


— Дайте мне минуту, — прошептал я.


Я подошёл к койке, опустился на колени. Наклонился к самому его уху, чувствуя запах крови, спирта и чего-то ещё, горького, почти мёртвого.


— Осаму, — сказал я тихо. — Я привёл врача. Она поможет вам.


Он не пошевелился. Но я заметил, как дрогнули его ресницы. Я не знал, слышит ли он, понимает ли. Но это был единственный шанс.


Я поднялся, отошёл к окну, прислонился к стене. Акико подошла к койке, опустилась рядом, и я услышал её тихий, спокойный голос — по-японски, которого я не понимал. Но в этом голосе было что-то тёплое, что-то живое. Она говорила тихо, ровно, и я не слышал слов, но чувствовал, как они ложатся на него, как обволакивают, как зовут обратно.


Я смотрел в окно, на серое небо, и думал о том, что, возможно, именно сейчас я теряю его навсегда. Или нет.


Акико говорила тихо, почти шёпотом, и я не понимал ни слова, но слышал, как меняется её голос — то мягкий, как шёлк, то твёрдый, как лезвие. Она то уговаривала, то требовала, то, кажется, даже смеялась над чем-то, и в этом смехе было столько жизни, что я невольно сжал пальцы, впиваясь ногтями в ладони.


Дазай не двигался. Но я видел, как дрожат его ресницы, как напрягается спина, как пальцы, лежащие поверх одеяла, медленно сжимаются в кулак. Он слышал. Он слушал. И это уже было больше, чем он дал мне за весь день.


Акико замолчала. Зажгла скудную свечу, потом взяла его за руку, ту самую, что я держал утром, и что-то сказала совсем тихо, почти неслышно. Дазай не ответил, но и не отнял руки.


Она обернулась ко мне:


— Месье, я осмотрю рану. Не могли бы вы принести горячей воды и чистых тряпок?


Я кивнул и вышел. На кухне в ночлежке было пусто, только чайник на плите да грязные кружки. Я налил воды, нашёл чистые тряпки, их всегда держали для постояльцев, и вернулся.


Акико уже развернула повязку, которую я наложил утром. Она смотрела на рану долго, внимательно, потом сказала:


— Могло быть и хуже.


Она не стала расспрашивать дальше. Приняла от меня воду, тряпки и принялась обрабатывать рану заново — мягко, умело, без лишней суеты. Дазай дёрнулся, когда спирт коснулся краёв, но не застонал. Только сжал руки в кулак.


— Рана выглядит неплохо, — сказала Акико, не оборачиваясь. — Не каждый вынес бы такое.


Я молчал. Неплохо? Он отказывается от еды, от моей помощи. Но терпит меня и терпит всю боль, что я ему нанёс.


— Он не ест..


Акико кивнула, не отрываясь от дела. Закончив, наложила свежую повязку, укрыла его одеялом. Потом повернулась ко мне:


— Оставьте нас на минуту. Я попробую ещё раз.


Я вышел в коридор. Дверь за мной закрылась, и я остался стоять, прислушиваясь. Голос Акико звучал снова тихо, настойчиво, и вдруг я услышал другой голос. Слабый, почти неузнаваемый. Дазай ответил ей. Несколько слов, коротких, резких, непонятных мне, но он ответил.


Сердце моё забилось где-то в горле. Я прижался лбом к холодной стене и стоял так, не дыша, пока дверь не открылась.


Акико вышла. В руках она держала пустую миску.


— Он поел, — сказала она просто. — Немного. Но это уже что-то.


Я смотрел на миску, потом на неё, потом на дверь.


— Что вы ему сказали?


Она покачала головой:


— Не важно. Важно, что поел.


Я хотел спросить ещё, но она перебила:


— Месье, его надо выхаживать. Сам он не поправится. Я просто напомнила ему, что он не один. А остальное — ваши заботы.


Она протянула мне пузырёк с опийной настойкой.


— Если боль станет невыносимой — каплю на кусок сахара. Не больше. Я приду завтра утром.


Я взял пузырёк. Хотел поблагодарить, но она уже шла к лестнице, не оглядываясь. Только на пороге обернулась:


— И ещё, месье. Я сказала, что вы ждёте в коридоре. Он знает, что вы здесь.


Она ушла. Я постоял ещё немного, потом открыл дверь.


Дазай лежал на спине, глядя в потолок. Он не смотрел на меня, но чувствовал мое присутствие.


— Вы поели, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.


Он молчал. Потом, не поворачивая головы, спросил:


— Вы просили её прийти?


— Да.


— Зачем?


Я подошёл к окну, встал так, чтобы не видеть его лица.


— Потому что я не могу смотреть, как вы умираете.


Тишина. Долгая, тяжёлая. Потом он сказал:


— А вы не думали, что я хочу умереть?


— Думал, — ответил я. — И всё равно не могу.


Он не ответил. Я повернулся. Он смотрел на меня, не на стену, не в потолок, а на меня. Глаза его были мутными, воспалёнными, но в них больше не было той пустоты, что пугала меня больше всего.


— Вы странный, Фёдор, — сказал он тихо. — Хотели меня убить — не смогли. Хотите спасти — не знаете как. И не отпускаете.


— Не могу, — повторил я.


Он долго смотрел на меня. Потом закрыл глаза и отвернулся к стене. Но в этом движении не было прежнего ухода, не было той страшной отрешённости. Он просто устал.


— Я завтра принесу ещё бульон, — сказал я. — Вы будете есть.


— Буду. А то вы опять приведёте какую-нибудь женщину, чтобы она меня уговаривала. Неловко получается.


Я не нашёлся, что сказать. Только смотрел на его спину, на повязку, на каштановые, вьющиеся волосы, разметавшиеся по подушке, и чувствовал, как в груди отпускает что-то, что сжимало её последние дни.


— Спите, Осаму.


— Так уж и быть.


Я погасил свечу. В комнате стало вновь темно, и только из окна пробивался тусклый свет уличного фонаря. Я лёг на свою койку, не раздеваясь, и долго слушал его дыхание. Ровное, слабое, но живое.


Завтра будет новый день. Я принесу бульон. Он будет есть. И, может быть, когда-нибудь он поправится. Будет шутить, притворно улыбаться и смеяться, считать своим лучшим развлечением — выводить людей из себя.. И я увижу, как щурятся его узкие глаза, и услышу его смех. И это будет стоить всех моих веков одиночества.


Наутро я проснулся от того, что кто-то стоит у меня над душой. В комнате было серо, за окном моросил дождь. Дазай сидел подле моей койки на коленях рядом с моей головой и наматывал прядь моих волос себе на палец.


— Вы что делаете? — вскочил я, едва не сбив его.


Дазай сложил руки и положил на них подбородок, смотря на меня снизу вверх.


— Хотел вырвать клок волос из вашей помятой головы, — сказал он легко и со вздохом.


— Вам нельзя вставать! Вдруг швы разойдутся?


— Жалость какая. А скажите мне, каково это копошиться в чужом теле?


— Отвратительно, но у меня не было выбора.


— Лучше б вы меня там помирать оставили. Честно вам скажу, мне бы не было обидно. Всего-то во снах бы являлся... И дальше глумился над вашим Богом.


— Вы опять за своё? Дазай, говорите что хотите, меня больше не трогают ваши слова по поводу Бога. Мне всё равно.


Осаму смотрел на меня уставшим, скучающим взглядом.


— Давайте я вам помогу встать.


Я подхватил его под руку, помог выпрямиться. Он был лёгким, как пустое пальто, и таким же беспомощным.


— Я бы и без сопливых разобрался.


— Вы бы упали лицом в пол, — оборвал я. — И пришлось бы зашивать вам ещё и нос.


Он хотел усмехнуться, но вместо этого поморщился от боли. Я довёл его до койки и помог лечь поудобнее.


— Вы идиот, Осаму, — сказал я, укрывая его одеялом.


— Я выздоравливаю, — возразил он слабым голосом. — Надо двигаться.


— Надо лежать. И есть. Я принесу завтрак.


Он не спорил. Только закрыл глаза и отвернулся к стене. Но в этом движении уже не было прежней обречённости. Просто усталость.

Я спустился вниз, раздобыл у управляющей горячего бульона и кусок хлеба. Когда вернулся, Дазай лежал на спине, глядя в потолок.


— Опять будете меня уговаривать? — спросил он, не поворачивая головы.


— Нет, — ответил я, ставя миску на тумбочку. — Я просто поставлю это здесь. Если захотите — поедите.


Он помолчал. Потом медленно сел, морщась от боли, взял ложку. Ел молча, медленно, но без прежнего отвращения. Я сидел на своей койке и смотрел в окно, чтобы не смущать его взглядом.


— Вы смотрите на дождь? — спросил он вдруг.


— Да.


— Скучно, наверное.


— Привычно.


Он поставил пустую миску на тумбочку и снова лёг.


— Фёдор, — позвал он.


— Что?


— Сколько ночей вы не спали?


Я повернулся к нему. Я уже сам не помнил, сколько ночей не находил себе места.


— Я ждал, пока вы очнётесь, — ответил я просто.


Он кивнул и закрыл глаза. Я думал, он уснул, но через минуту он сказал:


— И зачем?


— Разве на моём месте вы бы не поступили так же? — спросил я с улыбкой.


Осаму помолчал, отвёл взгляд, и ответ его прозвучал как нечто очевидное:


— Я бы не стал в вас стрелять.


Я не нашёлся, что ответить. Он всегда знает, чем пронзить меня, вызвать глубокие, отвратительные чувства. Но виноват в этом только я.

В дверь постучали. Вошла Акико — в пальто, с саквояжем, вся в каплях дождя.


— Доброе утро, — сказала она, оглядывая комнату. — Как пациент?


— Ел, — ответил я.


— Дважды, — добавил Дазай из-под одеяла. — И вставал.


Она улыбнулась, впервые за всё время я видел её улыбку.


— О, уже и балуется. Значит, идёт на поправку.


Она подошла к койке, взяла Дазая за руку, пощупала пульс. Я стоял у окна, сжав кулаки. Она заметила.


— Месье, не могли бы вы принести ещё горячей воды? Я сменю повязку.


Я вышел. В коридоре прислонился к стене, выждал минуту, другую. Вернулся с чайником. Акико уже закончила, а Дазай лежал с чистой повязкой. Она упаковывала инструменты.


— Рана чистая, воспаления нет, — сказала она, поднимаясь. — Дня через три можно будет снять швы. Если будете хорошо есть и не вставать с койки, — она строго посмотрела на Дазая.


— Посмотрим, — загадочно ответил он.


Она кивнула, взяла саквояж. На пороге обернулась ко мне:


— Месье, вы проводите меня?


Я вышел следом. В коридоре она остановилась.


— Он спрашивал о вас, — тихо сказала она. — Пока я перевязывала. Поинтересовался, правда ли, что вы не спали несколько ночей.


Я молчал. Она посмотрела на меня долгим взглядом.


— Вы его любите? — спросила она с невозмутимым видом.


Я вздрогнул. Слова застряли в горле от возмущения.


— Глупость какая. Он же мужчина. Это... грех!


— Я вас поняла, — сказала она подумала ещё несколько секунд и ушла, не дожидаясь ответа.


Я постоял ещё немного, потом вернулся в комнату.

Дазай лежал на спине, глядя в потолок. Увидев меня, спросил:


— Вы долго. Она опять меня ругала?


— Нет, — ответил я, садясь на свою койку. — Хвалила вас.


— Врёте, — усмехнулся он, но усмешка вышла слабой.


— Может быть.


За окном моросил дождь. В комнате было холодно, но я вдруг почувствовал тепло от чего-то давно забытого. Он был здесь. Он дышал, ел, говорил. Он был жив.


— Фёдор, — сказал он.


— М?


— А завтра доктор Йосано придёт?


Я взглянул на него. Он смотрел в потолок, но я заметил, как дрогнули его ресницы.


— Придёт, — ответил я. — Велела передать, чтобы вы не вставали.


— Я и не собирался, — он повернул голову ко мне. — Она вам нравится?


— Что?


— Доктор Йосано. Вы так смотрели на неё..


Я опешил. Дазай усмехнулся той самой, прежней, лисьей усмешкой, которую я не видел уже много дней.


— Не говорите глупостей, — сказал я, отворачиваясь.


— Не буду, — легко согласился он. — Я только спросил.


Он замолчал, но я чувствовал его взгляд на своей спине. Тишина тянулась долго, и в этой тишине я вдруг услышал, как он тихо смеётся.


— Чему вы смеётесь? — спросил я, не оборачиваясь.


— Думаю, — сказал он, — как вы забавно запищали, когда она спросила про любовь.


Я резко обернулся. Он смотрел на меня бледными, измученными, но с живыми и насмешливыми глазами.


— Вы подслушивали? — вырвалось у меня с возмущением.


— Стены тонкие, — пожал он плечами и тут же поморщился от боли. — И потом, вы так громко ответили, что.. гре-ех! Я, знаете ли, в соседней комнате мог бы услышать.


Я молчал, не зная, куда девать глаза. Дазай смотрел на меня, и улыбка его постепенно таяла, сменяясь чем-то серьезным, почти печальным.


— Фёдор, — сказал он тихо. — Вы меня простите? За то, что я вам тогда наговорил. Про Бога.


Я поднял на него глаза. В его взгляде не было вызова, не было привычной иронии. Только усталость и что-то, похожее на робость.


— Я сам виноват, — ответил я. — Я вызвал вас на дуэль. Я стрелял.


— Я выстрелил в небо, — напомнил он.


— Я знаю. И поэтому... — я запнулся, подбирая слова. — Поэтому я и не мог позволить вам умереть.


Он кивнул, принимая мой ответ. Закрыл глаза и откинулся на подушку.


— Я устал, — прошептал он. — Побудьте со мной?


— Я никуда не уйду, — ответил я.


Он вздохнул, и дыхание его стало ровнее. Через минуту он уже спал по-настоящему, глубоко, без тревоги.

Я смотрел на него и думал: может быть, иногда, чтобы найти дорогу домой, нужно сначала потерять всё. Даже себя. А потом встретить того, кто покажет, что ты ещё жив. Даже если ты не верил в это много веков.

Report Page