Солунь

Солунь

Русская Жизнь

Ксения БОНЧ-БРУЕВИЧ

Арка Александра Великого в Салониках. 1912

Так бывает: вдруг налетит вирус путешествий, и всех занесет то в Сан-Себастьян, то в Юрмалу, то в Вену рассматривать Брейгеля. В этот год, не сговариваясь, друзья и знакомые заболели Салониками. Непривычно, когда не знаешь языка, а в анамнезе только один семестр древнегреческого, но тем интереснее разбирать надписи и вычленять из обрывков разговоров знакомые слова. Вот, например, любовно оставленное граффити на въезде в город: Фак тин поли.

Греческий язык смешной и знакомый: выход — эксодос, мегало — большой, микро-маленький, таласса — море, а человек — атом. Безбрежная таласса загибается одиссеевой бухтой, османским полумесяцем, и там, где не видно берега, в дымке угадывается Олимп. Глянцевая программка мероприятия — «В поисках греческих богов» — обещает, что я обязательно туда доберусь, потому что там скажут последнее слово. Как скажут, так и будет. Олимпийцы за человека не заступаются, оракулы выражаются двусмысленно — понимай, как знаешь, и только святые ходатайствуют за нас, смертных. Я у святых тоже попрошу нижайше, постучусь во все двери, обойду все монастыри и церкви, всюду зажгу свечи, вознесу молитвы, вскарабкаюсь по узким каменным лестницам на исполинские столбы. А вдруг?

Но для начала будет трехчасовая экскурсия по городу, хотя всем понятно, что она затянется, потому что нельзя объять этот необъятный культурный мильфёй. Фасеточный, мозаичный, бесконечно разнообразный город поворачивается то одной, то другой стороной — древнегреческой, римской, византийской, османской, балканской, сефардской. Он то ли забирается в горы, то ли наоборот сползает с гор вниз, к морю, перемежая турецкие домики с кипарисами, граффити с апельсиновыми деревьями, жалюзи с маркизами. Кажется, что здесь смешалось все Средиземноморье — вот тихие кварталы, похожие на буржуазный Мадрид, за углом продуваемый портовым ветром Лиссабон, дальше развалины Рима, а вон там распластался приземистый Константинополь, и Кафе Эллинико соседствует с караван-сараем. Здесь мраморные бордюры и гостиницы, едва выжившие на ковидные субсидии. Греки долго пьют фреддо эспрессо, а на столиках совсем не видно еды, хотя зачем еда, если можно часами смотреть на море? На набережной, не облагороженной муниципальным благоустройством, дымят грузовики и рычат мотоциклы, и человек-атом покрывается липкой выхлопной сажей.

— Почему вы не развиваете туризм? — строго спрашивают американцы, уже приметившие вокруг золотые горы некапитализированных активов.
— Почему же, развиваем: болгарское, турецкое направления, — скромно оправдывается провожатый.

Панайотис — по-нашему Всесвят. Его бабушка и дедушка, как и миллион анатолийских греков, оказались в Салониках в результате обмена населения. Он осторожно выбирает слова, но мы понимаем, что значит обмен населения на Балканах, и что бабушке и дедушке повезло остаться в живых. Греки обжили чужой для них город, так похожий просторным заливом между невысоких гор на любимую Смирну, повывели закутанных в лохмотья продавцов пиявок, снесли тесные закоулки, закрыли турецкие бани, замостили широкие площади и возвели новые элегантные кварталы с белыми домами и длинными тенистыми балконами. В Салониках не разрешают строить мечети.

— А почему сгорели сефардские кварталы, а греческие не сгорели?

Экскурсант хочет всю правду.

— Никто не виноват, просто старуха жарила баклажаны. Есть подтверждение от пожарной инспекции.

Обмен населения здесь неизбежен, как мухи в таверне.

Я приехала на конференцию. От гостиницы надо карабкаться в гору: тум, тум. Если в аудитории греки, лучше не упоминать турок. Хорошо, я буду осторожно. Скажите, а как тема, разработанная имяреком, развивалась в последующих столетиях? Докладчик грустнеет. Ну вы что, не понимаете? В последующих столетиях здесь были турки. А больше ничего не было.

Оргкомитет требует оставаться в аудитории и участвовать в прениях, а как усидишь в холодном подвале, когда вокруг калейдоскопическая красота — римский форум, мавзолей Галерия, светящиеся золотом мозаики Святой Софии, греческие венки, византийские иконы. Благочестивая Феодора, получив у отца-язычника разрешение на постройку бань, тайно оборудовала святыню в Ано Поли, и много лет спустя кто-то, желая спасти бесценное имущество от иконокластов, норовивших уничтожить все любимое и дорогое, укрыл мозаику пергаментом, запластовал гипсом, и о ней благополучно забыли, пока Кирилл и Мефодий, выйдя из Солуни, учили нас уму-разуму — связной речи, членораздельному письму и именослову вместо поганых кликух — Непробудь или Страхота. Потом случился очередной обмен населением, церковь превратили в мечеть, вокруг выросли белые османские домики с коричневыми джумбами-балконами и черепичными крышами, и когда от войн и землетрясений наконец осыпался гипс, мозаика открылась.

Это был вписанный в полукупол апсиды человеческий глаз.

В его светлом зрачке — сияющая в лучах солнца радуга и сидящий на ней еще юный Спаситель в золотом нимбе с огромными печальными глазами. По краям зрачка, как и положено, Тетраморф, а слева и справа ветхозаветные пророки, умом и сердцем предчувствующие зло и спасение, и внятно им, как по нижней кайме глазного века в кучерявых волнах райских рек ходят рыбы, и вьется по берегу дольняя лоза, а за их спинами вырастают и расширяются холмы и селения. Он одет в ранневизантийский, еще в языческих складках, хитон и воздевает правую руку в небеса, а в левой, которой он придерживается за радугу, разворачивается свиток: «Се Бог наш, на Которого мы уповаем и радуемся о спасении нашем; Он даст покой дому сему.»

Я могу только послать фотографии неописуемой красоты. Инджой, Греция нам близка и понятна, пишет мама, которая так ее любит. Нашему дому нет покоя, потому что мама больна страшной болезнью, и надо делать что-то, что знают врачи, но каждое действие только ускоряет неизбежный конец и усугубляет ее страдания. Она знает, что больше не поедет никуда и никогда, но спешит на очередной несовместимый с жизнью поезд или самолет, чтобы непременно самой уладить последние дела, и каждый раз возвращается с пневмонией, опасной инфекцией или тромбом, и снова ложится в ненавистную больницу. Она не слушает советов и предостережений, веря, что проживет долго, до самого Нового Года, измеряя время от летних отпусков до зимних каникул.

Мы переехали, и она мечтает погостить у нас в деревне, но мы знаем, и она знает, что уже не увидит наш новый дом. Не увидит, как мать оставляет пятнистого олененка на ночь в саду, пока ходит объедать наши и без того куцые клумбы, а трава ночью свивается вокруг него, оставляя поутру круглую вмятину; как в темноте привидениями носятся летучие мыши; как из расщелины клена пристально смотрит американский енот, чтобы лежащий в гамаке устыдился безделья и шел покорять очередной челлендж, зарабатывая призы и трофеи; как сурок выходит из-за сарая посмотреть, зачем кладут асфальт, а супружеская чета крапивников каждую весну прилетает на веранду, и если туда не вовремя зайти, строго чирикает, чтобы не вмешивались в важное решение: где в этом сезоне предпочтительнее вить гнездо — под стропилами, или в горшке с засохшим с прошлого лета цветком, или в забытой на крюке холщовой сумке? Мы улучшили им жилищные условия, повесив скворечник, и кошка, которая теперь живет на веранде, волнуется, дрожит, мелко стучит зубами и скребет дверь, но не дождется птенцов, когда они вылетят, взъерошенные комочки, от страха уцепятся коготками за щербатую стену, построенную с нарушениями всевозможных правил и кодексов, и через несколько минут, осознав свою птичью силу и сущность, улетят к теплым южным берегам.

Мы разделенный народ. Как греки.

«Как Вам тут нравится?» — спрашивает Бен. Ему восемьдесят восемь лет, он давно на пенсии, но каждый год они с неутомимой женой-соратником организуют гуманитарные чтения в разных городах Средиземноморья, вместе живут налегке, возят участников по труднодоступным дорогам, намеренно оставляя нас, измученных жарой и обезвоженных, без обеда, чтобы успеть попасть в какой-нибудь провинциальный музей, полный сокровищ. Он ухмыляется, предвкушая, как мы будем задыхаться, карабкаясь по горам и бегая трусцой по древним городищам: расстояния большие, остановки короткие. Он рассказывает про длину копий Филиппа Македонского и механику звука в Эпидавре, Али Пашу и Байрона, мальчика на колеснице и Пифийские игры, перемежая рассказы шутками, за которые нынче полагаются тотальный кэнселинг и гражданская казнь. Он не ведет записей, но знает все имена и даты, причины и следствия, альфу и омегу, он уже с трудом ходит и плохо говорит, но успевает поговорить с каждым, и когда ему восторженно произносят тосты и аплодируют оммаж, удивленно оборачивается: «Я же еще не умер».

Шофер Василис нарезает круги по головокружительным серпантинам, уворачиваясь от мотоциклистов и легковушек, которым жизнь не дорога.
— Эфхаристо, Васили.
— Паракало.

Василис останавливается на заправке. На Олимп сегодня не успеем, но американцы терпеливы и понимающи. Бак автобуса не залился еще наполовину, а они уже подсчитали стоимость бензина, помножили, разделили и вычли, подивились дороговизне и облегченно вздохнули, что дома в два раза дешевле. Они добрые и соберут Василису много чаевых. Завтра мы наконец доедем до Олимпа, и там скажут, что вообще-то все, чего вы боитесь, уже свершилось, а если вы по своей земной наивности еще надеетесь на благоприятный исход, — это вам, так и быть, отсрочка, льготный срок для погашения долгов, чтобы успеть приехать домой и как следует попрощаться.

Я успею приехать и привезу маме греческое платье, потому что она любит красивые платья и элегантные сумочки, хотя, конечно, она хотела бы в подарок стишок или рассказик, как принято было у ее братьев и сестер, потому что вначале было слово, эн архэ эн о логос, а одежда понадобилась потом, после изгнания из рая; и сама она иногда посылала стихи, каждому разные, всегда будто написанные сразу и набело, называя их баловством и развлекухой. И мы собираемся, обмениваемся подарками, пируем за столом и как следует не прощаемся, хотя понятно, что никакого Нового Года не будет. И никто не знает, успеет ли она примерить новое платье, потому что вот-вот случится давно предвидимый и неотвратимый, но как всегда внезапный эксодос, а за ним откроется огромная, залитая светом таласса; она усядется на скамеечке-радуге в утреннем золотом свете мозаичных тессер и будет улыбаться и смотреть куда-то сквозь нас своими большими, печальными византийскими глазами.

Надежды нет, скажет она, значит, нет и отчаяния.

И Бог наш, на Которого мы уповаем и о спасении нашем радуемся, пожалеет нас, истерзанных мукой, и даст покой дому сему.

Report Page