Служанка на каблуках осталась в чулках и дала в щель русскому начальнику

Служанка на каблуках осталась в чулках и дала в щель русскому начальнику




⚡ ПОДРОБНЕЕ ЖМИТЕ ЗДЕСЬ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Служанка на каблуках осталась в чулках и дала в щель русскому начальнику
Прекрасные, мудрые, добрые и, увы, некоторые несносные Следы Человечества


Николай Васильевич Гоголь. (1809 – 1852 г.г.)



…"Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои»…
Кто в России не знает этих строк? Их наизусть заучивают в школе. Увы, они успели набить уже такую заскорузлую оскомину, что дальше к Николаю Васильевичу Гоголю и идти-то не хочется. И многие останавливаются на юмористическом рассказе о нерадивом ученике, который вот как преобразовал осточертевшие ему строки:
«Классный Днепр при клёвой погоде, когда, кочевряжась и выпендриваясь, пилит сквозь леса и горы клёвые волны свои. Не гикнется, не накроется. Вылупишь зенки свои, откроешь варежку и не знаешь, пилит он или не пилит. Редкая птица со шнобелем дочешет до середины Днепра. А если дочешет, так гикнется и копыта отбросит». (Л. Измайлов)
А между тем как чудно звучат эти строки в подлиннике. Только прислушайся, только представь себе эту тишь, только растворись в ней…
…"Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет; ни прогремит. Глядишь, и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру. Любо тогда и жаркому солнцу оглядеться с вышины и погрузить лучи в холод стеклянных вод и прибережным лесам ярко отсветиться в водах. Зеленокудрые! они толпятся вместе с полевыми цветами к водам и, наклонившись, глядят в них и не наглядятся, и не налюбуются светлым своим зраком, и усмехаются к нему, и приветствуют его, кивая ветвями. В середину же Днепра они не смеют глянуть: никто, кроме солнца и голубого неба, не глядит в него.
Редкая птица долетит до середины Днепра. Пышный! ему нет равной реки в мире. Чуден Днепр и при теплой летней ночи, когда все засыпает – и человек, и зверь, и птица; а бог один величаво озирает небо и землю и величаво сотрясает ризу. От ризы сыплются звезды. Звезды горят и светят над миром и все разом отдаются в Днепре. Всех их держит Днепр в темном лоне своем. Ни одна не убежит от него; разве погаснет на небе. Черный лес, унизанный спящими воронами, и древле разломанные горы, свесясь, силятся закрыть его хотя длинною тенью своею, — напрасно! Нет ничего в мире, что бы могло прикрыть Днепр. Синий, синий, ходит он плавным разливом и середь ночи, как середь дня; виден за столько вдаль, за сколько видеть может человечье око. Нежась и прижимаясь ближе к берегам от ночного холода, дает он по себе серебряную струю; и она вспыхивает будто полоса дамасской сабли; а он, синий, снова заснул. Чуден и тогда Днепр, и нет реки, равной ему в мире! Когда же пойдут горами по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат и молния, изламываясь между туч, разом осветит целый мир — страшен тогда Днепр! Водяные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном отбегают назад, и плачут, и заливаются вдали».
Чудно, чудно писал Николай Васильевич Гоголь. И откуда это взялось в простом украинском парубке, появившемся на свет в небогатой украинской семье?
«Когда мать гения Мария Ивановна почувствовала, что она в тягости, изначально ее радость была тут же омрачена страхом. После двух выкидышей, едва ли не стоивших ей жизни, она очень опасалась, как бы в очередной раз роды не завершились мертворожденным ребенком. Беспокоился за нее и ее муж Василий Афанасьевич, окруживший жену трепетным вниманием. Чтобы застраховаться от возможного несчастья, они решили, что если родится сын, то назовут его Николаем в честь чудотворного святителя Николая, чей чудотворный образ особо почитался в близлежащем селе Диканька. В доме перед иконою святителя Николая на протяжении всего 1808 года была зажжена лампада. С наступлением сумерек ее мерцание представляло для супружеской пары период бесконечного волнительного ожидания, проходившего в хлопотах приготовления и заступнических молитвах.
Николенька родился в местечке Великие Сорочинцы Миргородского уезда, а выросши, увековечил место своего рождения в названиях своих произведений: «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Сорочинская ярмарка» и сборник повестей под названием «Миргород».
Отец его Василий Афанасьевич состоял в почтовом ведомстве, потом вышел в отставку в чине коллежского асессора, вернулся в деревню и стал помогать родителям управлять хозяйством. На самом же деле он не имел достаточных навыков, чтобы оказать им какую-либо практическую помощь. Тщедушного телосложения и импульсивный по характеру, он, плывя по волнам бытия, не поддавался искушению навязать свою волю другим ни идеями, ни действиями. Будучи большим любителем природы, обустроил в саду маленькие беседки, шалашики, давал поэтические названия садовым аллейкам. Птицы, в изобилии населявшие это местечко, пользовались исключительным правом. Так в угоду им категорически запрещалась стирка белья в пруду. Считалось, что шум стиральных колотушек может потревожить голубей и соседствующих с ними соловьев.
Романтическим настроениям Василия Афанасьевича находилось свое объяснение: он был влюблен в Марию Ивановну. По ее уверениям эта история началась с чудесного сновидения. Однажды ночью Царица Небесная снизошла во сне к Василию Афанасьевичу, которому в то время исполнилось лишь тринадцать лет, указала ему на незнакомую игравшую возле него девочку и произнесла: «Ты женишься на ней, вот твоя избранница». Спустя некоторое время Василий Афанасьевич увидел у соседей семимесячную девочку. Черты личика этой малышки были так схожи с той, которую он увидел во сне, что с этого мгновения мальчик осознал представшее явью предначертанием своей судьбы. Ей было угодно, чтобы он дождался, когда предмет его интереса, повзрослев, ответит на его чувства.
В течение целых десяти лет Василий Афанасьевич чувствовал себя счастливым, свято сохраняя свою тайну, внимательно наблюдая за взрослением и духовным развитием своей будущей невесты. В ту пору, когда Марии Ивановне не исполнилось еще и четырнадцати лет, а Василию Афанасьевичу было уже двадцать семь, он отважился спросить ее, любит ли она его. Растерявшись, она, сама не сознавая почему, ответила ему, что любит его точно так же, как и весь остальной окружающий мир.
Вскоре состоялась свадьба, однако сразу после одного дня празднования молодой муж вынужден был уехать к себе домой, так как, по общему мнению родителей, Мария Ивановна была еще слишком юной для того, чтобы оставаться наедине с мужчиной. Супруга согласилась на разлуку с послушанием, супруг – с отчаянием. Но уже к исходу месяца и один, и другая были так несчастны друг без друга, что растроганные родители согласились изменить свое решение. Мария Ивановна, утопая в слезах благословениях и советах, села в повозку, которая увезла ее в Васильевку. Там супруги счастливо зажили. Мария Ивановна, которая только вчера играла в куклы, сегодня уже вовсю занималась домашними делами, распекала прислугу и восхищала мужа своей значимостью и красотой. Очень быстро из вежливой и скованной девочки она превратилась в белокожую молодую даму.
Вот вам случай, который показывает, сколь чувствительны и трепетны были отношения между супругами. Василий Афанасьевич имел привычку возвращаться домой раньше установленного срока, чтобы хоть как-то сократить жене время его ожидания. В единственный раз, когда он возвратился домой с небольшим запозданием, она так сильно переволновалась, что заболела лихорадкой и была вынуждена слечь в постель на несколько дней.
20 марта 1809 года Мария Ивановна произвела на свет мальчика Николая. Придя в себя, она тут же обеспокоилась здоровьем своего сына. Он выглядел хилым, бледным, болезненным. И она все время опасалась его потерять. Эта смутная тревога была навеяна ей двумя дорого стоившими исходами предыдущих попыток. В ее сознании он представлялся то умершим, то гением, покоряющим своим талантом весь мир. Сто раз на дню Мария Ивановна дотрагивалась до него рукой, чтобы удостовериться, жарко ему или холодно, часто пеленала его, укутывала, обнимала, крестила лобик. Ребенок рос в атмосфере безоговорочного обожания, превращаясь в некоего домашнего идола. На его исключительное положение в семье не повлияло ни рождение сестры, ни рождение брата. «В детстве я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне», — писал он позже своей матери.
Свою глубокую набожность мать распространила на домочадцев. Очень рано привела она Николая в церковь. Поначалу он испытывал там только скуку, с отвращением перенося запах ладана. Но однажды, присмотревшись к росписи, изображающей рай и ад, попросил мать рассказать ему о Страшном суде. Все услышанное так впечатлило его, что всю последующую ночь ему снились одни кошмары. Видение вечного огня повторялось у него длительное время. Матери он признавался: «Вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли».
Однажды в пятилетнем возрасте, когда отец и мать вышли по делам, Николенька ощутил ужас, увидев в окне сгущающиеся сумерки. «Среди полной тишины я прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов. Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, и зеленые ее глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко. Я соскочил с дивана и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд и несколько раз, когда она старалась выплыть, оттолкнул ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же время чувствовал какое-то удовлетворение, может быть, удовлетворенную месть за то, что она меня испугала. Но когда она утонула, и последние круги разбежались – водворились полный покой и тишина, — мне вдруг стало ужасно жалко кисы. Я почувствовал угрызения совести. Мне казалось, что я утопил человека». В глубокой тишине мальчику мерещилось, что он слышит загробные голоса, которые взывали к нему, леденя душу.
Чудилось: «Дьявольский хохот загремел со всех сторон. Безобразные чудища стаями скакали кругом. Ведьма, вцепившись руками в обезглавленный труп, как волк, пила из него кровь… Деревья, все в крови, казалось, горели и стонали. Небо, распалившись, дрожало…»
К счастью, эта страшная сердечная пустыня была быстро позабыта. После галлюцинаций желание играть восстановилось достаточно быстро, и Николай, как обычный ребенок, развлекался со своими братом и сестрой.
Дом Гоголей всегда был дружелюбным, гостеприимным и теплым. Друзья наведывались сюда в любое время года. Заботы по приготовлению разнообразной снеди отнимали львиную долю времени в ведении семейного хозяйства. На кухне постоянно что-то кипело, варилось, производилась засолка, засушка фруктов и овощей. Кладовая была забита до отказа заготовленными впрок яствами, с запасами которых можно было выдержать многомесячную осаду». (Анри Труайя)
Не за этими ли вареньями, соленьями и застольями родились милые старосветские помещики Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна?
«То были два старичка прошедшего века, которых, увы! теперь уже нет, но душа полна еще до сих пор жалости, и чувства странно сжимаются, когда вообразишь, что приедешь со временем опять на их прежнее, ныне опустелое жилище и увидишь кучу развалившихся хат, заглохший пруд, заросший ров там, где стоял низенький домик, — и ничего более. Грустно! заранее грустно!
Здесь протекала жизнь милых старосветских помещиков. Афанасию Ивановичу было шестьдесят лет, Пульхерии Ивановне пятьдесят пять. Афанасий Иванович был высокого роста, ходил в бараньем тулупчике, сидел согнувшись и всегда почти улыбался, хотя бы рассказывал или просто слушал. Пульхерия Ивановна была несколько сурьезна, почти никогда не смеялась; но на лице и в глазах ее было написано столько доброты, столько готовности угостить вам всем, что было у них лучшего, что вы, верно, нашли бы улыбку уже чересчур приторною для ее доброго лица. Легкие морщины на их лицах были расположены с такою приятностью, что художник, верно бы, украл их. По ним можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную жизнь, которую вели старые простосердечные и вместе богатые фамилии, всегда составляющие противоположность тем низким малороссиянам, которые выдираются из дегтярей, торгашей, наполняют, как саранча, палаты и присутственные места, дерут последнюю копейку со своих же земляков, наводняют Петербург ябедниками, наживают наконец капитал и торжественно прибавляют к фамилии своей, оканчивающейся на о, слог въ. Нет, они не были похожи на эти презренные и жалкие творения, так же как и все малороссийские старинные и коренные фамилии.
Нельзя было глядеть без участия на их взаимную любовь. Они никогда не говорили друг другу ты, но всегда вы; вы, Афанасий Иванович; вы, Пульхерия Ивановна. «Это вы продавили стул, Афанасий Иванович?» — «Ничего, не сердитесь, Пульхерия Ивановна: это я». Они никогда не имели детей, и оттого вся привязанность их сосредоточивалась на них же самих.
Афанасий Иванович женился тридцати лет, когда был молодцом и носил шитый камзол; он даже увез довольно ловко Пульхерию Ивановну, которую родственники не хотели отдать за него; но об этом уже он очень мало помнил, по крайней мере, никогда не говорил. Эти давнее, необыкновенное происшествие заменилось спокойною и уединенною жизнью, теми дремлющими и вместе какими-то гармоническими грезами, которые ощущаете вы, сидя на деревенском балконе, обращенном в сад, когда прекрасный дождь роскошно шумит, хлопая по древесным листьям, стекая журчащими ручьями и наговаривая дрему на ваши члены, а между тем радуга крадется из-за деревьев и в виде полуразрушенного свода светит матовыми семью цветами на небе.
Афанасий Иванович всегда слушал с приятною улыбкою гостей, приезжавших к нему, иногда и сам говорил, но больше расспрашивал. Он не принадлежал к числу тех стариков, которые надоедают вечными похвалами старому времени или порицаниями нового. Он, напротив, расспрашивая вас, показывал большое любопытство и участие к обстоятельствам вашей собственной жизни, удачам и неудачам, которыми обыкновенно интересуются все добрые старики, хотя оно несколько похоже на любопытство ребенка, который в то время, когда говорит с вами, рассматривает печатку ваших часов. Однако лицо его, можно сказать, дышало добротою.
Комнаты домика, в котором жили наши старички, были маленькие, низенькие. В каждой комнате огромная печь. Комнатки эти были ужасно теплы, потому что и Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна очень любили теплоту. Но самое замечательное в доме — поющие двери. Как только наставало утро, пение дверей раздавалось повсюду. Я не могу сказать, отчего они пели: перержавевшие ли петли были тому виною или сам механик, делавший их, скрыл в них какой-нибудь секрет, — но замечательно то, что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь в столовую хрипела басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный дребезжащий и вместе стонущий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно наконец слышалось: «батюшки, я зябну!»
Девичья была набита молодыми и немолодыми девушками. Пульхерия Ивановна почитала необходимостью строго смотреть за их нравственностью. Но, к чрезвычайному ее удивлению, не проходило нескольких месяцев, чтобы у которой-нибудь из ее девушек стан не делался гораздо полнее обыкновенного; тем более это казалось удивительно, что в доме почти никого не было из холостых людей, выключая разве только комнатного мальчика, который ходил в сером полуфраке, с босыми ногами, и если не ел, то уж верно спал. Пульхерия Ивановна обыкновенно бранила виновную и наказывала строго, чтобы вперед этого не было.
Афанасий Иванович очень мало занимался хозяйством, хотя, впрочем, ездил иногда к косарям и жнецам и смотрел довольно пристально на их работу; все бремя правления лежало на Пульхерии Ивановне. Хозяйство Пульхерии Ивановны состояло в беспрестанном отпирании и запирании кладовой, в солении, сушении, варении бесчисленного множества фруктов и растений. Ее дом был совершенно похож на химическую лабораторию. Под яблонею вечно разложен огонь, и никогда почти не снимался с железного треножника котел или медный таз с вареньем, желе, пастилою, деланными на меду, на сахаре и не помню еще на чем. Под другим деревом кучер вечно перегонял в медном лембике водку на персиковые листья, на черемуховый цвет, на золототысячник, на вишневые косточки, и к концу этого процесса совершенно не был в состоянии поворотить языком, болтал такой вздор, что Пульхерия Ивановна ничего не могла понять и отправляла на кухню спать. Всей этой дряни наваривалось, насаливалось, насушивалось такое множество, что, вероятно, она потопила бы наконец весь двор, потому что Пульхерия Ивановна всегда сверх расчисленного на потребление любила приготовлять еще на запас. Большая половина этого съедалась дворовыми девками, которые, забираясь в кладовую, так ужасно там объедались, что целый день стонали и жаловались на животы свои.
В хлебопашество и прочие хозяйственные статьи вне двора Пульхерия Ивановна мало имела возможности входить. Приказчик, обкрадывал их немилосердным образом. Он завел обыкновение входить в господские леса, как в свои собственные. Но Афанасию Ивановичу и Пульхерии Ивановне так мало было нужно, что все эти страшные хищения казались вовсе незаметными в их хозяйстве.
Оба старичка, по старинному обычаю старосветских помещиков, очень любили покушать. Как только занималась заря и как только двери заводили свой разноголосый концерт, они уже сидели за столиком и пили кофе. Напившись кофею, Афанасий Иванович выходил в сени и, стряхнувши платком, говорил: «Киш, киш! пошли, гуси, с крыльца!» На дворе ему обыкновенно попадался приказчик. Афанасий Иванович, по обыкновению, вступал с ним в разговор, расспрашивал о работах с величайшею подробностью и такие сообщал ему замечания и приказания, которые удивили бы всякого необыкновенным познанием хозяйства, и какой-нибудь новичок не осмелился бы и подумать, чтобы можно было украсть у такого зоркого хозяина. Но приказчик его был обстрелянная птица: он знал, как нужно отвечать, а еще более, как нужно хозяйничать. После этого Афанасий Иванович возвращался в покои и говорил, приблизившись к Пульхерии Ивановне:
— А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?
— Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?
— Пожалуй, хоть и рыжиков или пирожков, — отвечал Афанасий Иванович, и на столе вдруг являлась скатерть с пирожками и рыжиками.
За час до обеда Афанасий Иванович закушивал снова, выпивал старинную серебряную чарку водки, заедал грибками, разными сушеными рыбками и прочим. Обедать садились в двенадцать часов. Кроме блюд и соусников, на столе стояло множество горшочков с замазанными крышками, чтобы не могло выдохнуться какое-нибудь аппетитное изделие старинной вкусной кухни. За обедом обыкновенно шел разговор о предметах, самых близких к обеду.
— Мне кажется, как будто эта каша, — говаривал обыкновенно Афанасий Иванович, — немного пригорела; вам этого не кажется, Пульхерия Ивановна?
— Нет, Афанасий Иванович; вы положите побольше масла, тогда она не будет казаться пригорелою, или вот возьмите этого соусу с грибками и подлейте к ней.
— Пожалуй, — говорил Афанасий Иванович, подставляя свою тарелку, — попробуем, как оно будет.
После обеда Афанасий Иванович шел отдохнуть один часик, потом Пульхерия Ивановна приносила разрезанный арбуз и говорила:
— Вот попробуйте, Афанасий Иванович, какой хороший арбуз.
— Да вы не верьте, Пульхерия Ивановна, что он красный в средине, — говорил Афанасий Иванович, принимая порядочный ломоть, — бывает, что и красный, да нехороший.
Но арбуз немедленно исчезал. После этого Афанасий Иванович съедал еще несколько груш и отправлялся погулять по саду вместе с Пульхерией Ивановной. Пришедши домой, Пульхерия Ивановна отправлялась по своим делам, а он садился под навесом, обращенным
Сынишка удовлетворил киску мамаши интенсивной мастурбацией
Негритос дрочил на жопу Роми Рэйн и был пойман
Рыжая мать оседлала член сына узкими дырочками и сладко кончила


Report Page