Русая дама сняла лифчик на окне

Русая дама сняла лифчик на окне




👉🏻👉🏻👉🏻 ВСЯ ИНФОРМАЦИЯ ДОСТУПНА ЗДЕСЬ ЖМИТЕ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Русая дама сняла лифчик на окне



Русский толстый журнал как эстетический феномен
Журнальный зал


Рыбаков Вячеслав Михайлович (р Рыбаков Вячеслав Михайлович (р. 1954) — ученый-востоковед, доктор исторических наук, прозаик (автор более двух десятков книг) и сценарист (в том числе автор сценария фильма «Письма...
© Горький Медиа. Сетевое издание «Горький» зарегистрировано в Роскомнадзоре 30 июня 2017 г. Свидетельство о регистрации Эл № ФС77—70221
Валерий
Бочков — прозаик, художник. Родился в Латвии в семье
военного летчика. Вырос в Москве, на Таганке. Окончил художественно-графический
факультет МГПИ. С 2000 года живет и работает в Вашингтоне. Член американского ПЕН-Клуба . Лауреат «Русской
Премии» 2014 года в категории «Крупная проза» (роман «К югу от Вирджинии »).
Публикации
в «ДН» — романы «Медовый рай» (№ 2, 2015) и «Время воды» (№ 12, 2015).
Отец
любил повторять: «Каждый день живи так, будто это твой последний день. Однажды
ты окажешься прав на все сто».
Для
ресторанного саксофониста достаточно скептический взгляд на вещи. Отец был
музыкантом средней руки, не звездой, но вполне крепким профессионалом. Именно
такие выдувают свои хриплые трели в джаз-оркестрах солидных ресторанов с
дубовым паркетом и янтарными плафонами. Или играют на коктейлях и приемах, где
кавалеры в смокингах кружат бледных дам с голыми спинами. Или развлекают сонных
путешественников в шикарных океанских круизах.
Корабль
назывался «Ливадия», он казался мне произведением искусства, неземным, почти
волшебным созданием. Пугал размерами. Из воды торчала гигантская якорная цепь, мокрая и черная. Она уходила
вверх и исчезала в клюзе, который маячил на жуткой верхотуре
— никак не ниже пятого этажа. Над горизонтом плавилось остывающее солнце,
ровный круг, похожий на распахнутую дверь в пылающую топку. Было шесть часов
вечера.
Под
навесом пирса царила нервная суета. От воды тянуло соленой сыростью. Отец
курил, энергично прикусив золотой ободок сигареты, в одной руке — перетянутый
ремнями рыжий скрипучий чемодан, в другой — концертный фрак в пластиковом
мешке. Щурясь от дыма, отец весело оглядывал галдящую толпу поверх голов,
словно искал знакомых. Саксофон в черном футляре с почти королевским вензелем « B К» он доверил мне.
Быстрые
чайки с изнанки отсвечивали зеленым, а когда солнце коснулось воды, птицы вдруг
стали розовыми . Стемнело почти сразу, закат выдохся,
оставив сливовую полоску вдоль горизонта. «Ливадия» выдержала паузу и
торжественно зажгла огни.
Проступая
смутным, могущественным силуэтом и туманно сияя желтыми иллюминаторами, она,
точно сказочный великан, загородила половину фиолетового неба. Корабль казался
мне куском города — живым, обитаемым и шумным, по непонятной причине сползшим в
море. Где-то рядом, перекрывая гулкое многоголосое эхо, затарахтела корабельная
лебедка.   
Пассажиры
гуськом ползли вверх по трапу, озабоченно поглядывая вниз и назад. Смотрели
туда — на пирс, на сушу, маясь в сумрачном чистилище
каждого странника — считая муторные минуты между надоевшим прошлым и тревожным,
но наверняка чудесным, будущим. Ведь любое путешествие всегда выбор: еще есть
время передумать, еще можно порвать билет, сдуть розово-голубое конфетти
обрывков в черноту подтрапья . Еще есть время
вернуться. Остаться в знакомом, пусть надоевшем своей обыденностью, но
привычном мире. На твердой и надежной земле.
Вздохнув
словно спросонья, «Ливадия» подала голос. У корабельной сирены был тоскливый
округлый бас, протяжный и тревожный. До-диез — подмигнул мне отец и показал куда-то
наверх. Я поднял голову — там на верхней палубе застыл
первый помощник капитана, строгий и невозмутимый, в белом кителе с золотыми
галунами. За его спиной угольным минаретом высилась корабельная труба. Еще выше
сияли звезды: мой глаз безошибочно выхватил три голубых
бриллианта на поясе Ориона.
По
палубе деловито проталкивались стюарды, юркие и изящные, они напоминали форель,
идущую против течения. Медным набатом гудел гонг, от протяжного звона ныли
зубы, кто-то простуженным баритоном повторял по радио, что до отправления
осталось пятнадцать минут.
Отец
остановил стюарда, показал билет.
Нас
повели куда-то вниз. Повели узкими покатыми коридорами, тесными крутыми
лестницами, через закоулки и лабиринты, мимо дверей с латунными цифрами. Шли
целую вечность, мне казалось, что мы спускаемся в самое чрево могучего зверя. Я
уже предвкушал увидеть его сердце — машинное отделение с циклопической
турбиной, чугунные шестеренки, нет — шестерни высотой с дом, сияющие сталью
поршни и шатуны. И там среди железа и жара снующих в
багровом мраке механиков и кочегаров. Сильных и ловких, блестящих от пота и
черных от копоти, точно бесы в преисподней.
Стюард
распахнул дверь, и мы оказались в нашей каюте. Я разочарованно опустил футляр
на пол — вместо пиратских гамаков здесь были две вагонные полки. Вообще если бы
не иллюминатор, можно было бы решить, что ты в затрапезном купе ночного поезда.
Отец оглядел жилище, сунул стюарду мятую купюру, сильной ладонью подтолкнул
меня к выходу.
Мы
снова были на палубе, теперь можно было спокойно оглядеться. Протиснулись к
самому борту. Стало понятно высокомерие помощника капитана: сверху пирс
выглядел бестолковым нагромождением построек и механизмов, освещенных белым
больничным светом портовых прожекторов. Суетливая толчея провожающих вдруг
улеглась, бледные пятна лиц застыли. Матросы отдали швартовы, потянулся наве рх скр ипучий трап. Якорная цепь тяжко заворчала, из воды
показался якорь, словно облитый черным лаком, он неспешно пополз вверх.
«Ливадия»
вздрогнула. Я всем телом ощутил эту дрожь, точно внутри великана ожило мощное
сердце. Вздрогнули портовые краны, вздрогнула темно-оранжевая башня собора с
огромными часами. На освещенном циферблате стрелка воткнулась в десятку, и
корабль, долго притворявшийся частью причала, наконец
откололся от суши. Поплыли! — от счастья у меня вспотели ладошки.
Лица на
пирсе стали отодвигаться, фонари тронулись и тоже поплыли. Поплыли портовые
краны, башня собора, острые, как пики, кипарисы на холме, поплыл и сам холм с
мохнатым парком и серебряным куполом планетария. Тронулся и поплыл вечерний
город. Мне стало жутко и радостно, я перегнулся, вглядываясь в неумолимо
распахивающееся ущелье, там мерцала узкая полоска чернильной воды. Она
ширилась, ширилась.
Неожиданно
быстро отодвинулся пирс: когда я оторвал взгляд от воды, причал уже превратился
в мутное пятно на берегу. Город потускнел, растянулся вдоль берега и стал похож
на путаницу новогодних гирлянд. Он теперь зримо уходил назад. Появилось
странное чувство — смесь легкой грусти с ощущением свободы. Ощущение свободы
росло, были тут и страх, и тихий восторг, и предвкушение чего-то неизвестного,
но непременно интересного. Может быть, даже опасного .
Я еще раз взглянул на полоску тусклых огней и улыбнулся: все, что осталось там,
на берегу, вдруг перестало иметь значение, все стало скучным и совсем не
важным.
Притихшие
пассажиры рассеянно потянулись по каютам. Стало свободней, рядом с нами
оказалась глазастая брюнетка с красным, как мокрый леденец, ртом. Она громко
смеялась — это отец что-то азартно рассказывал ей. От нее приторно пахло
прелыми розами. У брюнетки была белая шея с голубоватой жилкой, как у грудного
ребенка. Мне стало противно, и я снова повернулся к морю. Земля пропала, от
города остался едва уловимый отсвет, похожий на снежную пыль, да еще тусклый
глаз маяка, уныло моргающий с безнадежным упрямством.
Брюнетку
как-то звали — Лола или Нона, что-то созвучное с
цветом ее липких губ. Я подглядывал, как отец целовал ее на корме за шлюпками,
как она закидывала назад голову и глухо смеялась, словно полоскала горло. А
отец мял ее грудь в белой блузке, отвратительно яркой на фоне бархатного неба.
И сонная звезда, прочертив дугу, тихо падала в лиловое море.
Отец
был однолюбом. Все его девицы с большим или меньшим успехом могли бы сойти за
мою мать. Внешне, разумеется. При определенном освещении, под нужным углом, при
достаточной удаленности или неважном зрении. Я уверен, что отец любил мать не
меньше меня. Мы оба тосковали без нее, просто каждый по-своему. В апреле мне
стукнуло двенадцать, отцу еще не исполнилось сорока.
Мне она
всегда вспоминается почему-то зимняя — в морозной шубе с холодным звериным
духом пушистого меха. Вот она осторожно ступает мелкими шагами по нашим
обледенелым мостовым, с изящной осторожностью, грациозная, как циркачка на
звонкой проволоке под самым куполом. Живое дыхание искрится мутным паром в
желтых фонарях, тихий смех, тонкие пальцы — все это где-то в районе Кудринской . Пахнет елкой, хрустит снег, плитка шоколада тает
в моем кармане. Уже нет и Кудринской, нет матери, уже почти нет и меня.
Тогда,
на палубе, я больше всего боялся, что отца застукают. Выйдут на корму
какие-нибудь пассажиры полюбоваться ночным небом или появится строгий помощник
капитана с золотыми галунами. Не знаю, почему меня так тревожило это. Я
прятался в полосатой тени шезлонгов, кусал губы. Ледяная рубаха прилипла к
спине, я прислушивался к странным корабельным звукам — утробному гулу, низкому,
на одной басовой ноте, к мощи гигантского мотора, к плеску воды где-то внизу. К
стонам Лолы или Ноны.
Наконец
все закончилось. Они сидели у лодки, закрытой брезентом и похожей на спящего
носорога. Лола (пусть будет Лола )
нашла свой лифчик, сунула его в сумку, звонко щелкнув кнопкой. Отец затянулся,
выдул дым сизым столбом вверх, передал сигарету девице. Лоле .
Дотянулся до бутылки, запрокинув голову, сделал несколько глотков. Начал
говорить. Голос был странный, монотонный, таким бредят или разговаривают во
сне. Речь шла обо мне.
— Я
будто стесняюсь своей любви к нему. А ведь это самая естественная вещь на земле
— любовь отца к сыну. — Он замолчал и добавил: — Ну, не считая любви матери, но
в нашем случае…
Мне
было стыдно и страшно. Стыдно оттого, что он, мой отец, вот так, влегкую , раскрывает свою душу первой подвернувшейся дуре-девке , этой Лоле-Ноне . Этой безмозглой кукле. Страшно, что я сейчас услышу что-то такое,
после чего уже невозможно будет жить по-старому.
— Это
единственная страсть, которую я не способен выразить. На выходе из моей души
обнаруживается постный бульон. Вроде бесплатного супа… Бесплатный суп, которым
я кормлю самого близкого мне человека. Душевная инвалидность какая-то…
Он
вынул сигарету из Лолиных пальцев, глубоко затянулся.
— Я
вспоминаю своего отца… — он выпустил дым. — Вспоминаю ту же неловкость жестов,
казенность слов. Отчего? И почему я прохожу тот же путь? Мучительный и глупый.
Почему я не лучше, не умней? Почему я ничему не научился? Ведь я на своей шкуре
все это испытал и совсем не хочу того же для своего сына!
Отец
щелчком выбросил сигарету. Окурок не перелетел через борт, а ударившись в поручень,
рассыпался рыжим фейерверком. Повисла тишина, потом где-то на нижней палубе
уронили поднос, полный стекла.
Память
собрала странную коллекцию событий, лиц, фраз, необъяснимую своей случайностью,
эклектичностью. Я отчетливо помню тот оранжевый фейерверк и тот стеклянный
звон. Почему именно это? Полное отсутствие системы, элементарной логики меня,
человека вполне рационального, отчасти расстраивает. Почему
застрял в памяти стюард в тесном кителе и с острым кадыком, на кадыке рубиновый
штрих — порез от бритвы, зачем мне нужен каютный запах — странная смесь прибоя
и прачечной, отчего я не могу вытрясти из головы ту толстую тетку, она валялась
на палубе, как глупая кукла с голыми грязными пятками, а на нее наступали
бегущие ноги пассажиров. Эти пустяковые обрывки, туманные и безобидные,
имеют гнусное свойство (обычно ночью, под утро)
сплетаться в крепкую петлю, уверенно стягивающую мой мозг, мое сердце, мою
волю.
Третий
вечер на «Ливадии». Мы неслись на запад, в сторону малинового солнца, большого
и страшного, как окно в ад. В круглой дыре жидко пульсировала лимонная лава,
пузырилась ртуть. Солнце коснулось горизонта и будто сплющилось, я стоял на
носу и до слепоты пялился в страшную дыру в небе. Еще
страшней была та спешка, с которой «Ливадия» неслась вперед. От вибрации зудели руки, сжимавшие горячий поручень, щекотало в небе,
палуба под подошвами моих теннисных тапок тревожно гудела. Мы шпарили так,
словно боялись опоздать.
Ну и
конечно опоздали — солнце село без нас.
В тот
вечер отец играл Дебюсси. Играл отменно, звук получался летящий, яркий и
светлый. Почти божественный. Может, это был какой-то тайный знак оттуда,
сверху? То особое состояние, когда каждое дивное глиссадо
за тебя выдувал чуткий ангел и мелодия сама сплеталась
в идеальный узор, отец называл «экстазом святой Терезы». По его признанию
случалось такое не часто.
Отец,
подавшись вперед, стоял на самом краю полукруглой эстрады, золотой Буффет-Крампон сиял в его руках, как языческий идол. Будто
жрец в трансе, отец чуть покачивался в такт, словно помогал звукам, нежно
подталкивая их в зал, к людям. Люди по большей части пили, смеялись и болтали.
Не слушали. Я не уверен, что кроме нас двоих кто-то вообще понимал, насколько
волшебно играл сегодня отец. Разумеется, за исключением ангела, причастного к
процессу, уж тот-то наверняка знал, что тут творится.
Я
разглядывал пассажиров, постепенно наливаясь злобой к этим тугоухим обжорам и пьяницам, к их хохочущим подругам, которых я уже
почти поголовно классифицировал на рыбообразных и
птицеподобных. В исключение угодили две хавроньи — маленькая и покрупней, да
еще картонный муляж моей мамы по имени Лола . Было
девять часов вечера. Никто, включая меня, не знал, что через четыре с половиной
часа «Ливадия» налетит на плавучую мину, начнется пожар, двери между
перегородками не выдержат напора воды и корабль
затонет через сорок пять минут после взрыва. Экипаж успеет спустить всего
четыре шлюпки. Спасутся лишь тридцать два человека.
В
момент взрыва я был на палубе. Началась паника. Какой-то матрос — спаси Бог его
душу — нацепил на меня спасательный жилет и выкинул за борт. Я видел, как на
корабле что-то взорвалось. Столб белого огня полыхнул до самых звезд, осветив
пустынную воду от края до края. Тугое эхо укатилось за горизонт, и сразу
раздался железный стон, протяжный и жуткий, словно кто-то решительно смял
стальной лист. Корпус корабля сложился пополам, и за несколько минут «Ливадия»
ушла на дно. Меня накрыло волной, и я потерял сознание. Очнулся я в шлюпке.
Четыре
месяца я провалялся в больнице, сначала лечили пневмонию, потом перевели в психушку . С пневмонией все понятно — вода в конце сентября
была ниже двадцати, психушка требует некоторых
разъяснений.
Меня
уверяли, что отец погиб — утонул. При этом тело его не нашли. Поначалу я жарко
спорил, пытался что-то объяснить, рассказать. А мне было
что им рассказать. Врачи внимательно слушали мою историю, не возражали, для них
мое поведение идеально укладывалось в «типичный патогенез посттравматического
стрессового расстройства, вызванного единичной психотравматической
ситуацией». Улыбчивая покладистость докторов и благодушная меланхолия от
нарастающего числа разноцветных пилюль начали меня пугать, и я решил
притвориться, что поверил в смерть отца и что моя навязчивая
история была всего лишь галлюцинацией.
Дело в
том, что когда я очнулся в шлюпке, там никого не было. Никого, кроме меня и
отца. Он сидел на веслах, лицом ко мне. В белой фрачной рубахе с закатанными
рукавами и черной бабочкой на шее. Он греб, упруго откидываясь назад всем телом
и снова устремляясь вперед. Уже рассвело, и я отчетливо видел в молочной
утренней мути его потные руки и белые костяшки крепких кулаков, сжимающих
весла.
Автобус
затормозил, остановился, мотор продолжал тарахтеть. Снаружи зашаркали ноги,
кто-то выругался, крикнул:
Шофер
огрызнулся, сплюнул и заглушил движок. Я услышал, как открылась дверь. Напряг
руки, сталь наручников до боли врезалась в запястья, я в который раз, компактно
сгруппировав пальцы, попытался вытащить кисть — дохлый
номер, Гудини из меня совсем неважный. Мешок на
голове, стянутый у подбородка, мешал дышать. Сквозь вонючую
тряпку угадывались пятна света, какие-то тени. Кто-то протопал по ступенькам,
поднялся в автобус.
Я
инстинктивно вжался в сиденье и зачем-то зажмурил глаза. Чьи-то руки ухватили
меня за воротник, потянули. Я послушно встал, сделал шаг, зацепился и грохнулся
на пол. Кто-то, лягнув меня в ребра, заржал:
Встать
без помощи рук оказалось непросто, чертов мешок лез в рот, от тряпки воняло
гнилым луком. Я ударился подбородком, но кое-как поднялся, мелко переступая,
пошел по проходу.
— Стой!
— это шофер. — Ступеньки там…
Я
застыл, плечом уткнулся в штангу у выхода. Начал шарить носком ботинка. Нащупал
невидимый край, сделал шаг вниз, еще один. Земля оказалась ближе, чем мне
казалось.
Мы шли
по щебенке, вдали бубнило радио, передавали новости.
— Где
майор? — спросил мой провожатый с южным, малороссийским говорком.
Хлопнула
дверь, мы вошли в какое-то помещение, тот же голос предупредил:
Мы
прошли гулким вестибюлем, вокруг слышались голоса, шаркали подошвы, где-то
наверху надрывно ругалась женщина. Я снова споткнулся, провожатый, поймав меня
за шкирку, выматерился .

Погоди… — его «г» звучало как « х », — Где майор? —
снова спросил он у кого-то.

Меньше думай! Давай его в накопитель, в общий. Там
разберутся…

Разберутся… — буркнул провожатый и стянул с моей головы мешок. — Пошел наверх!
Провожатый,
совсем молодой парень в камуфляжном комбинезоне, подтолкнул меня в сторону
лестницы. Я огляделся: мы были в школьном вестибюле, справа — гардероб, слева —
вход в столовую, посередине дверь с табличкой «медпункт». Я сам когда-то
отмотал десять бесконечных лет в точно таком же здании.
Мы
прошли по лестнице, поднялись на второй этаж, мимо проскочили санитары с
пустыми носилками. Дурная примета — подумал я, тут же вспомнив, что она про
ведра. Меня втолкнули в просторную комнату, очевидно, кабинет истории. Над
коричневой доской висел цветной портрет Петра П ервого,
царь был похож на удивленного кота, рядом прикноплен
лист ватмана с цитатой, старательно написанной плакатным пером: «Кто не знает
историю, обречен повторять ошибки прошлого». Подписи
не было.
За
учительским столом два типа в штатском листали какие-то бумаги, перед ними
лежала кипа разноцветных паспортов, валялись какие-то документы с фиолетовыми
печатями. Столы и стулья были сдвинуты в угол класса, в другом углу молча теснились человек пятнадцать, по виду иностранцы. Все
явно нервничали. Мой парень пихнул меня к ним, сам подошел к столу. Один из
штатских что-то ответил, поднял на меня глаза.
Я
подошел, перед ним лежали два моих паспорта.

Незлобин? — прочитал он мою фамилию в бордовом паспорте.

Отвечать словами! — неожиданно заорал он. Его глаза за маленькими стеклами
круглых очков в черной оправе по-рачьи выпучились.

Двойное гражданство? — он раскрыл мой синий паспорт.
— Стало
быть, это фальшак ? — он помахал паспортом с двуглавым
орлом и зло шлепнул его на стол. — Липа?
— Вам
видней. Мне его выдали в вашем консульстве год назад. В Нью-Йорке.
— А
подробней можно? — спросил его напарник, линялый блондин с рыбьим лицом.
— Меня
пригласили на конференцию, в Питер. Весной, прошлым
апрелем, кажется … Т ам печати должны быть — въезд,
выезд. Я просил поставить визу в мой американский паспорт, сотрудник
консульства сказал, что проще будет сделать новый паспорт, российский…
Линялый
взял русский паспорт, внимательно начал листать его.
В
классе стоял спертый школьный дух, смесь мела, мокрой
тряпки и страха. За плотно закрытыми окнами пестрели пыльные тополиные листья,
уже было много желтых. Слишком много желтых для конца августа, подумал я,
пытаясь вспомнить, какое сегодня число.
Голые сексуальные зрелые женщины в разных позах | порно и секс фото с зрелыми дамочками
Порно с жопастыми мамками (72 фото)
Знойную африканку оприходуют | порно и секс фото с темнокожими негритянками

Report Page