Россыпь в Игарке

Россыпь в Игарке

Россыпь в Игарке

Россыпь в Игарке

Рады представить вашему вниманию магазин, который уже удивил своим качеством!

И продолжаем радовать всех!)

Мы - это надежное качество клада, это товар высшей пробы, это дружелюбный оператор!

Такого как у нас не найдете нигде!

Наш оператор всегда на связи, заходите к нам и убедитесь в этом сами!

Наши контакты:

Telegram:

https://t.me/stufferman


ВНИМАНИЕ!!! В Телеграмм переходить только по ссылке, в поиске много фейков!
















Астафьев Виктор Петрович Популярные книги:: Человек, который принял свою жену за шляпу:: Крестовый поход на Россию:: Недоросль Рефераты, дипломы, учебные пособия. Ушел на пенсию Кузьмич, отрешился от торгового дола, спокинул свой магазин — и начал расклеиваться, болеть, но все корову, поросенка, домашнюю птицу держали — дети и внуки в городе живут, помощь им нужна, понаедут на выходные полон двор народу. Но трудно стало с сенокосом — негде скот пасти — все удоби, поляны, электротрассы дачами застроены. И нот отчего-то заболела корова — лишились главного кормильца, притих двор, и сам Кузьмич слег, как оказалось, окончательно и навсегда. Среди лета, в погожий солнечный день провожали односельчане Филиппа Кузьмича Жуковского в последний путь, и невольно вспоминались мне строки одного провинциального поэта, и очень мне хотелось, чтоб их прочел не только тот новоявленный, форсистый бизнесмен, а все, кто еще способен думать о своей судьбе и конце жизни: А так ли прошли мои годы? А много ль осталось прожить? И мною ли будет народу, Когда понесут хоронить?.. За гробом сельского продавца, Филиппа Кузьмича Жуковского, шло все село. И вот уже много дней и месяцев прошло со дня его кончины, а в Овсянке все еще люди говорят: Огонь произошел, скорее всего, от палов, с помощью которых на Майском перевале деревенские мужики расчищали земли для пашен. Во время моего раннего детства, когда дозволено мне было самостоятельно ходить на Усть-Манскую заимку деда, все уже на Манской гриве отросло, воскресло и освежилось. Поднялся лес, среди которого там и сям, из травы, мха и цветов черным дулом целилось сгоревшее когда-то дерево иль выступала, блестя синей сажей, что вороным крылом, вся в рыжей трухе, в дырках на месте выгоревших сучков валежина, со всех сторон обросшая земляничником, костяникой и клубничником. Цветов и ягод в молодом лесу было море. Не знаю, доводилось ли кому-то видеть покрытую ало-красным ковром земляники гору? Я видел этакое чудо на Манской гриве. На горах же, за Королевым логом, образовались пашни, звалось это место Бетехтинско-Шахматовским улусом. Губа у этой публики не дура — здесь, с этих земель наши крестьяне меньше тридцати центнеров зерна с гектара не брали. Овощи здесь не росли, можно сказать, перли из земли дуром. Не знаю, сколько хлеба брали на горах, по-над Манской гривой, однако же не голодовали, за океан с протянутой рукой не бегали. И красиво же здесь было, на Бетехтинско-Шахматовском-то улусе! Особенно приглядно делалось на исходе лета, когда желтые хлеба, как бы выпроставшись из-под зеленого покрова леса, отделившись от окошенных покосов, уйдя от сочно-цветущих ложбин, горели, переливались золотом под высоким небом и звон колосьев был так нежен, что, казалось, они играли на солнечных лучах, будто на тонко натянутых струнах. Отдельные великаны-деревья, устоявшие при выжиге тайги, стояли средь хлебов, завороженно опустив ветви, и на каждом из них, как некое дополнение, на самой ветреной вершине непременно дремал, окаменев, соколок или коршун. Прежде на Усть-Ману из Овсянки были две дороги: Обе нелюдные травой-муравой, гусятником и другой придорожной неприхотливой травкой заросшие дороги соединялись возле Королева лога и далее — по змеиному распадку, по тому самому, где нынче никто не ездит, спускались к Усть-Манским пашням и заимкам. С тридцатых годов, с полного воцарения в стране победного строя большевиков началось вытеснение местных крестьян с их пашен и заимок; в тридцать четвертом году размашисто действующие сплавщики, в основном самоходы-пролетарьи, которым никого и ничего не жалко, избуровили, изувечили усть-манские благодатные пашенные земли, потом и кровью отвоеванные у тайги, понастроили на них шумные, клопяные бараки, столовую, клуб, понакопали ям под мертвяки, сшибли избы — заимки — тракторами и всяким сподручным нахрапистым железом, вроде лебедок, воротов, и наши растерянно помалкивающие мужики, уцелевшие от коллективизации, гонений и нападок, не заметили, как оказались вытуренными на горы вместе с чадами и женами. Бабушке и дедушке участок не пашня уже, нет, участок! Одну лишь осень копал я здесь картошку вместе со старшими, точнее, помогал копать, стало быть, собирал клубни, таскал сучья в костер, бегал за водой в ручеек, ел духовитые, рассыпчатые печонки. Мне кажется, я не забыл вкус той жженой картошки и по сей день. Потом овсянцев выжили и с этой земли, спустили их вниз, в свои дворы, пообрезали кругом, пообузили. Земля и деревня отошли в ведение Березовского, потом Емельяновского района. Через горы, через перевалы ходили парни пешком за паспортами, через горы, через перевалы — на приписку, на призыв в армию, на фронт. Мой двоюродный брат опоздал на работу, и сплавная контора спровадила его за это в суд. В Березовке нарушителю припаяли полгода принудиловки, но пока он возвращался из этой самой Березовки домой, снова опоздал на работу — и тем же судом ему добавили еще полгода принудиловки, и он снова опоздал на работу. Тогда уж ему, как злостному нарушителю социалистической дисциплины, присудили год тюрьмы. Более он пешком через перевалы не ходил, его увезли в город бесплатно, на катере или на специально наряженной подводе. В чьем только распоряжении они не перебывали, кто их не обгаживал, кто под дурнорост не пускал — хозяина-то фактически нет. Хозяев загнали в Игарку, в Верх-Енисейские прииски, кого и еще дальше, поумертвили там, поистребили — гуляй, свободная земля! Дурей и опускайся, родина! В шестидесятые годы на Мане снимался фильм по моей повести, и я жил на Усть-Мане у родственницы по левую сторону реки, тогда еще дачами не захлестнутой. Сидя во дворе, подолгу смотрел я на Манскую гриву, которая отовсюду глядится красиво. Смотрел, дивовался природе и соразмерной мудрости ее. На утесе, под этой гривкой леса, почвы почитай и нету, намыло, намело кое-что в щелки меж каменьев, тут и взросли, укрепились вечные деревца. Под ними дивной красоты произрастает мелочь. Здесь, на припеке, рано появляются подснежники, медуница синеет, первоцвет-баранчик в тенечке берез укрывается; потом их сменяют летние цветы; люпинчик, красоднев, петушки, примулки, потом одуванчики, горянки-саранки и куриная слепота, клубника в камешках забелеет цветом и непременно в ягоду обратится, подножную, мелкую, но гостям и любому путнику в радость. Потом много-много зацветет ромашки — сиреневая, желтая, ближе к лесу и полям — белоресничный поповник внахлест, кружевами скудную землю укроет. Акация, таволожник, волчья ягода здесь низкорослы, ершисты, но по осени загораются они таким разноцветьем, так искрят на гриве, что от них даже низкорослая, кислая на вкус горная репа, стало быть, карликовые кактусы, вроде бы обжигаются и тоже начинают багроветь соком налитыми лепестками, скорее похожими на языки диковинных существ. Приехал я в семидесятые годы, глянул на Манскую гриву, и что-то меня встревожило, что-то на ней было неладно, вроде бы не хватало скольких-то берез на юру, вроде бы дыра на гриве образовалась, глаз или зуб там вынули. Поднимаюсь, иду на Манскую гриву — и вот тебе привычная, современная картина: По этой проволоке, по бесцеремонности обращения с природой видна рука наших никем не победимых военных. И долго они на этих горах обороняли ту будку, никого сюда не пускали, кроме тех жителей Овсянки и Усть-Маны, которые уже издавна сажали тут картошку. И не раз еще летами сиживал я на Манском утесе, где и в детстве любил сиживать, хотя и боялся змей, во множестве тут в камнях живших, любовался слиянием двух рек — Маны и Енисея. Змей здесь уже не велось, повытоптано многое было, кто-то из любителей костра огонек тут для распарки чефира разводил. Мана, захламленная сплавным лесом, едва шевелилась; Енисей на шиверах оголился; Манская стрелка, продырявленная мостом и дорогой, расколота, исковыряна, донага раздета. Но еще изсиливалась природа, еще восстанавливала себя, поднатужась на бровке котлована, выкопанного для бетонной будки, взялось и быстро шло в рост несколько березок, мелкой травой, неистребимыми цветами, клубничником и репой зарастали раны от костров и порубок. Манскую гриву, как и всю российскую природу, угробить трудно, да возможно. Вот за одно лето по всем старым пашням возникли обозначенные кольями участки под дачи, вокруг них запестрели заборы и заборчики, все, что было посажено детским овсянским лесничеством, немедленно было срублено, выкорчевано, лишь за дорогой, плотно сомкнувшись, непродуваемо и непроезжаемо стоял бор юношески крепкого соснячка, возведенного все тем же лесничеством. У них, у военных, от веку все секретное, от штанов галифе до голов, покрытых фуражкой, в которых неизвестно чего и есть ли? Богатая, свободная красавица, она выглядела бедной, бесприютной старухой. Много лет, много весенних ледоходов, много горных снегов и резвых речек потребуется, чтобы излечить обескровленную реку, чтобы воссиял ее прекрасный лик, чтобы воскресла она, оздоровела и снова сделалась той чудесной частицей природы, которую нам, дуракам, подарил Создатель. Не с одной Маны был снят намордник, нужен был пример. Сразу на двенадцати реках края прекратилось насилие, был остановлен молевой сплав. Давно уже у деревни есть свой район, давно уже со всякой нуждой и докукой овсянцы ездят в Дивногорск, подписывают там нужные бумаги, и судят их здесь, и рожают они здесь, и свидетельство о рождении и смерти выписывают в Дивногорске, и милиция здешняя пусть и худенько, но бережет их, и свет, и телефон отсюда, а вот землей по-прежнему распоряжаются березовские и емельяновские власти. Овсянцам вместо земли дулю в нос суют, людям нужным, стало быть, всяким блатным хитрованам, в основном высокоруководящего ранга, отдают лучшие земли, но чтобы трудящиеся не обижались, их под высоковольтные опоры, в лога, на пустоши определяют — так и всегда-то у нас на Руси было: Начальник емельяновской администрации, закаленный кабинетный партдеятель, глумясь и рогоча, возглашает: Ишь чего захотели — задаром! Бетехтинско-Шахматовский улус ныне не узнать. Весь он застроен дачами. Участки из-под высоковольтных опор вылезают и теснят молоденький сосновый бор, сотворенный детьми, вырубают его, сжигают, изводят. Русскому человеку, до крайности доведенному коммунистической шайкой, участок земли, как бы в издевательство называемый дачным, сделался последней надеждой от голода, спасением от удушливой городской заразы. Тесно стало народу русскому на своей запущенной земле — вот уж и Манская гривка на утесе почти исчезла. Здесь не ради урожая строятся, здесь, на самом юру и обдуве, закрепляется эстет, современный любитель выщелкнуться, чем-то себя выделить, выставиться на вид. И что за диво: Время жалкое, оголтелое плодит себе подобных — сделать все похожим на себя стремится современный, убогий умом обыватель, и улучшает, улучшает, усовершенствует он дикую природу: И еще, современный рвач, этот преобразователь природы, не хочет понять, что и Слизневский, и Манский утесы, и вся вокруг благодать принадлежат всем людям, они Богом созданы не для услаждения вельможи иль ловкого проходимца, на ходу, жадно сглатывающего горячий кусок, сейчас вот, в подходящий момент вырванный изо рта брата своего и, главное, отнятый у детей своих, которым для укрепления сердца и уразумления башки нужен весь вольный Божий мир, а не обнесенный штакетником участок — ведь в загороди содержатся и выгуливаются дрессированные звери, но не люди. Природа наша и народ наш похожи друг на друга, они способны воскресать из праха. Вдруг русские люди поумнеют, им захочется первозданной природы, потянет восстановить, облагородить свою землю; повлечет человека, как меня влекло с детства, посидеть на Манской гриве, отдаться тихому созерцанию, глядя на родные просторы, порадоваться им, может, и поплакать…. И чем дальше вглубь тем неряшливей, грязней наша белая Русь. У нас же чем дальше, тем больше заразы, дикости и жрать совсем нечего. Вот среди Сибири, на берегу Енисея, в роскошнейшем месте расположен поселок Бор. Здесь и грязи-то негде быть — пески желтые кругом, сосняки и боры сплошные, а по поселку ни проехать, ни пройти — загадили его жители, завалили мусором, облили дерьмом. Но и эта работа утомила пищеблок, блюдо упростили: Коли хочешь жрать — не разговаривай! Мы-то тут при чем? Нам что дают со склада, то мы и реализуем. А то в одном занюханном кафе в пригороде Красноярска, с грязными стеклами и колотыми столами — потолок зеркальный, стены из дорогого пятнистого, пиленого гранита — кажутся облеванными, какие-то дыроватые сооружения, создающие впечатление недостроенного помещения, преграждают путь. По идее-то это не что иное как архитектурные украшения — помещение строили заезжие армяне и пытались свой южный, броский стиль совместить со скромным а-ля рус. Борское кафе зато с петухами и кружевами; вместо зеркал, дыроватых каменных завитушек всунуты в помещение скамьи, сотворенные под русскую старину, подле них пластиковые, шаткие столики, от мокра и грязи потрескавшиеся. Ходит уборщица с тряпкой, материт столующихся за неряшливость, тычет тряпкой в стол так: Вокруг Бора еды от веку дополна всякой растет, цветет, бегает, летает, плавает. Есть приемные пункты, куда свозятся ягоды, сдается дичь, мясо оленей и лосей, изловленная рыба — ну, пошевелитесь, люди, посоображайте, найдите предпринимателей, смените всех злых и вороватых работников пищеблока на радушных и оборотистых — и все у вас будет в полном порядке, все будут довольны друг другом — и столующие, и столующиеся. Налаживая работу, попутно не забудьте переименовать свой пищеблок на что-нибудь понятное и близкое народу — в харчевню, трактир, кабак. Здесь влачит жалкое существование самая выдающаяся дыра под названием Сымская фактория. У нас проводится много всяких конкурсов, вот если бы кто-то из веселых людей объявил конкурс на самую оскорбительную для рода человеческого обитель, то Сымский аэропорт без всякого сомнения, без всяких голосований занимал бы всегда первое место среди препаскуднейших наших бытовых заведений. С неба, с вертолета это смотрится так: Одна изба зависла над рекой, не вся изба, половина ее. Весна была разливистая, многоводная, роняла на берегах деревья и кусты, несла их лохматые, корнями вверх, будто плененно вздымающиеся руки в мольбе. В поселке, с каждым годом отступающем в глубь песчаных лесов, река смыла несколько сараев и один дом почти унесла — завис он над водой, вот-вот завалится вместе со своей худобой, разнесет его, разбросает по берегам. После запойных майских праздников хозяин вышел из дома помочиться, постоял, справляя нужду в реку, затылок почесал, думал, думал и додумался: Она разломилась, забусила гнильем, пылью, перхотью старого сена и веников и, хряпнувшись в реку, закружилась в водовороте, роняя одно по одному бревна, оконные рамы, нужники и скворечники. Так строение и унесло за поворот Сыма, вдаль. Хозяин постоял, подышал, пустил еще раз презрительную струю в бурные воды Сыма, резанул на всю округу удовлетворенно, поддернул штаны и пошел допивать брагу. Все домишки поселка, отскочившие от подмытого берега, стоят в сыпучем белом песке, среди поврежденных сосенок, в корье, щепе по колено, будто скинули с костлявого тела одежонки на просушку. Было в ней когда-то окно со стеклом, да выбили его умельцы, теперь вместо стекла пришпилен мутный полиэтиленовый мешок. В самом же помещении все без эатей, без архитектурных излишеств: Гвоздь на двести миллиметров вбит в стену — вешалка. Окурки, железные пробки от бутылок, ореховая скорлупа, ощепки, рваный кед, осколок бутылочного и всякого иного стекла, клочья мятой бумаги — все это прямо на земле — пол в избушке давно сожжен, ведь иной раз из-за непогоды или технических прорух на авиалиниях здесь приходится сидеть сутками. Самолетик ходит в Сымскую факторию раз в неделю, вертолеты залетают чаще. Да до конца лета и осени здесь летать-то особенно некому и незачем, но с начала грибной и ягодной поры валом валят на Сым шабашники, бродяги, девицы, перекупщики, начальственный народ со своей техникой. Промысловый народ встречается тоже, гребет грибы-боровики, диковинно здесь плодящиеся, кто может, сушит их или маринует, кто на катерах, на лодках — плавят — всем добра хватает. С сентября на Сыме наступает ягодная пора и ореховая, есть приемный пункт, где и деньги за дикоросты выдаются сразу же. Выпивки в поселке никогда не хватает, сшибившие же деньгу налетчики жаждут сей же час честно заработанное прокутить. А тут ни самолета, ни вертолета. От скуки и тоски режут на столах и скамейках матерщину, оставляют памятные именные знаки, иногда — мудрейшие изречения и целые поэтические опусы остаются на века запечатанными, впечатанными в тесаное бревно. Вот один из поэтических перлов, украшающих сымский авиационный приют: Сымский порт — ужасная дыра, Раз в неделю ходит самолет, В магазине нету ни хера И вина Назаров не дает. Э-эх, Россия — мати, тех ли ты Божиих чад ждала и селила на своих просторах, в своем доме? Иль тебе, больной, израненной, истерзанной — уж все равно? Вечерело уже, когда мы возвращались с рыбалки через широкое озеро и на снегу вдруг что-то засверкало, запереливалось разноцветными блестками. Когда мы сделали привал, я нагнулся и со снега поднял несколько серебристых ленточек, похожих на фольгу, и вспомнил, что днем в воздухе кружилось, сверкая, какое-то вроде бы елочное украшение и на меня опустилось несколько таких вот ленточек. Вон родной город в ядовитых гарях, парах и ядах плавает — то военное колесо наматывает на себя наши жизни и будущее наших детей. Сейчас, когда обнаружился полный разор страны, проруха во всем хозяйстве, жрать нечего, денег ни на что не хватает, я все чаще вспоминаю реющие в небе, сверкающие по всему белому озеру, висящие на кустах, на крышах домов, школ и райкомов ленточки. Воровато, тайно выбрасывали хитрую придумку, неусыпное происходило действо, чтоб только наше идейное целомудрие сохранилось — ради этого ничего не жалко было. Он, пасечник-любитель, убирал на зиму ульи в омшаник, утеплил их, настелив на дно тряпье, куделю, старые телогрейки, штаны. И вот в одном из ульев завелись мыши, а это беда для пчел, большая беда. И тогда пасечник пустил в дело мышеловки, поймал мышей, папу и маму тоже поймал. Малые их дети, оставшись без догляда, еды и питья, попищали и умерли в улье. Когда весной пасечник выставлял ульи из омшаника, он обнаружил мертвую семью пчел в том самом домике, где погибли мышата. Пчелы — существа нежные, чистоплотные — они не перенесли вони и тленного воздуха в своем домике, тихо, как и мышата, загасли, перестали жить. Только вместо сокола немцы держали ястребов или коршунов, как у нас на Руси всех подряд хищников кличут. Сборы охотников назначены были на пригородной станции, и я думал, что мы поедем куда-то дальше, в леса, в горы. Но оказалось, что охота будет происходить в пригороде. Нас с переводчицей Кристиной, очень долговязой, очень курящей, великовозрастной студенткой какого-то международного института, где она изучала русский и польский языки, встретила компания охотников. Привычного оружия при них не было, но снаряжены они были чинно и эффектно: Сумка заплечная и кожаный ягдташ весь в эмблемах, кожаных кисточках, медных, серебряных, позолоченных украшениях, на которых стояли даты такой почтительной давности, что, воспринявши спервоначала всю эту сряду за маленький спектакль, я почтительно и молча следовал за живописной компанией, слушая оживленные рассказы о том, какие знатные бывали охоты в Германии, убедиться легко, заглянув в национальный музей-парк, а что касается ястребиной охоты, то общество пернатых уцелело не только в Германии, но и, кажется, в Европе, единственное — кельнское. Как и положено охотникам, они немножко хвастались достоинствами своих птиц, предметов снаряжения, доставшегося еще от прадедов, а то и от прапрадедов, ведь в древних замках, более всего в предгорьях Альп, у баронов и графьев были такие охоты-ы! Но немцы есть немцы, в раж особо не входили, не напивались заранее и, если привирали, так в меру. Уроженец города Кельна, еще до войны Аденауэр был бургомистром родного города, но с приходом нацистов к власти от общественной и политической деятельности отошел, всю войну прожил на своей вилле, в стороне от кровавых событий. После войны его вновь избрали бургомистром в прах разбитого английской и американской авиациями города Кельна. Он был уже в почтенном возрасте, когда стал главой нового, побежденного, полуразрушенного государства, населенного перепуганным и присмирелым народом. Естественно, жители Кельна, Бонна, близлежащих городков и селений не могли оставить своего вождя в одиночестве, ворча и поругиваясь, устало следовали за ним и по доброй воле, но не под ружьем, разбирали завалы, очищали землю, садили леса. Пятидесятикилометровая полоса леса вокруг Кельна и зовется лесом доктора Аденауэра. Вот памятник, достойный человека, почитающего Господа, любящего свою родину и желающего добра и светлого будущего своему народу. Памятник, состоящий в основном из кленов, ясеней, бука, акаций, диких яблонь и груш, подсвеченный по опушкам, впадинам и ручьям лещиной, кустарниками барбариса, бузины, боярышника и дудочником. Ru Астафьев Виктор Петрович - Затеси. Книги на иностранном языке:

Удаление из закладок группы, которая была забанена

Шутки сталинских полярников (1 фото)

Купить Тёмный Знаменск

502 Bad Gateway

Купить трамадол в Чебоксары

Я себя не мыслю без Сибири

Купить Витамин Жердевка

«Сибирь и точка»: Игарка

Опасное сочетание димедрола и алкогольных напитков

502 Bad Gateway

Влияние феназепама на плод

Метадон в Вяземском

«Сибирь и точка»: Игарка

Марка наркотик

Шутки сталинских полярников (1 фото)

Купить Кокаин в Лесозаводске

«Сибирь и точка»: Игарка

Купить Метамфетамин в Подпорожье

Шутки сталинских полярников (1 фото)

Купить ЛСД Заводоуковск

Я себя не мыслю без Сибири

Псилоцибин цена

Report Page