"Серёжа едет!"

"Серёжа едет!"

Dmitry Konanykhin

Товарищам советским советникам

1.

Шура просыпается, как всегда, рано. Ну как — рано… Ни рано, ни поздно. Суббота. Или воскресенье. Разве это так важно? Важно, конечно. Как старые часы, тикающие на столе. Сколько там? Пол-седьмого. Серая зима, за окном — ночь, низкое серое небо, серые, спящие многоэтажки. Капель по подоконнику. Оттепель. Ни одно окно напротив не светится — в такое время даже самые упорные, несчастные и одинокие ложатся — а вот другие поднимаются затемно — собачники, курильщики, пенсионеры-физкультурники, бегущие от инфаркта, прединфарктники, как дети, руки к груди прижимающие, — под утро боль злее сердце кусает. Вот и он просыпается — подрагивающая, давно привычная тяжесть в груди. Давно уже тяжесть. Такая, будто тёплая кошка — подойдёт, заглянет зелёными глазами в душу, погладится, мягкой шерстью на душу ляжет — и не прогнать, и не унять, только терпеть, ждать, пока отпустит, чтобы хоть чуть вздохнуть. Пусть так, пусть… Если начнёт опять иголочкой-коготочком — замрёшь… Как не замереть? Перетерпеть надо. Осторожно сдвинуть затёкшую руку. Повернуться на спину. Потом ещё полежать немножко — с закрытыми глазами. В этом деле очень важно не разбудить кошку в сердце. Пусть спит себе, пусть. Тут главное — правильное, размеренное дыхание. Быстро вставать нельзя — испугается кошка, постарается удержаться, всеми когтями в сердце вцепится — зачем такое? Ни к чему такое. Рано, рано, рано ещё. Нельзя. Нельзя. Шура зарок дал, да? Шура сегодня первый позвонит Серёже. Позвонит же? Позвонит, конечно. Вот, и сердце согласно. Успокаивается, затихает, мурлычет в груди, лишь чуть-чуть давит, как угревшаяся кошка, совсем чуть-чуть кислорода не хватает — лежит тёплая кошка в груди, места мало, мурлычет, спит. Большая боль, привычная, но терпеть можно. Пусть мурлычет, пусть. Терпеть можно. Терпеть нужно. Ведь он сегодня устроит праздник. Такой, какой только несколько раз в жизни бывает.

Какой праздник в детстве самый лучший? Конечно, день рождения. Не самый первый, когда родился, а первый, который помнишь. Когда ты маленький, но уже такой большой, что всё понимаешь, всё чувствуешь, всем радуешься. Когда тебя все любят. Любят не за то, какой ты, а за то, что ты просто есть. Ты. Все такие молодые. Такие большие. Такие тёплые руки. Визжишь от счастья, потому что уже понимаешь, что подарки — тебе. Потому что ты родился, ты. Ты уже понимаешь, как это важно — родиться, как это прекрасно родиться, когда тебя любят все. И на руках у старой бабушки, Зинаиды Ивановны, тепло, и у деда Григория Матвеевича на руках — руки у деда табаком пахнут, сильные руки, горячие… У всех Филипповых руки горячие. У всех. Вывернуться из дедовых рук — и к бабушке подбежать, лбом в колени — бух! Потом к дедушке — бух в колени! Как весело! А ведь и Новый год скоро! Большие люди говорят — Новый год. А какой он? Замечательный. И мама с папой приедут. Вот тут-то счастье в сердце бухнет. Загрохочет сердечко, заколотится зайчишкой — что может быть лучше? Счастье, конечно. Хорошо, когда счастье.

А потом — потом, какой праздник самый лучший? Конечно, день рождения мамы. И папы, конечно. Но мамин день рождения самый главный. Это все знают. Папы замечательные, но мамы самые лучшие. Сколько недель ты на уроках труда шкатулку делал? Семь? Девять? Да, получается, весь сентябрь и октябрь, а потом первые каникулы, да ещё трудовик Папа Карло болел — у него что-то с сердцем было. Смешно. У Папы Карло сердце. Ревматизм, что ли… И ты зажимаешь фанерку в струбцине, ровно, как папа учил, водишь лобзиком, все пазы, расчерченные, так старательно-старательно, ты так ещё никогда не старался — ведь это маме, маме подарок будет — и боишься, и сердце замирает, чтобы каждый зубчик чётко дерево резал, ты дышишь и дуешь на душистую пыль, следишь за каждым зубчиком, ты уже знаешь, как так натянуть пилку, чтобы не лопалась, и чтобы не вихлялась, не болталась в пропиле — всё равно лопнет — к чему это? И на месте, на одном месте, осторожно поворачивая в пропиле — здесь повернуть надо, строго под прямым углом — каждый шип, каждый паз. И собрать, и подпилить надфилем заусенцы — потом собрать — и руки задрожат, и сердце застучит — получилось! Получилось — дальше зашлифуешь, соберёшь ещё раз, уже потом Папа Карло подойдёт, посмотрит, возьмёт в искалеченные руки, хмыкнет: "Годится". Годится — это высшая оценка. Выше не бывает. И ты побежишь домой, и ляжешь в кровать, и будешь ждать, партизанить, пока мама уснёт, пока отец докурит последнюю папиросу, пока уснут родители, и встанешь — тёплыми пятками по доскам пола пройдёшь неслышно, дрожа и замирая, боясь, что грохочущее сердце разбудит спящих родителей, отец чуть храпит, а вот мама всегда чутко спит, всё слышит мама, как кошка, всегда всё видит и знает, пусть спит мама, пусть — и поставишь — там, на мамином трюмо, где духи "Красная Москва", — папин подарок, папа из Москвы привёз, когда Сталин папе орден вручал, папа военный, но не говорит, где воюет, просто — папа самый замечательный, но мама самая-самая, — и там, рядом с пудрой, поставишь шкатулочку, уже отшлифованную и лаком покрытую, — и записку "С днём рождения, мамочка!" Разве бывает что лучше маминого праздника?

Присяга. Жека Воробьёв рядом — друг. Глаза скосить — ребята. Одним целым. Единым. Полковник Чаленко смотрит, довольный. И все — строгие, торжественные, и тоже чуть улыбаются. И знамя, красное знамя — высоко, выше, так, чтобы все видели, и знамённая группа — шаг! Шаг! Шаг! — чётко. И ты стоишь перед строем, и давно выученный наизусть текст присяги — и буквы не видишь, и сердце стучит, и азарт, и улыбку сдерживаешь, и поднимаешь подбородок, и голос звенит, и каждое слово летит: "…Вступая в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну, беспрекословно выполнять все воинские уставы и приказы командиров, комиссаров и начальников. Я клянусь добросовестно изучать военное дело, всемерно беречь военное и народное имущество и до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Рабоче-Крестьянскому Правительству…" Это всё — это все — мы. Каждый становится единым. Единым, слитным, разноголосым — у кого баритон, у кого тенор, а кто и басом — но слитным, упругим, одной душой, одним сердцем: "Ур-р-ра!"

Спичка светится оранжевым, разгорается на лету, газ шипит, пыхает голубой короной — чайник глухо звякает. Можно подойти к окну. Посмотреть. Кто проснулся, кто куда идёт. Лучше, чем телевизор смотреть. Там одно и то же. Расскажут, что происходит. Такие старательные ребята. Стараются. Раньше не так читали. Надёжнее, аккуратнее, спешить было некуда. Всё было понятно, спокойно, размеренно. Решения Партии и Правительства. Дорогой Леонид Ильич Брежнев лично встречает у трапа дорогого товарища Менгисту Хайле Мариама. Диктор всем собой доносит уверенность в том, что подполковник Менгисту Хайле Мариам сделал правильный выбор, ведя народ Социалистической Эфиопии по пути строительства справедливого будущего. Дорогой, очень дорогой товарищ… Жека, друг Жека, улыбающийся, белозубый, глухо бухает люк запылённого Т-55, ревёт мотор, рация чуть приглушает звон голоса Жеки, лязгают гусеницы, поднимается пыль, весь мир сжимается до поля дальномера, пыль, запах масла, вкусный, какой особый запах орудия, нежный ласковый сумрак прицела, "Костин, тише, тише, подпусти. Васильев, выходим, выстрел, сразу назад!" И ты ничего не помнишь, и дальше — всё, как всегда, всё, как в первый раз, и как положено, как учили — не хватало ещё, чтобы кубинцев раскатали — и ты только слышишь голос Жеки — азартный, горячий, и ничего для тебя больше не существует — ни гула орудия, ни пота пропитавшего комбез, ни пыли, ничего — вас четверо — и вы стали единым целым с гулким, грохочущим железом, тяжёлый танк легко, словно шершень, выпрыгивает на гребень, выстрел! — назад, ещё, ещё, ещё — и чадят сомалийские грузовики, и горит железо и люди, и у тебя праздник — особый праздник, Шура, — ты всё сделал так, как был должен. И Жека жив. И все живы. И даже кубинцы целы. А те… Те — нет. И Зайнуллин… Вот так… Ты опоздал на главную войну, зато успел на неглавные. Только когда Жеку вывозят Ан-двенадцатым, как определить, какая война главная, а, товарищ советник? Но это будет потом — в серой Москве, среди серых домов, серым утром, таким, как это, вы будете с Жекой тихонько пить "Столичную" в Бурденко — и медсёстры будут ходить на цыпочках, и Рая, чудесная Рая, грех на душу возьмёт, от врачей прикроет — видно же по загару — и по глазам — откуда мужики вернулись.

Кофе давно не горчит. Щека… Да, пожалуй, надо побриться. Шура не любит новомодные станки — три лезвия! Пять лезвий! Так женщины ноги бреют — и не только ноги. Нет уж. Отцовским "золингеном" — вот это настоящее бритьё. Да и время надо куда-то деть. Время… Время, оно такое — ляжет на душу, прижмёт, не спишь, думаешь, думаешь, думаешь — очнёшься, уже серое утро капли на подоконник роняет. Китайская пиала, подарок ребят с китайской границы. Надо же — за столько лет — лишь чуть выцвел рисунок. Помазок быстро взбивает пену в пиале, горячее полотенце, можно пока "золинген" править — как отец учил, ещё на дедовом ремне. Как интересно изгибается жало лезвия, скользя по зелёной гладкой коже, — сталь истончилась, ласковое, жалящее железо, неизмеримо острое. Но так всегда бывает — чем острее лезвие, тем безопаснее, чем злее правда, тем надёжнее, чем слово честнее, тем… Не знаю. Не знаю, Шура, не знаю… В зеркале — за пеной на щеках, за складками отекшей кожи — всё тот же Шура. Тот же Шура, в которого так женщины влюблялись. Да и как не влюбиться было — вот они — отцовы глаза, голубые, даже синие — как отцова Арктика. Сколько же он мечтал — за отцом, в Арктику, а, вон, как судьба повернулась, всё больше по Африке. "Не ходите, дети, в Африку гулять"… День рождения Маши. Вот что. Машин день рождения. Тридцать первое декабря. И запах ёлки. Игрушки вешать вместе, целовать её волосы, дышать кожей, таким удивительным, родным запахом. И знать, что ты нашёл своё счастье — простое, как салат "под шубой". Целовать пальцы, пропахшие еловой смолой, ладошки, чуть влажные, скользить по запястью, где так нежно, тихо и головокружительно пульсирует жилка — и найти такую же жилку на её шее, там, где над ключицей такая родинка — где-то далеко, за тысячи километров, гремят куранты, где-то, в другой жизни, веселятся соседи на лестничной площадке, над головой пляшут, народ смеётся, тонкий бетон пропускает все звуки — "Ватерлоо", что-то ещё — у модных соседей вовсю "Абба" гремит, сегодня хрущёвка вся ходит ходуном — и соседи не слышат, как она вжимает твою седую голову меж грудей, как, переполняясь силой, выгибаясь дугой, рычит, и мурлычет, и стонет, и целует, и кусает тебя, и плачет, и всего гладит, и змеёй скользит, и каплей пота стекает по тебе, к ногам, и ты сгораешь от её поцелуев, и переполяешься силой — весь, всем собой, поднимая над собой, свою зеленоглазую наездницу — неутомимую, жадную, жаркую, и скачка, и гонка — и вы неутомимы, вы, нашедшие друг друга среди заснеженной Москвы, становитесь единым, сильным, невероятным, и ты спать не можешь, и она не может уснуть, и сердце, сердце, сердце! Стучит в её груди, там, где ты целуешь каждую родинку, она стонет, но ты кружишь языком, чувствуя, радуясь, провоцируя, дразня, зная, что она ногами чувствует, что ты снова и снова её хочешь, она выгибается, стонет, мечется, смотрит на тебя безумными глазами, и ты вскальзываешь и гонишь, гонишь, гонишь своё сердце — вперёд, и вдаль, и ты всем собой для неё, и всем собой сдаёшься, отдаёшься, покоряешься её власти, её колдовству, и рычишь, и гладишь её плечи, сходя с ума, обрываясь и взрываясь навстречу её поцелуям…

Ну, вот. Идеально. Он любит, когда бритьё идеальное. Будто на десять лет помолодел. Шура прикасается к виску — там, где шрам. Сантиметр левее — и всё. И не было бы Шуры. Ничего бы не было. И так бывает. Мог бы он ещё раз жениться? Конечно, мог. Он же не монах. И женщины — они не виноваты. Ему везло на женщин. Ему везло на замечательных женщин. Просто… Да нет, не просто. Судьба? Пожалуй. Маша… Маша-Маша… Серёжа спрашивает: "Папа, почему мама? Почему именно мама?" А что ответить? Что судьба? Что ночь, что торопилась домой, смена в телецентре Останкино закончилась, кто ж знал, что плитовоз выскочит в лоб на встречку? И держишь Серёжу, прижимаешь к себе, стоишь у холмика, смотришь, как на холодную землю ложатся редкие снежинки, ветер шевелит чёрные ленты на венках, серые тучи над головой — сколько же здесь серого неба! Серёжа утыкается носом тебе в живот, почти не плачет, все разошлись — пусть побудет отец с сыном, пусть побудут с мамой, пусть попрощаются — и сердце почти не стучит, стынет, застывает, чувствуешь, как тебе становится просторно и бесконечно — там, где раньше было место только для двоих, — становится безоглядно — ровно на ту, бесконечность, которую теперь носить будешь всю жизнь — ту бесконечность, где теперь живёт Маша…

Так и день пройдёт — пятница бесконечна. Ни пылинки. Полы вымыты. Посуда блестит. Вся квартира вылизана. Рубашки выглажены. Ботинки начищены. Бархотки. Крема. Воск. Одеколоны. Он любит французские. Особенно, диоровский "Жюль" — сладкий, мягкий, сильный. Сейчас его уже не выпускают. Друзья на юбилей подарили — сейчас по Интернету можно найти, из запасников, которые на английским манер "стоками" называют. На сковороде шипит мясо. У него праздник. Вино – тоже с юбилея. Он пообедает, погуляет, потом – уже вечером – позвонит Серёже. Сколько они не разговаривали? Пять лет? Пять лет и два месяца. Серёжа-Серёжа, в маму красавец, в маму умница… Шура, не оборачиваясь, может перечислить, сколько медалей по стрельбе из лука у Серёжи было в девятом классе. Сколько в десятом — вот он, Серёжа, вся Серёжина жизнь — на фотографиях, на стене — фотографии. Шура специально сделал рамки, не стал держать фотографии в альбомах. Альбомы доставать надо. Можно не те фотографии увидеть, сердце схватит. А тут... Вот Серёжа у Маши на руках. Вот, все вместе в Гаграх. Такой смешной надувной круг. "Папа! Папа! Я умею нырлять!" Умеет Серёжа нырлять, ох, умеет. Поступление в университет. Вот, Серёжа кандидат наук. Вот, выступает на симпозиуме. Такой молодец. Глаза горят, как у мамы. И характер… Да. Копия — мамин характер. Умеет замолкать. Да и папин характер. Да, Шура? Папин? Ты же тоже умеешь замолкать, когда нельзя гнуться, да? Как там бабушка рассказывала? "Стоять до конца"? Или стоять на своём? Достоялся? Много настоял? Всю жизнь — стоял. И? Не дурачок же, всё понимаешь, Шура, ан нет, рогами упрёшься — и замолчишь. А кому ж такое нравится, когда в глазах читается всё, что молчится? Люди ж тоже не дураки, всё понимают. Понимают, что не говорится, что думается. А это обидно. Когда кричат в глаза, когда словами — не так обидно, когда молчком, одним прищуром глаз.

Да, Шура? Да, бывший? Бывший советник, да? Что, молчал, да? Всё сказал глазами? Не мог по-другому? Что ж, Шура, привык по счетам платить, так что же теперь?.. Ничего. Ничего, зато друзья — вон, какие. Помнят. Из Академии приезжали, сколько подарков привезли… И за тебя всё сказали. Ты же не мог по-другому, да? На Новый год, с четырёх сторон, да? Сразу, без слаживания, бросить мальчишек на убой — ты ж это "Фуражке" не простил. Хорош подарочек на день рождения? Как такое простить? Сколько мальчиков, сколько мальчиков… Вот и ты не простил, Шура, не забыл, как десантура эта похвалялась город враз, слёту взять... "Подарочек"… И тебе не простили, Шура. Бывает. "Стоять до конца"…

Да что ж руки так дрожат?.. Что же сердце так менжуется, а? Сколько осталось? Ещё сорок минут. Он позвонит в девятнадцать-ноль-ноль. Или раньше? Нет. Зарок дал. Генка скинул смс-кой новый номер Серёжи. Серёжа номер поменял. Не хочет Серёжа, чтобы Шура позвонил — гордый. В долгах, а гордый. Характер. Надо глаза закрыть. Успокоиться. Стучит сердце, стучит… Вдох выдох, полковник. Вдох-выдох.

2.

— Алло! Алло! Бля, сука, сделай тише! Ну! Алло!

— Серёжа. Алло, Серёжа…

— Это кто? Алка, сделай тише! Да в пизду пошла! Нахуй, я сказал! Алло! Кто это? Ты ошибся, мужик.

— Серёжа, это папа. Серёжа… Серёжа, ты слышишь меня? Серёжа?

— Здравствуй.

— Серёжа… Серёжа, мы столько лет не говорили. Серёжа, я хотел…

— Что тебе надо, а?

— Серёжа, сегодня Новый год, я… Сегодня день рождения мамы, я хотел тебя поздравить с наступающим Новым годом…

— Алка, нет. Алка, сделай телек потише! Сейчас. Хорошо. Бля. Убери собаку! Это твоя собака! Сама выйдешь, не обсрётся она. Сама себе завяжи! Так… Так… Ты слушаешь?

— Да, Серёжа. Я не вовремя? Извини.

— Почему же, очень вовремя. Ты всегда всё делаешь правильно и вовремя, да, отец. Как же — всё расписал. Написал в ежедневнике — "позвонить Серёже в..." Сколько сейчас? Дай, я угадаю. Твой ежедневник лежит, как всегда, в правом верхнем ящике стола, да, папа? На этой странице закладка. Там написано: "Позвонить Серёже в…" Сколько сейчас? Сейчас четверть восьмого. Значит, ты написал: "Позвонить Серёже в девятнадцать-ноль-ноль". Так, отец? Я угадал?

— Да, Серёжа.

— А ещё, отец, ты сегодня встал рано утром, сделал зарядку. У тебя всё тот же эспандер. Ты делаешь те же пятьдесят отжиманий, как и всегда. Ты обливаешься холодной водой. Ты всё делаешь по часам. Ты всё рассчитываешь. Ну, отец, сколько — пятьдесят раз отжался сегодня?

— Серёжа… Я…

— Ах, да… Ты же ещё в бассейн Министерства ходишь. Каждый понедельник, среду и пятницу. Был сегодня в бассейне, папа? Как всегда, два километра, да?

— Серёжа…

— Что — "Серёжа"? Ты же нашёл мой новый номер, да? Ты всё обо мне знаешь. Ты всегда всё знаешь, да? Твои друзья всегда всё знают, да? У тебя везде друзья — они всегда всё знают. Всегда всё рассчитывают, всегда о всех всё знают, да, папа? От вас не скроешься. От вас хуй скроешься. Знаешь, папа… Жаль, тебя мама не видит, она бы порадовалась, какой ты стал. А ещё… Молчишь? Помолчи, а я скажу. Ты же упёртый, да? Решил позвонить? Решил себя побаловать восстановлением семейных уз? Great family reunion? С барбекю, застольем и речами боевых товарищей, да? Или как там у вас — с шашлыком и речами? Где там, твои дружбаны, подъедут сегодня? Как всегда, поедете к Геннадию Викторовичу на дачу — с жёнами и детьми — жарить шашлык, париться в бане и нырять в Оку? Будешь расчищать дорожки, помогать старому боевому товарищу, да, товарищ полковник? Алка, не сейчас… Не сейчас, Алка. Пусть слышит. Ты слышишь, папочка?

— Да, Серёжа. Я слушаю. Я слышу.

— Хорошо слышишь, отец? Точно хорошо?

— Да, Серёжа.

— Так вот, папочка. Ты там, с правильностью своей, со всем своим багажом, опытом, речами боевых друзей… Алка, заткнись! Нет, я всё ему скажу! Ты же не бросишь трубку, папочка?! Не бросишь?! Тебе твоя правильность важнее, да? Ты же такой правильный? Правильный, как рельс, как шпала? Тебе же всегда надо, чтобы было правильно? А мне не так, мне правильно не надо, понял? Как хочу, так и буду жить — и ты мне не указ. "Серёжа, двадцать раз подтягиваться, Серёжа, обливаться, Серёжа, университет, Серёжа, кандидатскую, Серёжа, женись на Варе, Серёжа, ты сам строишь свою жизнь, Серёжа, ты должен сам строить свою жизнь, я люблю тебя, Серёжа, ты мой большой сын, ты ведь такой большой у меня, сын" — что, думаешь, я наизусть не знаю все твои слова? Да что ты сказать мне можешь? Одно и то же, правильные слова правильного человека? Тебе самому с собой не страшно? Не страшно — быть таким правильным? А? Всегда по расписанию, всегда — долг, ответственность, друзья, семья, мама, всё по линеечке и по ежедневнику, всё всегда наизусть, знать обо всех всё, ты же великолепный аналитик, да, папа, тебя же так этому всё учили? Ты же всё всегда помнишь, ты же ничего никогда не забываешь, ты же уникум, папа, да? Ты самый чёткий и правильный, да? Так что же тебе от меня надо? Или ты хочешь мне денег занять? Ты же пробил меня по базам, папочка?

— Серёжа, я не…

— Не ври! Хоть сейчас не ври! Ты же даже приготовил, собрал сумму, да? Ты же… Погоди… Думаю, это так — ты неделю назад увидел новую рекламу. Этот банк, новый, да? Заебись, да. И ты сходил туда, в отделение на Космонавта Волкова, ты сходил туда… во вторник. И ты уже приготовил кредитный договор. Документы на коммуналку у тебя лежат слева. Договор лежит в отдельном прозрачном файле. Деньги ты получил двадцать восьмого. Двадцать восьмого? Ну, не смей врать!

— Двадцать седьмого, Серёжа.

— Вот, папочка. Вот. У меня тоже неплохие аналитические способности.

— Ты же мой сын, Серёжа.

— Твой непутёвый сын, ты хотел сказать, I presume? "Dr. Livingstone, I presume?" Не так ли? Всё, как твоих любимых африках, да? Ты же у нас полиглот, папочка. Ты всё рассчитал, и всё приготовил, ты же решил позвонить на Новый год, в день рождения мамы, решил мне позвонить! Ты же мамой пользуешься, папочка! Ты же в её день рождения решил себя облегчить! Да? Отвечай!

— Ты неправ, Серёжа. Серёжа, ты… Ты делаешь мне больно, Серёжа. Серёжа, я хотел Никиту поздравить…

— Больно? Тебе? Тебе бывает больно, папочка?! Ах ты какой… Так вот, папочка, ты сейчас не бросишь трубку, ты же сейчас не бросишь трубку, да?

— Нет.

— Отлично. Так вот, папочка, мне нахуй не нужны твои деньги. Я, блядь, перекручусь, лишь бы у тебя, такого правильного деньги не брать, я всё сделаю, чтобы не… Алка, заткнись! Не мешай! Я всё ему скажу! Нет, бля, не смей трубку… Пошла! Так вот, папочка. Слушай внимательно. Никаких Никит. Никаких внуков. Никого. Понял? Ты слышишь? Так вот, ты мне не нужен. Ты — никто. Пошёл нахуй. И не смей никогда мне больше звонить! Всё, товарищ полковник, адьос. Никогда не смей мне звонить, старый мудак! Алка! Да нихуя я не пьяный! Алло, ты слышишь меня?! Слышишь?! Молчишь?! Молчишь, да?! Вот и молчи! Всё, Алка, всё… Короткие гудки. Отключился. Слабак.

3.

— Да, Геннадий Викторович.

— Что с ним, Олег?

— Мы сделали всё, что могли, Геннадий Викторович. Обширный инфаркт. Он без сознания.

— Олег, здесь нет женщин, говори.

— Он умирает, товарищ генерал.

— Когда?.. Сколько вы его можете продержать?

— Продержать?

— Олег, ты гениальный врач. Я тебя с детства знаю, я знаю, что ты можешь и умеешь. Олег, мне нужно, чтобы он продержался два часа. К нему сейчас едет сын. Он не видел сына пять лет.

— Сын едет?

— И невестка. И внук. Олег, очень надо. Сможешь?

— Постараюсь, товарищ генерал. Лена, что случилось?

— Олег Николаевич, там… Там, Александр Анатольевич…

— Что?

— Он умер.

— Бригаду реанимации, срочно! Лена, зови Гаспаряна. Всех зови!

— Он умер. Кардиограмма…

— Самойлова! Бегом!

— Олег, я с тобой.

— Геннадий Викторович, да вы с ума сошли!..

— Саня! Саня, ты что? Саня, что же ты наделал, Саня… Саня, ты слышишь меня?!

— Руки холодеют. Лена, адреналин, один кубик ноль-один адреналина внутривенно, срочно!

— Саня, Саня! Шурка, не смей, не смей умирать, слышишь?! Шурка! Шурка, ты слышишь, меня, слышишь?! Шурка, не смей умирать! Шурка, ты можешь! Шурка, услышь! Шурка, слышишь? Шурка!

— Товарищ генерал, отойдите!

— Шурка! Не смей, Шурка! Шурка! Там Серёжа едет! Ты слышишь? Потерпи, Шурка! К тебе Серёжа едет! Шура! Слышишь! Шурка! К тебе Серёжа едет!

— Товарищ генерал!

— Шурка! Шурка! Слышишь? Серёжа едет! Серёжа едет!

— Он услышал, Геннадий Викторович. Отойдите!

— Шура! Шура, Серёжа едет…

(13 ноября 2016-го)


P.S.

Если когда-нибудь будет снят фильм по "Серёжа едет!" — то лучшим саундтреком к фронтальной атаке Т-55 на тогдашних воинов Аллаха будет эфиопский медленный твист "Я помню" ("Astawesalehu"), написанный "эфиопским Гленном Миллером” — полковником Леммой Демисью, любимцем Каддафи, Кастро, Мубарака и дорогого товарища Менгисту Хайле Мариама.

Закройте глаза. Представьте. Они так молоды — в свингующей Аддис-Абебе, вдали от СССР, скорее всего, в багряно-золотом конгресс-зале колониального "Мариотта", где всегда такие пушистые ковры и вышколенная прислуга, революционеры курят кубинские сигары и пьют ром — ну не мог же Фидель не привезти своих сигар и рома — и на сцене гудят саксы полковника Леммы Демисью и где-то в толпе обязательно советский атташе, прекрасные девушки, и наши советники тоже где-то рядом...

https://youtu.be/0Ecm0z5tBAI

Это недетская история, у кого слабые нервы, лучше читайте слащавую российскую литературу, я лишь скажу, что её финал реальный, он меня уже двадцать лет не отпускает, только так и возможно уверовать во всемилость Господа нашего.


Report Page