Syndrom 6

Syndrom 6

Iozefy

6.1

Меня охватило непонятное чувство конца. Словно все люди на земле погибли и остался только я, держа в руках бездыханное тело. Почти невесомое, обмякшее, холодное. В ушах стоял звон. Невыносимый звон, что бил по перепонкам, оглушая. Я не слышал ни птиц, ни шелеста деревьев. Я только созерцал. Но и взор мой застилала пелена. Я поднял руку на уровень глаз. Кровь. Тёплая, пахнущая ржавчиной и солоноватая на вкус. Не моя кровь. Точно не моя.

Я склонился над телом, практически прижавшись своим лбом к его холодному лбу. Было ощущение, стоит мне подождать, и чужие глаза раскроются. Нет, человек уже был неживой.

Чьё это тело? Очередного грешника? Да, неоспоримо. Я сам покарал его за грязный язык. Во имя Бога, во имя возмездия.

Но если раньше я чувствовал пустоту, то ныне слышу звон и что-то очень тихо постукивает о черепную коробку. Очень глухо. Почти безжизненно.

Нет, это тело не грешника. Это тело Осаму Дазая. Японец, которого я встретил в Париже, с которым делил кров, свёл общую казну, играл с ним в карты, шёл по следу. И только в дуэте нам удалось выйти на убийцу. И, конечно, в том его заслуга, ведь он вёл меня. Могу ли я после всего этого называть его просто мёртвой плотью? Нет, не дозволено мне быть равнодушным к нему, даже если он хулил Христа. Это не тот грех, за который я должен карать; это грех, с которым должен разобраться сам Бог. Но не мне. Я не имел права лишать его жизни.

Я взял его запястье, сжимая пальцем место, где обычно бьётся пульс. Лицо моё было непроницаемо, но я надеялся вновь услышать, что в этой оболочке ещё теплится жизнь. Нет, тишина хуже любой какофонии.

И в этой тишине, разрывающей душу, мне почудилось, что где-то глубоко, едва слышно, бьётся пульс. Слабый. Почти неживой. Но настоящий.

Я замер, боясь дышать. И вдруг ощутил тепло. Крошечное, едва уловимое, но тепло. Он ещё дышал.


— Осаму? — прошептал я.


Он не ответил. Но рука моя, держащее его запястье, уловило знакомое пульсирование.

Только одно билось в моей голове в сей миг: Я не позволю вам умереть сейчас.

Ведь без вас я вновь стану никем. 


В нашей комнате было тускло и смрадно. Лишь крохотное пламя одинокой свечи едва озаряло почти мёртвое лицо, бледные губы японца. Я сидел подле него на полу, на коленях, мысленно приготовляя себя к тому, что должно свершиться. Залезть в его нутро.. Конечно, я утрирую. Мне придётся самостоятельно извлечь из него свинец, на живую, без карболки, своим грязным ритуальным ножом, с величайшим риском заражения. Но у меня нет выбора. Либо он будет долго умирать рядом со мной, и я, словно предатель, буду лицезреть, как душа покидает его тело; либо я распотрошу его и без того несчастное тело, но с шансом на то, что он выживет. Не сделаю ли я ему хуже? Но хуже того, что уже свершилось, быть не может: вызвать его на дуэль, растоптать его доверие и всю его жизнь. Да, он легкомысленно относился к ней, желал умереть, только дай ему повод. Но пока наше путешествие не кончено он должен жить. Радость, даже в обычных мелочах, вернул мне он спустя многие века, и ныне я сделаю всё, дабы и он захотел жить...

Я привстал, присел на край тумбочки подле его койки, достал ритуальный нож, что носил с собой столько лет для иного дела. Никогда не мог подумать, что буду резать живого человека не во имя своей миссии, а напротив во имя жизни. Коснулся его раны, скользнул пальцами по пуговицам на его грязно-алой рубашке и, с полным сознанием дела, стал расстёгивать одну за другой, открывая доступ к моей ошибке. Грудь его была плотно обмотана слоем бинтов. Я где-то слышал, что самураи намеренно обматывают себе грудь или живот, дабы избежать тяжёлых ранений. Увы, Осаму это не помогло. Пуля глубоко застряла у него в боку, ниже рёбер, почти над тазом. Кровь медленно сочилась из зияющей дыры. Жаль мне было его до ужаса, словно на моих глазах пронзили косой малого котёнка. Но Дазай — человек. Ему не нужна моя жалость. Ему нужна моя твёрдость и решимость.

Я взял нож. Острое лезвие блеснуло в свете свечи. Рука на миг замерла, но я заставил себя действовать. Приставил остриё к краю раны и надавил.

Кожа поддалась с противным, влажным хрустом, какой издают только живые ткани. Я вёл лезвие вниз, расширяя разрез, и тёплая, липкая кровь хлынула сильнее, залила пальцы, потекла по запястью под рукав. Края раны разошлись, открывая взгляду что-то красное, скользкое, неестественно блестящее. В нос ударил смрад — железо, горячее мясо и тот сладковатый, тошнотворный дух, которым пахнет только живое нутро, вскрытое наружу.

Я отшвырнул нож прочь, ведь теперь он был не нужен, засучил рукава и.. Надлежало лезть внутрь.

Засунул два пальца в разрез. Тепло человеческого тела оказалось обжигающим или это мои руки всегда столь холодны? Пальцы ушли вглубь, раздвигая мышцы, которые ещё хранили память о жизни и слабо подрагивали. Скользко, горячо, тошнотворно. Я нащупал нечто твёрдое. Пуля засела глубоко, почти у кости. Пришлось лезть глубже.

Я ввёл три пальца, потом почти всю ладонь. Дазай даже в беспамятстве дёрнулся. Тело помнило боль, когда разум уже ушёл. Из раны выплеснулось нечто тёмное, сгустками, и смрад стал невыносимым. Пальцы мои шарили вслепую в горячей, липкой глубине. Мышцы сжимались вокруг них, словно пытались вытолкнуть что-то чужеродное — меня. Я чувствовал, как пульсирует где-то рядом артерия, и от сего ведения подкатывала дурнота.

Наконец кончики пальцев коснулись металла. Гладкий, тёплый — свинец. Я попытался поддеть его ногтями, но он ускользал, уходил глубже. Вытащил руку, красную по самое запястье, с пальцев свисали тёмные кровавые сгустки. Отер их о штанину и полез снова.

Второй раз было хуже. Я уже знал, что там внутри, знал этот запах, эту температуру, это отвратительное ощущение чужой плоти под ногтями. Нащупал пулю и, когда наконец подцепил, исторгнул наружу с мокрым, чавкающим звуком.

Кровь хлынула тёплым, липким потоком, залила мне всю руку, брызнула на лицо. Я сидел в луже крови, сжимая в окровавленных пальцах малый кусочек свинца. Пуля была почти невесома, а чудилась неподъёмной.

Я швырнул её в угол, схватил тряпку и вдавил в зияющее отверстие, останавливая кровь. Дазай даже не шевельнулся. Только грудь всё ещё слабо и ровно вздымалась.

Надлежало зашивать. Я, ещё до всего этого кошмара, постучался в дверь к соседке, пожилой женщине, что снимала комнату в конце коридора. Она долго копалась в своей корзинке, ворчала что-то про бестолковых постояльцев, но нитки с иголкой дала. Я вдел нитку в ушко и принялся зашивать рану. Мелкими, аккуратными стежками, словно мне предстоит зашивать не живую плоть, а полушубок.


Наконец мне удалось зашить эту кошмарную дыру, что я сам же и сотворил своими руками. Но японец по-прежнему покоился без движения. Сколько должно пройти времени? Что требуется от меня, дабы он вновь раскрыл очи?

Я снова опустился на колени, вглядываясь в его безмятежное лицо. Он весь в крови, и я тоже. Смешно, честное слово. Когда он очнётся и узнает обо всём, непременно будет насмехаться надо мной ещё очень долго... Если он, конечно, очнётся.

Мною овладело отчаяние. Я взял его холодную руку и прижал к своему лбу, точно так же, как он когда-то сделал с рукой мадмуазель. Только этот жест был исполнен истинной искренности, без тени игры или кокетства. Я жаждал ощутить тепло его ладони, почувствовать, что жизнь ещё теплится в этом измученном теле.


Но рука его оставалась холодной.


Каждый его вдох становился всё реже и поверхностнее. Я не ведал, как привести его в чувство. Да и нужно ли будить его, коли я только что зашил рану? Очнётся и будет мучиться от боли, корчиться, пока я буду сидеть рядом и не знать, чем ему помочь. Быть может, обработать чем-нибудь? На ум приходит только спирт... Должно быть, это единственное доступное средство. Но мне не хотелось оставлять его одного. Вдруг я вернусь, а он... уже охладеет навеки?

Я провёл ладонью по его щеке, вглядываясь в лицо, с надеждой уловить хоть проблеск жизни. Ничего. Только тишина, только слабый, едва заметный подъём груди.


— Дазай... — окликнул я его тихо. — Я скоро вернусь. Не смейте умирать.


Я легко, с крайней осторожностью, положил его руку ему на грудь и отступил, пятясь к двери, не сводя глаз с его измученного тела. Знал бы он, как я его ненавижу. Как и себя за то, что сотворил с ним. Но сейчас я готов даже полюбить его, искренне, со всей пылкостью, на какую только способно моё иссохшее сердце, лишь бы он наконец открыл очи.


Я выскочил из ночлежки прямо в хмурый день. Солнце уже поднялось, но свет его был жидок и бессилен. Небо вновь затянули серые тучи, грозившие новым дождём. Я почти бежал по мостовой, вглядываясь в вывески, в лица прохожих, в двери лавок. Аптека, нужна аптека. Или хотя бы такое заведение, где можно раздобыть спирт, бинтов, хоть чего-то.

Мысль о том, что Дазай лежит там один, бледный, едва дышащий, гнала меня как кобылу хлыстом. Я почти не замечал прохожих, огибал их, пока на одном из перекрёстков не столкнулся с кем-то столь сильно, что едва не сбил с ног.


— Ради Бога, простите, — выдохнул я, уже готовый бежать дальше, но взгляд упал на женщину, и я замер.


Небольшого роста, в строгом тёмном пальто, с зонтиком-тростью в руке. Черты лица восточные: глаза узкие, кожа гладкая, тёмные волосы аккуратно подстрижены до плеч. Японка. Здесь, в утреннем Брюсселе. Она смотрела на меня с удивлением, но без испуга, поправляя сбившуюся с плеча сумку.


— Месье, осторожнее, — произнесла она с лёгким акцентом, однако безупречно. Голос спокойный, ровный, такой бывает у людей, привыкших к чужой боли. — Вы кого-то ищете? У вас такой вид, словно жизнь и смерть на весах.


Я хотел отмахнуться, побежать дальше, но что-то в её взгляде остановило меня. Профессиональное спокойствие. Уверенность.


— Аптеку ищу, — сказал я. — Мне нужно спирту, бинтов, лекарств. Срочно.


Она склонила голову, и глаза её чуть прищурились — не с подозрением, а скорее с профессиональным интересом.


— Вы врач? — спросила она.


— Нет.


— Тогда, быть может, позволите взглянуть на того, кому это нужно? — Она шагнула ближе. — Я доктор, окончила Токийский университет. Если есть раненый, я могу помочь. Бесплатно, ежели дело в деньгах.


Я отступил. Внутри всё сжалось. Она увидит его. Увидит Дазая, бледного, беспомощного, с моими стежками на боку. Увидит ранение от огнестрельного и всё поймёт.. Я не могу с ней сотрудничать. Она сдаст нас властям и будет только хуже.


— Нет, — ответил я слишком резко. — Не нужно.


Она удивлённо вскинула бровь.


— Месье, я понимаю недоверие к незнакомым людям, но ежели речь о жизни...


— Справлюсь сам, — перебил я. — Просто скажите, где сыскать аптеку. Или, если у вас есть при себе что-то — продайте. Я заплачу.


Она смотрела на меня долгим взглядом, словно пыталась прочесть что-то в моём лице. Потом кивнула, открыла сумку и достала небольшой свёрток.


— У меня всегда есть при себе минимальный набор, — пояснила она. — Спирт, бинты, немного опийной настойки на крайний случай. — Она помедлила, и в глазах её мелькнула тень сомнения. — Я не должна этого делать. Но... — она вздохнула и протянула свёрток. — Возьмите. Если кто-то в такой беде, я не могу остаться в стороне. Денег не надо.


Я взял, пряча свёрток под пальто. Хотел поблагодарить, но слова застряли в горле.


— Надеюсь, вы не обманываете меня, — тихо сказала она. И, помолчав, добавила, — Ежели передумаете, я остановилась в пансионе, он здесь один, не ошибётесь. Спросите доктора Йосано.


Я кивнул и побежал обратно, сжимая в руках драгоценную ношу. За спиной осталась стоять маленькая фигурка в тёмном пальто, глядящая мне вслед с той особенной печалью, какая бывает у людей, видевших слишком много смертей.


Я влетел в ночлежку, едва не сбив с ног какого-то постояльца, взбежал по лестнице, перескакивая через ступени. Сердце колотилось где-то в горле, свёрток я прижимал к груди, как величайшую святыню.

В комнате было всё так же тихо. Свеча почти догорела, пламя металось в лужице воска, отбрасывая длинные тени на стены. Дазай лежал всё в так же: бледный, неподвижный, с зашитой раной. Я опустился рядом на колени, дрожащими руками развернул свёрток. Спирт, бинты, маленький пузырёк с морфием и тонкая игла.

Я плеснул спирт на свои руки, на нож, на бинты, стало обжигать, но пусть стерилизует. Запах ударил в нос, щипал глаза. Потом, собравшись с духом, откинул край повязки, которой замотал рану, и начал обрабатывать края. Дазай дёрнулся, даже в беспамятстве тело отвечало на жжение, но я не остановился. Лил спирт прямо в рану, вычищая всё, что могло там остаться. Пена смешивалась с сукровицей, стекала по боку на простыни.

Когда закончил, прижал свежий бинт, замотал покрепче. Осталось самое трудное: опийная настойка. Я никогда не делал уколов. Игла тонкая, пузырёк маленький. Я набрал жидкость, поднёс к свече, выдавил каплю на палец — горькая, противная. Взяв его руку, я искал вену, как когда-то в юности видел у полковых лекарей. Нашёл на сгибе локтя, ввёл иглу медленно, боясь ошибиться. Дазай вздрогнул, но не проснулся. Я выдавил содержимое, вытащил иглу, прижал вату.


Потом сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел на него. На его бледное лицо, на тёмные круги под глазами. Время тянулось медленно, как патока. Каждый вдох его казался мне вечностью.

И вдруг его веки дрогнули. Сначала едва заметно, потом сильнее. Я замер, боясь дышать. Веки приподнялись, и я увидел его мутные, воспаленные, но с живым отблеском глаза. Дазай посмотрел на меня долгим, непонимающим взглядом. Потом скользнул взглядом по комнате, по моим окровавленным рукам, по разбросанным бинтам, по пузырьку из-под морфия.


— Фёдор... — голос его был слаб, едва слышен. — Что... что вы сделали?


— Я думал.. Вы больше не очнетесь, — ответил я, и голос мой предательски дрогнул.


Он помолчал, собираясь с силами. Потом слабо вздохнул, глядя мне в глаза.


— Зачем вы это сделали? — прошептал он.


Мои руки опустились вдоль тела, я замер, словно получил удар в лицо. Я ничего не мог ответить на его вопрос. Я сохранял молчание, не показывая никаких эмоций. В тот момент я перестал ощущать реальность.

И Дазай замолчал, только продолжал пристально, изучающе смотреть на меня. В его глазах не было ничего кроме мути.


— Вы... — начал он снова, — не знаете зачем вы это сделали?


Я не ответил. Слова застряли в горле, и я не знал — то ли не мог их вымолвить, то ли их вовсе не было. В голове было пусто.

Дазай ждал. Смотрел на меня из-под отяжелевших век, и в этом взгляде не было ни надежды, ни злобы, только мутная, бесконечная усталость. Он словно спрашивал не меня, а самого себя, и ответ ему был не нужен.

Свеча погасла. Комнату залил серый, бесцветный рассвет, и в этом свете лица наши казались одинаково бледными, одинаково чужими. Я сидел, не двигаясь, и чувствовал, как время стекает сквозь пальцы, как вода.


— Вы не знаете, зачем вы это сделали, — повторил он тихо, и голос его уже не спрашивал, а утверждал.


Я молчал. Потому что он был прав. Я не знал. Или знал, но боялся признаться даже себе.

Он отвернулся к стене. Долго лежал неподвижно, и я уже думал, что он уснул или снова провалился в забытьё. Но потом его губы шевельнулись, и я услышал, едва слышно, словно он говорил сам с собой:


— Странно. Я всю жизнь хотел умереть. А теперь... теперь я жив. И не знаю, что с этим делать.


Я смотрел на его спину, на бинты, на свои руки, всё ещё грязные от крови, и думал о том, что между нами только что вновь что-то оборвалось.


— Осаму, — позвал я.


Он не ответил. Только дыхание его стало ровнее, глубже, кажется, сон наконец взял своё.

Я сидел на полу, прислонившись к стене, и смотрел, как серый свет медленно заполняет комнату. Не знаю, что будет дальше. Простит ли он меня, смогу ли я сам себя простить. Знал только одно: он жив. И этого для меня достаточно.

Report Page