Ремиссия.
Лёше не становилось лучше, но он, если честно, и не старался. Ему сразу сказали — его диагноз не лечится, можно лишь выйти в устойчивую ремиссию, до конца жизни оставаясь привязанным к таблеткам и инъекциям. Он тогда ничего не сказал, лишь мысленно отложил свой уход из жизни до того времени, как его выпустят из этих мерзких грязно-зелёных стен.
Сейчас же, спустя две недели, он окончательно закрепился в мысли, что всё это бессмысленно. Таблетки методично разъедают, как кислота, его галлюцинации, он больше не видит и не слышит его. Но ни одни таблетки в мире не способны выскрести из его души ту липкую, тягучую тоску, которой устланы его сердце и лёгкие. Ни один врач не сможет срубить на корню ту вину, которая разрослась в нём розовым кустом, своими шипами пробивающим лёгкие. Ни один укол не вернёт его к жизни.
От терапии Лёша отказался, устроив голодовку. Последствия оказались не из приятных, но перетерпеть оказалось проще, чем выворачивать себя наизнанку перед психотерапевтом — грузным мужчиной в потрёпанном халате и старых, разваливающихся очках. Да и что бы он сказал? Что не считает себя больным? Почти никто из шизофреников не считает себя таковым, Лёша не уникален. Что галлюцинация Саши — единственное, что держит его живым, поэтому избавляться от неё он не собирается даже под дулом пистолета? Что он жалеет, что глупая соседка тогда не прошла мимо, а поиграла в героиню? Пошла бы она нахуй, если честно.
* * *
Спустя ещё месяц жить вдруг оказалось не так уж и ебано. Врачи, от чего-то вдруг проникнувшиеся к нему симпатией, позволяли чаще выходить на дворовую территорию. Разумеется, всё ещё под присмотром медсестры, но даже это было лучше, чем четыре стены, давившие на него с силой гидравлического пресса. Из каждой щели в половицах он слышал его голос, в каждой трещине штукатурки он видел его кудри. В каждом скрипе, в каждом вздохе он чувствовал его.
На улице было легче. Только-только начался октябрь, деревья ещё не успели потерять своего роскошного одеяния, лишь изредка сбрасывали под ноги резные оранжевые листы, укладывающиеся на неубранным асфальте гербарием. Лёша смотрел. Следил за каждым падением, словно составлял в голове график и план сбрасывания листвы. Сидя на лавочке, поджав колени под себя, он хотя бы здесь не чувствовал чужого присутствия. Иногда он всё же приходил, трепал по голове, укладывался на плече и насвистывал какую-то мелодию, незнакомую Лёше. Но это было неважно, главное, что он рядом. В такие моменты Деревяшкину было всё равно, какие пометки делает себе медсестра, на сколько увеличат дозу лекарств на этот раз. Он сидел, слушая свист и ощущая, как горячие слёзы катятся по щекам.
Чувствовать единение с природой было приятно. Он чувствовал, как она угасает, и угасал сам. Но ему это нравилось. Нравилось, что это часть жизнь. Всё когда-то умирает, чтобы потом возродиться с новой силой, в этом нет ничего странного или страшного. Он больше не боялся смерти, не боялся остаться один, и от этого осознания становилось невообразимо легче.
* * *
Первая осень без него прошла быстро. Соседи по палате менялись, менялись и врачи, всё чаще разводившие руками. Лёша почти перестал слышать чужие голоса. Почти перестал шарахаться теней в углах, с бо́льшим доверием смотрел на чужие лица. Лечение давало прогресс, и этого нельзя было не отметить.
Но он не мог отцепиться от чужого образа. Разумеется, он больше не хотел умереть, даже после выхода отсюда, он вдруг осознал, что жить ему нравится, пусть и с оговоркой о постоянном контроле, постоянном приёме лекарств, постоянной болезни. Он больше не пытался запереться, не пытался спрятаться или сбежать от навязчивой мании преследования. Не нёс несвязный бред, не видел во всех угрозы. И по всем показаниям его должны были выпустить. Но медсестра всё чаще докладывала о его разговорах с пустотой, всё чаще замечала слёзы на его щеках, всё чаще видела, как же он скучает.
А Лёша правда скучал. Иногда ему казалось, что он его ждёт на их любимой лавочке в парке, стоит только выйти из этого (ка)лечащего учреждения. Лёша выйдет, побежит без оглядки и обязательно его напугает. Расскажет, куда пропал, как ему было плохо, как его пичкали таблетками и пытались уговорить хотя бы на один сеанс терапии. А он посмеётся, покрутит пальцем у виска и снова зальётся смехом. Он будет живым.
* * *
Новый год в психдиспансере отмечали скромно. Но Лёше, как примерному пациенту, снова сделали послабление. Разрешили выбрать фильм, который он хочет посмотреть, снова вывели на улицу дольше обычного, даже порция праздничный еды у него, кажется, была больше, чем у других.
Ёлок не ставили, даже с пластиковыми игрушками, гирлянд тоже не вешали. Но удивительным образом всё это было и не нужно, атмосфера праздника почему-то считывалась сразу же, мгновенно, без лишней мишуры и декораций.
Лёша сидел на жёстком диване в зоне отдыха и смотрел какую-то советскую комедию — одну из тех, что крутят обычно по телевизору на Новый год там, на свободе. На моменте, когда он почти уловил сюжет, происходящий на экране, рядом скрипнули пружины. Лёша даже не повернулся — и так знал, кто это.
— Сегодня Новый год, Лёнь.
Деревяшкин умиротворённо кивнул.
— Новый год — новая жизнь? Что скажешь, м?
— Скажу, что для галлюцинации после усиленного курса лечения ты слишком болтлив, — улыбнулся Лёша. Сбоку послышался лёгкий смешок.
— Я просто попрощаться пришёл, Лёнь, решил, что ты захочешь послушать меня напоследок.
Парень не дёрнулся, не попытался схватить его, даже не заплакал. Почему-то он знал, что этот момент настанет. Он был к нему готов. Знал, что сможет отпустить.
— Я знаю, Саш, — с лёгкой грустью в голосе ответил Деревяшкин. — Надеюсь, ещё увидимся, да? Я навещу тебя на кладбище, как только выйду отсюда. Не возвращайся сам, пожалуйста.
Саша мотнул головой — Лёша видел боковым зрением — и тут же убрал опавшие на глаза пряди волос.
— Не вернусь. Обещай не скучать слишком сильно. Я люблю тебя, Лёнь.
— И я тебя, Саш. Обещаю.
Парень аккуратно протянул руку в сторону и показал мизинец, ознаменующий серьёзность его намерений. Он лишь засмеялся, заливисто, как умеет только он, засмеялся и исчез. Исчез навсегда.
* * *
Пока били куранты, Лёша с каждым боем отпускал его. По частям. На первый удар — его зелёные глаза. Второй — его вечно спутанные белые кудри. Третий — дурацкая толстовка на молнии, серая, совсем обычная, но от чего-то дорогая сердцу. Четвёртый — его громкий смех. Пятый — веснушки. Шестой — аромат чистоты и ментоловых сигарет. Седьмой — шнурки на кроссовках, завязанные в форме звезды. Восьмой — крепкие, обнимающие руки. Девятый — тихий шёпот куда-то на ухо. Десятый — тонкая, белоснежная кожа, через которую виднелась россыпь вен. Одиннадцатый — мягкие, невесомые губы. Двенадцатый.
— Прощай, Саш.
Где-то за окном бахнул салют. Лёша видел распускающиеся в небе огненные цветы, отбрасывающие свет на стены, словно пытающиеся поменять их унылый цвет. Словно пытающиеся расцвести в нём самом. Что ж, Лёша даст им шанс.
* * *
Весна подкралась незаметно, нежно целуя по утрам солнечным зайчиком в висок. Снег ещё не растаял, но в воздухе уже чувствовалась жизнь. Солнце всё чаще заглядывало в окно, разбрасывая свои лучи по всей палате. Ветер, до этого жёсткий и жестокий, сейчас смягчился, принося откуда-то издалека надежду. Трава назло снежным кучам уже пробивалась сквозь почву, выстаивая наступающие по ночам морозы.
Лёшу выписывали. В январе враче отметили резкое улучшение, снизили дозировки и почти перестали качать головой. В феврале почти ничего не спрашивали про самочувствие, изредка улыбаясь, сталкиваясь с парнем в коридорах. Третьего марта вручили рекомендации по посещению специалистов, рецепт на таблетки и небольшой мешок вещей. Четвёртого марта всё закончилось.