Раздетая тетенька на домашних фотографиях

Раздетая тетенька на домашних фотографиях




⚡ ПОДРОБНЕЕ ЖМИТЕ ЗДЕСЬ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Раздетая тетенька на домашних фотографиях
Анонс

Эта история началась летним днем 196... В холле редакционного здания
журналист Ахметьев по прозвищу "барин" произносит туманную фразу: "Четырех
уже убили!" Существует таинственная связь между четырьмя убиенными и
странными фарфоровыми изделиями, которыми одаривает сотрудников всемогущий
К. В.... Именно такое фарфоровое изделие было подарено накануне
описываемых событий прекраснодушному и романтизированному герою нашего
романа... Публикуем новый роман признанного мастера сюрреализма Владимира
Орлова "Бубновый валет".
Как публикатор записок Василия Куделина обязан сообщить, что все
события и персонажи их автором выдуманы. Однако не исключено, что подобная
история могла произойти в многовариантности нашего бытия.

Владимир Орлов.

***

Милостивые судари и сударыни, спешу выразить Вам признательность за
то, что Вы, согласившись с потерей или даже с проигрышем времени, решились
познакомиться с историей, о которой я принялся теперь рассказывать. Очень
может быть, что интерес к ней у Вас тотчас и увянет, хотя бы и из-за
несовершенств рассказчика, но вдруг - пусть и одного любопытствующего -
она увлечет вглубь себя? И того будет довольно.
Для меня эта история началась летним днем 196... - го года. В холле
шестого этажа, у выхода на парадную лестницу редакционного здания, меня
остановил Глеб Ахметьев.
- И тебя, говорят, К. В. одарил фарфоровым изделием?
- Одарил, - нахмурился я.
- Четырех уже убили. И ты туда же?
- Каких это еще четырех?
Ахметьев назвал убиенных. Фамилии двух из них я услышал впервые, по
какой причине и как их убили, было мне неведомо. Двух других я знал, но
одна из них сама отравилась уксусом, второй же мой знакомец весной
повесился.
- Не ты ли, Глеб, и убивал?
- Не способен, Вася, не способен! - вздохнул Ахметьев. - А жаль.
Жаль! Способен лишь поднести ко рту ореховую трубку.
Он и поднес ко рту трубку. Если верить молве, федоровскую.
- А при чем тут фарфоровое изделие?
- Существует предположение, - сказал Ахметьев. - Событийная связь...
Но не ожидал я, что именно ты, Василий, отправишься к К. В. унижаться,
сознавая, что поход твой толку не даст.
Слова Ахметьева вызвали у меня недоумение и обиду. Ему ли,
благополучному гордецу, воспалявшему в иных зависть, попрекать меня да еще
и в месте почти публичном, пусть сейчас пустынном, но где в любую секунду
могли возникнуть спешащие по делам слушатели?
- Я раб низкий, - сказал я тихо, - а обстоятельства заставляют меня
усмирять гордыню.
Ахметьев промолчал, вкушал капитанский табак. Стоял метрах в десяти
от меня, надменный, бледноликий, вновь вызывавший у меня мысли отчего-то
об удрученном Чаадаеве. Или о печальном байроновском Манфреде. (Агутин
говорил: "Встал Глеб в позицию Шатобриана". Но знал ли Агутин что-либо о
Шатобриане?) У редакционных уборщиц Ахметьев имел прозвище Барин. Однако
не здешним уборщицам он был обязан этим прозвищем.
- Не позволишь ли ты мне взглянуть на подарок К. В.? - спросил
Ахметьев.
- Я его выбросил! - буркнул я.
- Напрасно ты не хочешь мне его показать, - сказал Ахметьев. - Я бы
его рассмотрел. Дал бы тебе совет. И, возможно, уберег бы от неприятностей.
- Сам себя уберегу...
- Глеб Аскольдович! Глеб Аскольдович! - выкрикнула из коридора
секретарша Ахметьева Лиза. - Вас к телефону! Срочно!
- Меня нет, - сказал Ахметьев. - Я на улице Хмельницкого.
- Это из канцелярии Климента Ефремовича! - Лиза появилась в холле.
- Для этой свиньи меня тем более нет, - брезгливо произнес Ахметьев,
горло и кадык его дернулись, будто мысли о свинье и его канцелярии могли
сейчас же вызвать рвоту Глеба Аскольдовича.
- Но как же! Как же! - взмахнула руками Лиза. - Там ведь малые сроки!
- Ну ладно! - бросил с досадой Ахметьев и двинулся вслед за Лизой к
омерзительным для него общениям с бывшим первым маршалом. Мне же отослал
на ходу:
- Не забывай: четырех уже убили!
А я поднялся на седьмой этаж, к себе, в Бюро Проверки.
Ночью, после службы, мне предстояло дожидаться явления снизу, из
типографии, сигнального экземпляра газеты. Тогда всех дежурных по номеру
должны были автомобилями развозить по домам.
Я сидел в безделье, листал купленную утром монографию Некрасовой о
Тернере, но без внимания к почитаемому мною художнику, а думал об
Ахметьеве и его словах.
В редакции шутник шутника погонял, розыгрыши были способом сохранения
житейской энергии и добродетели, но Глеб Аскольдович Ахметьев в публичных
остряках у нас не числился. В свои двадцать восемь он выглядел на сорок
лет, казался человеком, пережившим многое, хмурым и замкнутым на себя.
Шутил он, по крайней мере в моем присутствии, редко, а остроты его
походили на туманно-кружевные эпиграммы ("английский, аристократический
юмор". Лана Чупихина) и лишь иногда - на злые эпитафии. Но не мог же он
всерьез говорить мне о четырех убиенных с намерением уберечь меня от
неприятностей. Наверняка он ехидничал и поддразнивал меня, что, впрочем,
было ему не свойственно. И непонятно все же было, зачем ему понадобилось
досаждать или даже злить меня напоминанием об унизительном походе к К. В.?
Глупость какая-то...
Должен заметить, что нынешние записи свои, о причинах и целях коих я
обязан сообщить позже, я произвожу лет через тридцать после случившегося.
За эти годы я побывал во многих исторических и личностных передрягах,
многое увидел и ощутил своей шкурой, а потому миропонимание мое и принципы
изменились. Тогда же я пребывал в жизни прекраснодушным и
романтизированным юнцом, чьи уши требовали ежедневного повторения "Марша
энтузиастов" и не удивлявшимся уверениям Никиты Сергеевича в том, что в
году восьмидесятом непременно наступит изобилие провизии, обуви и доброты,
а зло само по себе иссякнет. Это теперь основным разделом сведений о
ежедневной маяте общества является криминальная хроника. В ту же пору
слова о четырех убиенных, да еще и находящихся в событийной связи с
фарфоровыми изделиями, казались смехотворными. Чушью казались. Не произвел
ли себя Ахметьев в графа Томского, а меня - в инженера Германна, и не
будет ли он теперь вышептывать или выкрикивать из-за углов: "Четырех уже
убили! И ты туда же?"
Я хотел было вынуть из сумки приобретение от К. В., рассмотреть его
повнимательнее, но отказал этому намерению.
Номер был нынче простой, спокойный, без экстренного прибытия
тассовских восковок с официальными документами, потребовавшими бы
переверсток первой, а то и остальных полос. А потому сигнал пришел в два
ночи, и я спустился в приемную Главной редакции. Был готов задать вопросы
Глебу Ахметьеву, коли бы он там оказался. Но нет, по отделу Глеба дежурил
Мальцев. Меня определили в машину для развоза именно с Мальцевым,
Башкатовым и Чупихиной, а стало быть, высаживать первым следовало меня.
Мы докатили до угла Трифоновской и Третьей Мещанской. Шофер Володя
спросил:
- Ну что? Подбрасывать тебя в переулок, к дому? Или...
Заезжать в переулок желания у него явно не было, да и пассажиры
"Волги" зевали.
- Я здесь выйду, - сказал я.
- Ну смотри... - словно бы в сомнениях произнес Володя. - А то ведь
дождь и темень...
- Он не из тех, кто может размокнуть или убояться, - пропела Лана
Чупихина, одна из наших редакционных красавиц. - Ведь так, Василек?
- Уже и Василек? - удивился Мальцев.
- А кто же он? Василек! - подтвердила Чупихина. - Василек и есть!
- Василек, Василек! - успокоил я Мальцева и захлопнул дверцу "Волги".
Дождь сыпал мерзкий. Застегнув молнию куртки, вздернув воротник, я
стал подниматься Третьей Мещанской к своему переулку мимо холма с церковью
Трифона в Напрудном, в чьей истории имелся сюжет с участием Грозного Ивана
и его соколов. Холм был некогда высоким берегом речки Синички, упрятанной
под асфальты. В часы гроз и ливней Синичка именно здесь выбурливала люками
из недр, создавала пруд, останавливавший движение трамваев и позволявший
ребятне плавать посреди Трифоновки. (И я плавал.) А однажды здешний холм
стал берегом то ли Волги, то ли Каспийского моря. Снимали "Вольницу" по
Гладкову, нагнали массового мосфильмовского простонародья начала века с
разноцветьем костюмов, "языки многие и одежды"; с удивлением и
беспокойством прохаживался в толпе, не оживленной еще мотором, ученый
верблюд, приведенный олицетворять заволжские степи и пустыни матушки
России и ее киргиз-кайсацкой орды.
- Эй, мужик! Подойди к нам! - грубо и властно оборвали мои видения.
Трое мужчин или парней стояли на моем пути, в темени, очередной
фонарь служил обществу метрах в пятидесяти за ними. Слева от меня через
улицу был проходной двор, каждой штакетиной мне известный. Следовало
сейчас же рвануть туда, но я посчитал, что так будет нехорошо.
- Будь добр! - произнес второй из поджидавших меня.
- Ну и что? - подошел я к ним.
- Давай-ка сумку, а сам можешь уматывать! - это приказал первый,
дерганый, самый высокий и тонкий из троих, он намеренно гнусавил и
растягивал слова, такие суетятся и нервно кричат, а делают маленькие. (У
третьего, маленького, судя по движению его руки, наверняка был нож, а то и
пушка.)
- Сумка мне тоже нужна... - сказал я.
Кепки были надвинуты на глаза, лица чернели.
- Нашли кого грабить, - проворчал я и бросился через улицу к
проходному двору.
Однако меня быстро остановили подсечкой и, свалив, принялись бить
ногами и кулаками, производя удары со знанием дела. А кто-то и шарил в
карманах.
Очнулся я быстро. Приподнявшись на локтях и сидя на мокрой мостовой,
я наблюдал за тем, как трое рылись в моей спортивной сумке из крашеного
брезента.
- Эй! - крикнул я, пытаясь встать. - Блокноты выбросьте. В них для
вас пользы нет. И книжку с картинками, она вам будет скучна.
- Да возьми ты все! - швырнул мне сумку коренастый, минутами назад
предлагавший мне быть добрым.
Приказав себе забыть о боли, что в состоянии возбуждения исполнить
было возможно, я прихватил сумку и бросился в проходной двор первого и
третьего домов по Солодовникову переулку. И вовремя. "Идиот! Догони!
Отбери! Останови его! В его блокнотах, может быть, важное! - закричал
высокий и нервный. - Да и сам он теперь лишний! Не понимаешь, что ли!"
Меня искали. Но сколько раз, еще в первых классах, я играл здесь в
партизан маршала Тито, лучшего друга Сталина, и скрывался от гитлеровцев с
их хорватскими прихвостнями! Минут через сорок я неслышным лисом
проскользнул через переулок в свой двор.
В квартире все соседи спали. Родители до середины октября пребывали в
своих садах и огородах. Я включил свет на кухне. Смыл кровь с лица,
ваткой, смоченной одеколоном, протер ссадины, подержал пятак под левым
глазом, жаль, что в аптечке не было бодяги. Обычно, возвращаясь с работы
ночью, я пил на кухне чай. Нынче делать этого не стал, опасаясь, как бы не
вышел по нужде из своей комнаты сосед Чашкин и не начал бы ехидничать,
разглядывая мою физиономию. Отношения с Чашкиным были у меня
отвратительные.
К моей радости, монография Некрасовой о Тернере повреждений не
получила. Три с половиной рубля уцелели. И дело было не в рублях. Книжку о
Тернере я давно ждал, и, наконец, она вышла, а я ее достал. Блокноты мои
были испачканы и вроде бы помяты. Футбольную форму выпотрошили из
пластикового пакета. Я ее вообще зря брал на работу. Недоставало в сумке
лишь одной вещи - сегодняшнего фарфорового приобретения.
"Что же мне вручил-то К. В.? - соображал я. - Как будто бы солонку...
Птицу странную, соль из нее должна сыпаться из глаз и клюва..."
Лица трех разбойников я не разглядел. Но голоса их, двоих из них, я
услышал. А на голоса и звуки память у меня была хорошая. И я не мог
забыть, как были произнесены слова: "Да и сам он теперь лишний!"
Полагаю, пришла пора сообщить о том, кто такой К. В. и что это за
фарфоровые изделия, давшие повод для ехидств и малообъяснимых опасений
Глеба Ахметьева.
К. В. - это Кирилл Валентинович Каширин, первый заместитель главного
редактора газеты с тиражом в десять с лишним миллионов экземпляров,
большой человек, располагающий правами казнить всякую мелочь и эту же
мелочь миловать.
А фарфоровые изделия были частью фонда так называемого Музея газеты.
Музей этот, надо сказать - особенный, представлял собой собрание главным
образом подарков друзей и героев газеты, космонавтов в частности, и всяких
диковин и реликвий, добытых нашими журналистами в командировках. Первые
экспонаты случились или образовались еще в довоенные времена и связаны
были со спасением челюскинцев, папанинским дрейфом, даже серо-бурый свитер
Чкалова хранился в залежах музейного запасника, то бишь в одной из обычных
редакционных кладовок. Потом пошли приобретения фронтовые, из-под Вязьмы,
из-под Сталинграда, из Кенигсберга (мы с Серегой Топилиным, отправленные
года три назад в архивы Музея обороны Царицына и Волгограда за
неопубликованными документами, и то приволокли в Музей (наш) осколки и
дырявленую каску с Мамаева кургана, еще не облагороженного Вучетичем).
Теперь в коридоре на подходе к Главной Редакции, то есть к кабинетам
Главного и трех его замов, в четырех отсеках под стеклами можно было
увидеть макеты атомных подлодок и ледоколов, автографы барина, Кастро,
Шолохова, отбойные молотки рекордсменов-стахановцев, набедренные повязки
диких амазонских индейцев (доставки сеньора Олега Игнатьева), сушеных
морских звезд от берегов Антарктиды, пачку балерины Бессмертновой и
прочее, и прочее. Попадали (понятно, что в музейные запасники) и предметы
курьезные, достойные редакционной кунсткамеры. Как правило, поставляли их
сидельцы из отдела науки. И прежде всего - шустрый Владик Башкатов. Именно
к ним приходили изобретатели, снималыцики порчи, связные пришельцев,
телепаты, оглашенные, колдуны, в ту пору повсеместно гонимые. А вот в
нашем отделе науки к ним относились с доброжелательным вниманием, на мой
взгляд, не всегда оправданным, за что, случалось, получали распекай от
курирующих нас чинов. Но иногда изобретатели своими открытиями и капризами
все же допекали и наших ученых мальцов, вынуждая их к действиям, вовсе не
доброжелательным. Однажды их посетил отставной полковник. Существовал
тогда в природе такой социальный тип (с утра голодный - сужу по нашему
буфету, - а к вечеру сытый драматург Софронов сейчас же состряпал про него
народно-ростовскую драму). Приметы его были такие: мужик лет пятидесяти,
крепыш, большеголовый, лысый или бритый наголо, или седой, но коротко
стриженный, в жару - с носовым платком (узелки на углах) на башке, в
китайских синих брюках и ковбойке навыпуск, громкогласный правдолюбец,
лезущий во все дыры и что-то изобретавший. Тот "полковник", о ком я
вспомнил, первым делом потребовал, чтобы все сотрудники отдела науки
подтвердили ему, что беспартийных среди них нет, что, на худой конец, все
они комсомольцы. Только тогда он имел право сообщить им о своем открытии
мирового стратегического значения. А изобрел он способ свободного и
безопасного опускания любого тела, в том числе и человеческого, с любых
высот на любой клочок земли без парашютов и прочих планирующих устройств.
Владик Башкатов переписывал полуграмотную статью, был в раздражении,
бросил: "Покажите изобретение в действии! Спуститесь на пол хотя бы с
моего стола!" - "Вы мне не верите... - расстроенно выдохнул изобретатель.
- А другие мне верили..." - И он достал из портфеля ворох грамот и
дипломов, подтверждающих его государственную и надтелесную ценность. "Мы
вам верим, верим! - теперь уже раздосадованно заторопился Башкатов. - Но
ведь не хотелось бы и усомниться..." Он подошел к окну, открыл его,
сказал: "Вот что. Вы отдаете свой портфель. Для чистоты опыта. Вдруг в нем
парашют. Наш этаж шестой. На подъем даем пять минут. Ждем вас в коридоре.
И как только вы вернетесь пишем репортаж о вашем изобретении прямо в
номер". Ребята быстро выскочили из кабинета, Башкатов запер дверь на ключ.
Через минуту изобретатель забарабанил в дверь. "Прихватило! Прихватило! -
восклицал он. - Где у вас туалет?" И унесся в сторону туалета, более его
не видели. Еще один, показавшийся чайником, явился демонстрировать
аппарат, созданный им для назидания начальникам, БКС-6, бюрократокосилку.
Косить аппарат обязан был не самих бюрократов, а их бумаги - входящие,
исходящие, согласующие, прочие. "Валяйте, валяйте, показывайте!" -
благодушно поощрил Башкатов посетителя. Изобретатель достал из чемодана с
нищенскими фибровыми боками сооружение, сбитое из четырех фанерин, на
колесиках, умеющих, как выяснилось позже, не только ездить, но шагать и
обшагивать предметы. Внутри фанерок крепились на веревочках и резинках
лезвия, половинки безопасных бритв и какие-то зубья. Был там еще и
жестяной бачок. "Сейчас, сейчас, подожжем спиртовку и нагреем мотор", -
неспешно объяснил изобретатель. Зрители приготовились к длительному
созерцанию действий аппарата. Тот взревел, заверещал, зазвякал металлом,
завертелся на месте, задымил, но тут же бросился в поход по столам. В
тесноте кабинета столы были придвинуты друг к другу, и аппарату не было
необходимости прыгать по крышам вагонов, он просто перебирался со стола на
стол ("Не трогайте его! - кричал изобретатель. - Пальцы отхватит!"), через
пять минут дело было сделано. Рукописи, правленые и не правленые, письма
читателей и ответы на них, казенные бумаги со штампами и печатями - все
было превращено в крошки, в отруби, в опилки. "А-а-а! Каково." -
торжествуя, восклицал изобретатель. "Да... - протянул помрачневший
Башкатов. - Это у вас и не косилка, а потрошитель..." Изобретатель от
своих щедрот был готов снабдить все отделы персональными Бэкаэсами, но
Башкатов согласился принять от него лишь один экземпляр, позже он заходил
к членам редколлегии с намерением привести Бэкаэс в их кабинетах в
трудовое состояние. Но его гнали, ссылаясь на жару и обременительную
занятость. Сошлись на мнении, что косилку следует сберегать в Музее. В
Кунсткамере. Туда ее и сгрузили.
Коллекция же фарфоровых изделий попала в Музей следующим образом.
Света Рюмина из отдела информации обнаружила собирателя Кочуй-Броделевича
Николая Митрофановича и написала о нем заметку. Вся квартира этого
Кочуй-Броделевича, одинокого инженера-мостовика, была заставлена
солонками. Сотнями солонок. Рюмина увидела солонки самых разных форм и
размеров, созданы они были во многих странах и истории имели
примечательные. Слабость к солонкам проявил еще отец нашего
Кочуй-Броделевича, унаследовав ее от отца, строившего Великую Сибирскую
магистраль под началом Гарина-Михайловского. Педанты-коллекционеры не
признавали собрание Кочуй-Броделевича чистым и, стало быть, ценным и не
допускали его вещицы на выставки и в каталоги. Действительно, кроме
солонок у Кочуй-Броделевича хранились еще просто фарфоровые изделия, вовсе
не солонки, а сами солонки его не все были из фарфора, имелись среди них
экземпляры пусть и забавные, но из глины, из металла, из обыкновенного
стекла, из соломки, наконец. То есть собрание его было и не собранием
солонок, и не собранием фарфора, а так, чем-то промежуточным. Публикация
Рюминой, да еще и с фотографиями, взбодрила и обрадовала старика (по моим
тогдашним представлениям - старика, стариком он не был). А позднее его и
его солонки показали по телевизору. Но потом он неожиданно умер. И
выяснилось, что собрание свое он завещал нашей редакции как истинной
хранительнице отечественной культуры и наказал включить его частью в фонды
Музея. Месяца через три исполнители подняли на шестой этаж несколько
серьезных фанерных и картонных коробок с дарами Кочуй-Броделевича. "Да
куда же их девать-то! Да чтоб этот Броделевич со своими солонками!.." -
бранились хозяйственники. Кабы мог услышать их тихий чудак
Кочуй-Броделевич! Но увы... Или, напротив, к счастью... "Да не орите! -
отвечали хозяйственникам. - Толку от вас, как всегда, никакого! Вот скоро
съедет "Огонек" в журнальный корпус у Савеловского. Их Белый зал и
кабинеты отойдут к нам. Там, наконец, и разместят Музей".
Ну а пока? А пока? Хозяйственники взвыли и пошли жаловать
Грудастая дамочка мастурбирует в отсутствие бойфренда
Толстуха трахается с другом мужа в постели и разрешает себя снимать
Секс подборка траха развращенной шлюшки с парнями на свежем воздухе

Report Page