Россия отнимает право на хорошую смерть. Как доула смерти работает с украинцами во время войны
«Служба поддержки»Анастасия Левикова — доула смерти, специалист, оказывающий эмоциональную немедицинскую поддержку людям и их близким в конце жизни. Она родилась в Москве, но в 2018 году переехала в Украину, вышла замуж и жила в Одессе с мужем и ребенком. Сейчас Анастасия с ребенком в Турции, консультирует дистанционно, муж остается в Украине.
Я не люблю кладбища, не люблю разговоры про смерть. Я работаю с жизнью, и меня интересует конец жизни и жизнь других после того, как кто-то умрет.
Работа с доулой смерти не про то, что мы ускоряем умирание или приближаем смерть. Мы возвращаем больше контроля над жизнью, можем планировать последние дни. Часто это рассказ про физиологические особенности [умирания]. Это может выглядеть страшно и непонятно, но если рассказать, что происходит, то гораздо меньше тревоги, страха.
Моя коллега, одна из первых русскоязычных доул смерти, в первые же дни [полномасштабной войны] запустила волонтерский проект [«Мирные воины»]. Мы оказываем помощь всем, кто пострадал от войны. Очень много украинцев, из Мариуполя в том числе. Чуть поменьше россиян, кому плохо, кто не понимает, что делать. Но участников войны со стороны России я не консультирую.
Одна из первых консультаций — девушка из Харькова. Она мне совершенно спокойно рассказывала, как различать снаряды по звуку. Я в тот момент поняла, что человек может просто умереть передо мной сейчас.
Были консультации, [как] помочь прожить потерю, когда даже не был найден труп. Когда невозможно найти тело и человек не может попрощаться — это очень травматично. Мозг не может осознать, что человека больше нет. В таких ситуациях помогает придумать какие-то ритуалы. [Например,] онлайн-похороны, учитывая, что часть людей — в Украине, часть уехала.
Ко мне обратилась клиентка, ей очень сложно смириться со смертью брата. Он пошел добровольцем, получил орден «За мужество», погиб, тело не было найдено. От того, что не было похорон, это все в ней застряло, она не может идти дальше. Мы стали с ней обсуждать, что ей хотелось [от похорон], чтобы это соответствовало тому, каким был ее брат. Последнее прощание, последняя вечеринка.
Ей стало легче от того, что мы с ней придумали. И буквально на следующий день пришли новости, что его тело найдено.
Много обращались, особенно в начале войны, когда дети уехали, а родители остались [в Украине]. Тяжело принять, что бабушка, например, не хочет уезжать. Она может умереть, и она это понимает. И ты очень хочешь ее спасти, вывезти, в том числе для того, чтобы тебе стало спокойнее. А у нее выбор совершенно другой, и нужно это принять. И человеку, которому нужно принять чужой выбор — ему тоже нужна поддержка.
Ко мне не обращались родственники военнопленных, но обращались волонтеры, которые с ними работают. Чтобы мы разработали для них курс [о том], чем наши знания могут им помочь в работе с женщинами, которые не знают, живы их мужья и сыновья или нет.
[Это ведь] необязательно про то, что человек умер. Все равно что-то умерло: потеря надежды, веры, планов.
Если мы не знаем, что происходит с человеком, это могут быть ритуалы соединения. Мы зажигаем свечку, на пять минут входим в пространство, в котором думаем о человеке. Произносим какие-то слова, плачем, потом задуваем свечку и уходим из этого пространства и возвращаемся в свою обычную жизнь. Это может помочь прожить это ожидание.
Консультации [с украинками] — там было очень много понимания, почему мужчины пошли [на фронт]. Как будто не было иного выбора. Но злость тоже была: «Почему ты пошел? Почему ты не остался со мной?». И запрет на эту злость, потому что: «Я понимаю, почему ты пошел». Два чувства, которые могут раздирать человека.
Очень много боли. [Но также] много благодарности за то, что человек сделал такой выбор. Память о нем легко хранить. Женщины, которые ко мне приходили, были такие сильные.
Подготовиться к смерти очень сложно. Даже если это из-за длительного заболевания, все равно сложно. А когда это насильственный отъем жизни, когда [в этом] нет никакого смысла, когда невозможно найти тело, или известно, что было совершено насилие, — это очень травматично [для близких].
Это может приводить к травматичному гореванию, во многом схожему с ПТСР (посттравматическим стрессовым расстройством — СП). Цепочка насилия не заканчивается с убийством человека, она дальше идет по его близким, и это очень страшно. Может быть много стыда: несмотря на то, что их близкого убили, им может быть стыдно, больно, что они не спасли, не предотвратили.
У меня задание было на курсе [для доул]: придумать план умирания. Мой план умирания, когда я училась, приходился на дом родителей в Подмосковье. Там есть [моя] комната, еще была жива моя кошка. Неплохое место, можно умереть.
План изменился, как я приехала в Одессу и проснулась в пять утра от воздушной тревоги. Я хотела бы услышать пение птиц. Я хотела бы увидеть рассвет или закат, но если не смогу, то у меня много в памяти рассветов и закатов. В связи с войной мой план умирания сузился и стал крошечным. Что-то мимолетное ухватить, потому что только это мимолетное и есть.
Жизнь очень хрупкая. [Как врач-онколог,] я работала с состояниями, когда ты уже сказал человеку, что ему осталось жить ограниченное количество времени. Онкологические заболевания крови могут быть молниеносными. От момента сбоя до смерти может пройти неделя. Поэтому для меня война и целенаправленное убийство просто чудовищны, когда и без того все может моментально закончиться.
Война отнимает не только право на хорошую жизнь, но и право на хорошую смерть. Есть такой термин — «хорошая смерть». Где я хочу [умереть], с хорошим обезболиванием, в присутствии моих близких, моих собак, кошек. Россия отнимает [это право].
Записала Ксения Миронова