Syndrom
3.2
Я прикрыл глаза, отдавшись на волю мерного, убаюкивающего перестука колёс. В вагоне было тепло и душно, пассажиры притихли, лишь изредка кто-то покашливал да перешёптывался.
Мне никогда ничего не снилось. Никогда. Вот уже несколько десятилетий. Быть может, в подлинной юности, когда нрав мой мало чем отличался от нрава японца, я и видел сны. Только вот я, в отличие от него, не интересовался ни смыслом жизни, ни любовью, ни лёгкими радостями. Я был игроком. Вся жизнь моя вертелась вокруг карточных мастей и бешеных денег. В ту пору я был молод, горяч и полон тех идей, что витали в воздухе Петербурга. Я посещал пятницы в нелегальном кружке того времени, внимал речам о преобразованиях, о свободе, о братстве. Душой я стремился к справедливости, но какой ценой? Мы говорили о будущем, не ведая, что готовит нам судьба. А после этих собраний я шёл в игорные дома, где человеческая жизнь стоила не дороже фишки, и спускал всё до последнего рубля, чтобы назавтра начать сначала.
Я гневил Бога, я отрёкся от Него в мыслях своих. И Он покарал меня, но не сразу.
Сначала пришли жандармы.
Потом следствие, крепость, приговор. Семёновский плац, декабрьский мороз, серое небо над головой. Нас выстроили в ряд, зачитали смертный приговор. Я стоял и смотрел, как солдаты вскидывают ружья. Три минуты жизни оставалось, я считал каждую. Холод пронизывал до костей, но внутри горело: неужели это всё? Неужели сейчас оборвётся моя бессмысленная жизнь?
И в тот миг, когда я уже прощался с миром, когда душа моя, окаменевшая от грехов, вдруг смягчилась и воззвала к Тому, Кого я отвергал. Грянуло: «Отставить!»
Помилование.
Царь даровал жизнь. Но не свободу – каторгу, Сибирь, кандалы.
Я не умер в тот день. Но и живым себя больше не чувствовал. Тот миг перед расстрелом, то острое, пронзительное ощущение близости вечности, оно переплавило мою сталь. Я понял: Господь сохранил мне жизнь не просто так. Он дал мне срок и поручение.
Поначалу, уже на каторге, мне ещё снились сны: моя собственная личина с ритуальным ножом в руке являлась мне, и в этом молчаливом видении я прозревал своё истинное предназначение. Я стал тем, кто очищает мир от порочных душ. Санитаром, палачом, орудием правосудия, на которое никто не уполномочивал, кроме Самого Небесного Отца.
Но с каждым годом сны являлись всё реже, а потом и вовсе исчезли. Я закрывал глаза и тут же открывал их. Время пролетало незаметно, словно его и не было. Я забыл, каково это «спать человеческим сном». И никогда уже не вспомню.
Стук колёс баюкал, укачивал, погружал в то странное состояние, похожее на сон, но всё же не сон. Мысли текли лениво, путались, обрывались...Сколько прошло времени? Час? Два? Я не знал. Очнулся я от того, что вагон вдруг качнуло сильнее обычного. Открыл глаза и машинально взглянул на место напротив.
Пусто. Господина Дазая не было. Ни его пальто, ни улыбки. Я приподнялся, окинул взглядом вагон. Несколько пассажиров дремали, кто-то читал газету, кондуктор проходил по проходу. Японца нигде не было видно. Я откинулся на спинку и с облегчением выдохнул. Ну и слава богу. Наконец-то тишина, покой, никаких дурацких вопросов и пристальных взглядов. Авось, ушёл фланировать по вагонам в поисках приключений и славно. Чем меньше этого беспокойного существа рядом, тем приятнее на душе.
Я снова закрыл глаза, надеясь вернуться в спасительное забытьё. И вдруг..
Пронзительный, полный ужаса женский крик разорвал вагонную тишину, всколыхнув дремотную атмосферу. Сердце моё даже не дрогнуло – я слишком привык к крикам за свои долгие годы. Но что-то внутри кольнуло. Мысль, неприятная: «А не связан ли этот крик с исчезновением моего бедового спутника?» Я открыл глаза, медленно поднялся и, стараясь не привлекать внимания, направился в ту сторону, откуда донёсся вопль.
Я двинулся по проходу, лавируя меж выставленных в проход ног и брошенного багажа. Крик давно стих, но в вагоне стоял тот особый гул, какой всегда поднимается, когда случается нечто из ряда вон выходящее. Взволнованные голоса, чьи-то истерические восклицания. В тамбуре, у самого выхода в соседний вагон, уже собралась толпа. Человек десять, не меньше, в тесном пространстве, вытягивая шеи и заглядывая куда-то в угол. Женщина в тёмном пальто закрывала лицо руками и мелко вздрагивала; пожилой господин с бакенбардами пытался оттащить свою супругу прочь, но та, завороженная ужасом, не двигалась с места. Я протиснулся ближе. На меня зашикали, кто-то попытался удержать, но я уже пробился к краю толпы и увидел.
Она лежала на полу тамбура, у самой двери, неестественно выгнувшись, раскинув руки в стороны. Молодая девушка лет двадцати, не больше. Тёмные волосы разметались по грязному полу, точно половая тряпка. Глаза её были широко раскрыты, направлены в пустоту, остекленевшие, невидящие.
Обнажённая. Совершенно обнажённая, если не считать порванных чулок, оставшихся на одной ноге. Платье, когда-то белое, теперь тёмное от крови и грязи, валялось рядом, разорванное в клочья, словно кто-то в припадке рвал его руками. Бельё там же, смятое, отброшенное в угол. Шея... шея была страшна. Тёмные, багровые следы пальцев и пропарывающих ногтей отчётливо проступали на серой коже. Её душили. И не просто душили, а с наслаждением, с силой, с какой-то животной жестокостью. Лицо, ещё недавно, должно быть, миловидное, было искажено предсмертной маской ужаса. Губы прикушены до крови, на виске багровый отпечаток удара, такой силы, что, верно, разорвало ткани изнутри. На теле следы побоев. Синяки на плечах, на груди, на бёдрах. И ниже то, от чего болезненно морщась, отворачивались даже мужчины. Кровь на внутренней стороне бёдер, на полу, липкая, уже подсыхающая лужа. Её не просто убили, перед смертью над ней надругались самым гнусным, самым зверским образом.
Мужчина в железнодорожной форме, кондуктор, пробившийся сквозь толпу, побледнел как полотно и застыл в полном ужасе.
— Боже... — шептал он.
А я стоял и смотрел. Спокойно, холодно, как смотрят на то, что видели уже тысячи раз. Но внутри что-то шевельнулось. Не жалость, нет. Жалость умерла во мне давно. Скорее, знакомое, привычное чувство: злость. Та самая, что поднимается в груди, когда видишь дело рук порочной твари. Я окинул взглядом толпу. Все люди испуганные, шокированные, кто-то в истерике, кто-то с побелевшими лицами. Но среди них... среди них мог быть он. Тот, кто это сделал. Тот, кто, возможно, стоит сейчас здесь же, притворяясь потрясённым, и наслаждается зрелищем своего творения. Мысль о господине Дазае кольнула где-то под ложечкой. Где он сейчас? Не его ли рук дело?
Я отошёл назад, растворяясь в толпе, и направился прочь. Мне нужно было подумать. И, возможно, найти своего незадачливого спутника.
Я метался по вагонам в поисках Осаму. Поезд мерно покачивался на стыках, но я едва замечал эту тряску. Всё внутри меня было напряжено, как тетива перед выстрелом. Где этот проклятый японец? Куда его унесло? В голове кружились гнетущие мысли, тяжёлые, гнилые. Слова мадмуазель Рейн всплывали в памяти с ужасающей отчётливостью. Её безумный шёпот, её торжествующий взгляд: «Ваш нежный, ваш трепетный Осаму на Родине такое вытворял... Вы бы видели эти глаза, когда женщины умоляли его остановиться». Я гнал эти мысли прочь, но они возвращались снова и снова, впивались в моё сознание. Я переходил из вагона в вагон, вглядываясь в лица пассажиров, заглядывая в купе, в тамбуры, в уборные. Люди косились на меня с недоумением и опаской. Мрачный, взбудораженный с горящими глазами, я, верно, походил на беглого каторжника. Но мне было плевать. Мне необходимо было найти его.
«Если не он, то кто?» Эта мысль жгла меня изнутри. Я не хотел верить, что Дазай способен на коего рода зверство. Этот глупый, влюбчивый, вечно улыбающийся романтик, который мечтал о красивой смерти в объятиях женщины. Неужели он мог? Неужели под этой маской шута и вправду скрывается чудовище?
Слова мадмуазель Рейн... Она так живописала его прошлое, так детально говорила о его преступлениях. А ныне эта девушка в тамбуре. Обнажённая, истерзанная, с багровыми следами пальцев на шее. И Дазай исчез именно тогда, когда это случилось.
В глубине души ещё крались сомнения. Маленький, слабый голосок шептал: «А если это не он? Если ты ошибёшься?» Но я давно научился не слушать эти голоса. Я научен веками: порочная душа всегда выдаёт себя. Всегда.
Я должен найти его. Должен взглянуть в эти узкие, лисьи очи и прочитать в них правду. И если она окажется той, о чём говорила Рейн, я покараю его. Без жалости, без сомнений, как карал тысячи до него.
Поезд вдруг дёрнулся, замедляя ход. Мы приближались к какой-то станции. Если Дазай попытается сбежать, то сейчас самое время. Я прибавил шагу, почти срываясь на бег, расталкивая зазевавшихся пассажиров.
— Месье! Месье, негоже так! — возмутился кто-то позади, но я даже не обернулся.
Я прошёл большую часть вагонов, затем направился в тамбур, к холодному стеклу, за которым мелькали огни приближающейся станции.
Поезд со скрежетом остановился. Я выглянул в окно – платформа, несколько редких пассажиров, тусклые фонари. И вдруг среди них, у самого края, я увидел его. Дазай стоял, задрав голову, и смотрел куда-то вверх. Я рванул к выходу, едва не сбив с ног кондуктора, открывающего дверь.
— Где вас носило? — Я медленно сошёл на платформу, ступив с подножки вагона, и остановился прямо напротив Осаму.
Тот невинно захлопал глазами, совершенно не ведая, какая буря кипит у меня в груди.
— Я вам в чём-то понадобился? — Он склонил голову с обычным своим любопытством. — Удивляете, Фёдор Достоевский. Неужто соскучились?
Я без предупреждения настиг его, схватив за воротник одной рукой; другая покоилась в кармане, сжимая рукоять ножа до боли в суставах.
— Скажите мне на милость, — процедил я сквозь зубы, — чем вы были заняты последние полчаса?
Японец не моргнул и глазом. Смотрел на меня со смесью недоумения и лёгкой растерянности, но я чувствовал, как под этой маской что-то дрогнуло.
— Вы правда хотите знать? — спросил он с расстановкой. — Это немного... неприлично.
В моих глазах, должно быть, зажглось самое настоящее пламя. Я притянул его ближе к себе, почти сталкивая наши лбы, так что между нами не осталось и вершка расстояния.
— Да что вы говорите? — Голос мой упал до зловещего шёпота. — А подробнее?
Дазай прикусил губу, явно не желая озвучивать то, чем именно он был увлечён всё это время.
— К чему этот допрос? — выдохнул он наконец, и в голосе его впервые проскользнула нотка искреннего непонимания. — В чём я уже успел провиниться перед вами?
Я сохранял интригу. Смотрел ему прямо в очи, желая увидеть, как преступник тает от внутреннего волнения, угрызений совести, страха и того безумства, что охватывает душу, когда берут с поличным. Но нет. Либо Дазай владел искусством носить маску столь плотно, что она прирастала к лицу, либо же он и впрямь был ни при чём.
— Скажите прямо и честно, — повторил я, не отпуская его воротника. — Где вы были?
Дазай неловко усмехнулся, и на лбу его выступила тревожная испарина.
— Да вы пытаете меня, Фёдор! Мне стыдно говорить об этом! — Голос его дрогнул, и в нём послышались такие искренние нотки смущения, каких я у него прежде не замечал.
Я готов был придушить его на месте.
— Говорите.
Он зажмурился, словно бросаясь в омут, и выпалил на одном дыхании:
— Меня укачало! Да! Меня кошмарило так, что я едва ли не сдох! Довольны?! Теперь вы знаете, чем я был занят! Можете теперь хоть всему вагону оповестить.
Я поморщился в отвращении, представляя эту картину. Выдохнув, я разжал пальцы, слегка небрежно отбросив от себя Дазая. На платформе повисла тишина, нарушаемая лишь шипением пара где-то вдали и редкими голосами пассажиров. Дазай стоял, тяжело дыша, и смотрел на меня с обидой и вызовом одновременно. Воротник его пальто был смят, щёки горели от негодования. Я отступил на шаг, пряча руки в карманы. Нож остался на месте.
—Понятно, — произнёс я после долгой паузы, — это многое объясняет.
— Что именно?! — вспылил он неожиданно.
Я молчал. Смотрел на него и понимал: если он и лжёт, то делает это виртуозно. Но что-то мне подсказывало правдивость его слов. Слишком уж это унизительное признание.
— В вагоне нашли мёртвую девушку, — сказал я тихо, — над ней надругались и задушили.
Недоумение в глазах Дазая погасло, сменившись неописуемым мраком. Лицо заметно потускнело, тёмные волосы заколыхались у его лица, скрывая очи.
— Вы думаете это моих рук дело? — произнес он мёртвым шёпотом, в лике его мелькнула такая глубокая и непритворная боль.
Я долго смотрел на него, изучая его нового. Подлинный, без тени притворства, Дазай Осаму. Это, даже, вызвало у меня новый интерес к сие персоне. Он начал свой длительный монолог:
— Всё-таки вам не так уж и всё равно на моё прошлое, как вы изволили выразиться ещё в Париже. Вас гнетёт то, что вы услышали в тот вечер. Вопрос, что волнует вашу грудь: «Почему он не дома? Почему скитается?»
Я молчал, не отводя взгляда. Он горько, без тени прежней игривости, усмехнулся.
— Потому что каждая ханжа, каждая продажная женщина или же просто чудовище в человеческом обличье смотрят на меня так, словно я сам дьявол во плоти. А я... — он тяжело вздохнул,— Исповедуясь перед вами, скажу: я никогда за всю свою жизнь не касался женщин с дурными намерениями. Поверьте, никогда.
Он перевёл на меня пустой, отчаянный взгляд.
— Но в один день меня обвинили в страшном преступлении. Просто так. Из личной неприязни, из отвращения ко мне. Человек, которому я готов был открыть целый мир, показать горизонт...
Я молчал. Внутри меня что-то переворачивалось. Этот человек, которого я считал легкомысленным шутом, искателем приключений, он нёс на себе груз такого же одиночества, как и я. Только мой груз был следствием моих грехов, а его чужих.
Осаму замолчал, глядя куда-то в сторону, мимо меня и станционных огней, в ту самую пустоту, о которой только что говорил. Ветер трепал его волосы, но он не замечал холода.
— С этого момента, когда на меня поставили страшнейшее клеймо, — продолжил он тихо, — я осознал, что просто недостоин того, что подвластно обычным людям. Для меня всё кончено. — Он наконец посмотрел на меня, и в его взоре не было ни мольбы, ни надежды на оправдание. Только приговор, который он вынес себе сам, — я недостоин жизни. Недостоин дома. Недостоин даже смерти, потому что... — Он горько усмехнулся. — Потому что даже она отворачивается от таких, как я.
Я слушал и чувствовал, как внутри шевелится что-то, давно забытое. Не жалость, а скорее, узнавание. Я тоже когда-то стоял на плацу, глядя в дула ружей, и думал, что жизнь кончена. А потом получил помилование и осознал, что настоящая кара только начинается.
— Знаете, Осаму, — произнёс я после долгой паузы, — вы ошибаетесь в одном, — я дождался, пока он поднимет на меня свои пустые очи, — смерть не отворачивается от нас. Просто ждёт момента, когда лучше всего настигнуть. Она капризна и бывает несправедлива. Я предполагаю, мы пока нужны здесь. Для чего-то. Быть может, для того, чтобы встретить друг друга.
Я сам не ожидал от себя этих слов. Дазай смотрел на меня с каким-то новым выражением недоверия пополам с тихим удивлением.
— Вы правда так считаете или?
— Я считаю, — ответил я жёстко, возвращаясь в привычную колею, — что самобичевание удел слабых. Вы живы. Вы здесь. Значит, так надо. А обвинения... — Я махнул рукой. — Люди испокон веков судят, поверьте. Важно другое: отбросить былое и найти себя настоящего.
Вдали вновь загудел поезд, призывая пассажиров. Дазай глубоко вздохнул, смотря куда то сквозь меня.
— Вероятно, вы хотели меня утешить,— сказал он тихо. — Кажется, вы первый, кто смотрит на меня как на человека.
Я ничего не ответил. Только кивнул в сторону вагона:
— Идёмте. Пора продолжить наш путь.
Мы вернулись в вагон. Поезд, вздрогнув всем составом, медленно набирал скорость, унося нас прочь от станции, где осталась лишь смутная тревога и труп несчастной девы, которую уже, верно, обнаружили должностные лица. Я опустился на своё место и долго сидел неподвижно, обдумывая происшедшее. Краем уха прислушивался к чужому говору. Пассажиры вполголоса обсуждали случившееся, передавая друг другу обрывки слухов и домыслов.
Господин Дазай сидел напротив и выглядел... серым. Лицо его осунулось, под глазами залегли тени, а руки, лежавшие на коленях, мелко подрагивали.
— Ужасно выглядите, — заметил я с улыбкой, полной издёвки. Хоть что-то отвлекло меня от тяжёлых мыслей.
Японец страдальчески посмотрел на меня, потом болезненно поморщился.
— Ага, благодарю, — выдавил он из себя, и голос его прозвучал сипло, надорванно. — Ценю вашу заботу, Фёдор. Прямо бальзам на душу.
— Я всегда к вашим услугам, — ответил я, откидываясь на спинку сиденья и прикрывая глаза. — Если хотите, могу одолжить у кого-нибудь зеркало, чтобы вы могли лицезреть сие зрелище во всей красе.
Он слабо усмехнулся, но усмешка вышла через силу.
— Не стоит. Я и так чувствую себя... экспонатом в кунсткамере. — Он потёр виски кончиками пальцев. — Голова раскалывается. И желудок до сих пор выворачивает. Если это и есть расплата за мои грехи, то Всевышний явно обладает изощрённым чувством юмора.
— А вы, стало быть, ждали чего-то более возвышенного?
— Нет, — он покачал головой и вдруг посмотрел на меня с той же пустотой, что и на платформе. — Я ждал, что будет хотя бы больно. А это просто... мерзко. Унизительно. Как всё в моей жизни.
Я открыл глаза и посмотрел на него в упор. В этом взгляде не было прежнего раздражения, только холодное, спокойное обращение.
— Вы слишком много думаете о величии страдания, Осаму. Поверьте моему опыту: настоящее страдание никогда не бывает красивым. Оно всегда грязное и нелепое.
Он задумался над моими словами, потом криво усмехнулся:
— Вы утешаете меня, Фёдор? Как трогательно.
— Я констатирую факт. Утешать не в моем стиле.
Дазай вдруг подался вперёд, и в глазах его мелькнул тот самый пустой, мёртвый огонь, что я видел на платформе.
— А знаете, Фёдор, — произнёс он тихо, почти шёпотом, — я иногда думаю: а есть ли вообще этот ваш Бог? Ну, которому вы молитесь, о котором отзываетесь, — он криво усмехнулся. — Потому что если Он есть, то либо Ему на нас плевать, либо Он просто старый, дряхлый маразматик, которому в радость наблюдать за нашими мучениями. Как в театре. Сидит себе на облачке, попивает нектар и приговаривает: «А ну-ка, смертные, покажите, кто из вас сегодня поинтереснее сдохнет».
Я нахмурился:
— Богохульствуете?
— А почему нет? — Он развёл руками. — Если Он, допустим, создал меня таким пустым, сломанным, ищущим смерти, значит, Ему так было угодно. Значит я просто несмешная шутка. Его... фокус. — Дазай усмехнулся собственной иронии. — Хотите фокус, Фёдор? Бог милостив ко всем, но все мы всё равно умираем в агонии. Забавно, правда?
Я молчал. Слова его были кощунственны, но в них слышалась такая глубокая, такая настоящая боль, что я не мог просто оборвать его.
— Вы злитесь на Него, — сказал я наконец. — Это лучше, чем равнодушие. Злость тоже глубокое чувство. Значит ваше время ещё не пришло, чтобы раскаяться и протянуть ему руки, моля о помощи.
Дазай удивлённо вскинул брови, потом расхохотался.
— Вы даже из богохульства умудряетесь сделать утешение, Фёдор. Скажите честно, в России все такие душевные?
Глаз невольно задергался, но я сохранял хладнокровие.
— Нынче нет. Россия отреклась от Бога, потому там восцарил настоящий ад. Не удивлюсь, коль в мире появится ещё одно мертвое море.