РЯБИНОВЫЙ ДЕД
Ольга РакитянскаяВ крылышках стрекозы отражалось северное сияние.
Хотя в этих краях его не бывает даже зимой – не говоря уж о лете.
Но стрекоза-красотка не хотела знать никаких границ – между зимой и летом, между югом и севером. Она сидела на носу байдарки, будто навершие древнего корабля, и крылья ее сияли, переливались сиренью и бирюзой, и скакала по краю неба серебряная лисица, и следы ее на снегу рассыпались звездами в полярной ночи, и длинный пушистый хвост мел небо огненными сполохами…
Спеть бы все это, выковать, нарисовать красками и словами. Чтобы майская стрекоза и вправду не исчезла с приходом холодов, а преодолела пространство и время, сверкала бы крыльями и сквозь ноябрь – месяц умирания, и над тяжелыми снегами января, и сквозь февральские метели, даря жителям юга красоту нездешних северных небес и напоминая о том, что непременно вернется лето.
Спеть, выковать, нарисовать… Он бы мог, конечно. Даже теперь. Вот только – зачем? Чтобы люди опять насмехались, стыдили, пожимали плечами: как можно думать о стрекозах, когда в мире есть вещи куда важнее – например, грабежи, убийства, войны и ложь? Или еще того хуже: чтобы взяли твою стрекозу, твое северное сияние себе на флаг, и под этим флагом снова пошли грабить и убивать друг друга…
Сидящий в лодке сердито взмахнул веслом, не почувствовав его тяжести. Руки его привыкли к инструментам и потяжелее. Привыкли… Когда-то, давным-давно.
Но больше – никогда. Он не станет трудиться для тех, кому не нужно его искусство. Или нужно только для того, чтобы растопить им пламя собственной ненасытности.
Говорят, в дальних краях есть поговорка о людях, что разводят костер из струнного короба-цитры и варят на этом костре похлебку из журавлей…
Пусть варят, если хотят. Он им в том не помощник.
Он решил теперь жить только для себя – раз уж то, чем он привык делиться, никому не нужно. А одиночество и тоска… Лучше уж так, чем смотреть, как песни твоего сердца, плоды твоих рук разделывают равнодушно – по перышку, по суставу – чтобы набить ими брюхо и сытно рыгнуть под конец.
Сидящий в лодке с силой ударил веслом по воде – заколыхались зеленые косы Матери вод, и майская река пахнула свежестью березового сока.
А он ударял веслом все сильнее – справа, слева и снова справа – байдарка летела вперед, будто птица, пошевеливая рыбьим хвостом – и сидящий в лодке чувствовал, как из потаенных глубин внутри него поднимается гнев.
Небо набухло тучами, сердито насупило брови, заворочалось беспокойно. Давно уже сорвалась с байдарочного носа стрекоза, спряталась в тростниках. Одна за другой замолкали птицы, ветер крепчал, темнело, и воды речные уже не катились безмятежно, а горбились и топорщились серыми щучьими спинами.
И тогда сидящий в лодке запел – густо и грозно, древнюю песню без слов. И будто в ответ – золотая змея сверкнула из туч, соединив землю с небом, и земля содрогнулась от первого майского грома.
Первый майский ливень хлынул водопадом, забарабанил что было силы по ивняку, по байдарке, заплясал на речных щучьих спинах. Сидящий в лодке греб и пел, запрокинув голову к небу. В глазах его сверкали золотые змеи, и по рыжей бороде струились ливневые потоки.
А потом – он увидел их.
Двое стояли у самого берега, на полуразрушенных рыбацких мостках. Мужчина и женщина, молодые, нагие. Они слились в поцелуе, не замечая, похоже, ничего вокруг. Ливень струился по их телам, будто прозрачные блестящие одежды, и оттого казалось, что эти двое только что появились на свет из самого сердца первой грозы, из воды, и теплого ветра, и золотых сверкающих змей.
Сидящий в лодке, повинуясь неведомому зову, ударил веслом, направляя байдарку к мосткам.
Нос лодки стукнул о деревянную сваю – и только тогда те двое заметили его, наконец. Прервав поцелуй, они обернулись к нему – и расхохотались, не смущаясь нимало своей наготы.
- Вы уж нас извините, - сказал мужчина – худощавый, горбоносый, будто птица. – Гроза на реке застала, а выйти некуда – одни тростники. Вылезли на мостки, а согреться нечем – только поцелуями! Вот и… увлеклись… - он снова рассмеялся.
- Одежду три раза уже выжимали! – прижималась к нему, озорно хохоча, светловолосая юная женщина. – А потом решили, что смысла нет – все равно промокнет!
Только теперь сидящий в лодке заметил причаленную в тростниках байдарку. Почти такую же, как у него – только двухместную.
- Ладно уж, - буркнул он. – Лезьте в лодку, я провожу. Тут выход недалеко. А то закоченеете совсем, и поцелуи не помогут.
Ливень понемногу начинал стихать.
…Они сидели возле жарко потрескивавшего костра над рекой, в сосновой роще – молодая пара по одну сторону огня, рыжебородый по другую. Ливень прошел, будто и не бывало, майское солнце пригревало уже почти по-летнему, и от мокрой травы и развешенной над костром одежды поднимался едва заметный парок. В закопченном котелке дымился чай из водяной мяты и молодых листьев смородины.
Светловолосая, уже в сухих брюках и просторной футболке, счастливо-разморенно потерлась щекой о плечо мужа, посмотрела через огонь на рыжебородого:
- Вы нам так помогли, спасибо вам! А мы даже имени вашего не спросили… Как вас зовут?
- Рябиновый дед, - угрюмо буркнул рыжебородый, пошевелил палкой угли в костре. – А то и никак.
Весь его вид говорил – я же ваших имен не спрашиваю.
- Ну, никак – так никак, - вздохнула светловолосая, устраиваясь поуютнее на мужнином плече. – Вы извините, если обидела. Просто, знаете, на реке – все, кто в лодке, почти родственниками кажутся.
- А вы еще и выручили нас, - кивнул мужчина, ласково почесывая жену за ушком.
- Чтобы выручить, родней не надо быть, - хмыкнул Рябиновый дед. – А бывает, что и родственников жизнь разносит.
- Случается, - кивнул горбоносый. – Только на деда вы, извините, совсем не похожи. Разве вы старик?
- Как там один ваш поэт сказал, - усмехнулся Рябиновый дед. – «У меня в душе ни одного седого волоса, иду красивый, двадцатидвухлетний…» Нашел, когда искать седые волосы. Вот у него, может, и не было – а у меня порядочно найдется, хоть снаружи и не видать. Потому и дед.
Он запрокинул голову, подставил лицо майскому солнцу и запаху нагретой сосновой смолы. В густой бороде заблестели еще не просохшие капельки.
- Сказку вам одну расскажу, - задумчиво начал он. – Жили давным-давно, в древние времена, двое братьев, один – поэт, а другой – художник, оба – искусные мастера. Трудились, творили, с людьми делились. Струнный короб создали для них – чтобы он пел о рождении всех вещей, землю с небом соединял, веселил сердца или выслушивал горе. Один брат тело вырезал из ствола столетней ели, другой – натягивал струны, и вместе вдыхали в него песенную душу. И от чудесного пения вышло из болота блестящее железо, рожденное от воды и женской творящей силы. И поняли братья, как много можно сделать для людей в союзе с ним. Заключили они с железом договор: что станет оно рубить только дерево и камень, да помогать на охоте. И поклялось блестящее железо не проливать ничью кровь зазря – ни звериную, ни человечью. И тогда братья сковали из него звонкие струны для песенного короба – и железо обрело голос. Сковали охотничьи стрелы, ножи для хозяек, топоры для строителей бань – и железо обрело руки. Сковали колесные оси и полозья саней – железо обрело ноги, помчалось вдаль, в края, где до сих пор никогда не бывало. Сковали блестящие женские украшения – и железо познало красоту. Счастливым и радостным был их союз – братьев, людей и железа…
Рябиновый дед замолчал, глядя в огонь. Где-то далеко, за горизонтом, проворчали отголоски грома.
- А потом? – осторожно напомнил рассказчику горбоносый. – Или это вся сказка?
- Если бы, - тяжело вздохнул Рябиновый дед. – Потом было как всегда – людям показалось мало песен, красоты и жизни. Стали косить глазами завидущими – мол, у соседей и зверя больше в лесах, и рыбы в реках, и ягод на мхах, да и девки красивее… И подговорили они железо нарушить договор: соседскую кровь пролить, чтобы все это себе забрать и ни с кем не делиться. Обещали за то железу вечную славу. Да и соседи не отставали, так же глазами косили, все то же железу сулили. И нарушило железо договор: полетели по небу железные птицы, злые песни запели. Помчались железные звери, все живое вокруг железными зубами круша… Побежали и люди, и звери в разные стороны – кто куда, лишь бы живыми остаться. И тогда брат-художник в гневе изломал все, над чем трудился. И проклял тот день, когда стал художником, захотел делиться с людьми. И ушел от них навсегда –куда глаза глядят.
- А второй брат? Который поэт?
- Второй… - снова вздохнул Рябиновый дед, погладил рыжую бороду. – Что с ним сталось – никто не знает. Когда у художника первый гнев поостыл – он вернулся за братом, звать его на дикие тропы, подальше от дурней неблагодарных. Но не было брата. Говорили – тоже ушел, да только куда?
- И они так больше и не встретились? – светловолосая, прижавшись к мужу, смотрела через костер глазами, полными слез.
Рябиновый дед молчал. Только потрескивали и шипели смолистые бревна в костре, да засвистел печально из глубины леса черный дрозд. Божья коровка приземлилась на сосновый ствол, заползала недовольно – дымом пахнет.
- Ой, как же я забыла! – вскочила вдруг светловолосая. – Мишенька! Инструмент!
Негромко охнув, вскочил и ее муж – и вот уже они вместе торопливо разматывали один из непромокаемых гермомешков, выгруженных из байдарки.
Светловолосая вернулась к костру, осторожно, будто ребенка, прижимая к груди – золотистую птицу? Рыбу? Продолговатый деревянный инструмент в ее руках был похож на живое существо – и одновременно на лодку.
Рябиновый дед сразу узнал его. И весь подался вперед – будто его ударили.
- Это… кантеле?
- Вы узнали? – радостно заулыбалась светловолосая. – Вот, а всем объяснять приходится! Это кантеле, да. Я тверская карелка по дедушке. Только здесь на кантеле уже давно никто не играет, забыли…
- Кроме одного интересного местечка, - улыбнулся ее муж.
- Да, - просияла она ему навстречу. – Тут в Тверской области есть ребята, мануфактура, народные инструменты делают. Гусли в основном. Мы к ним поехали, и я увидела… - она погладила инструмент по золотистому боку. – Нам так повезло, сам мастер нас встретил – который кантеле делает. Такой дедушка с бородой, очень интересный человек… Вроде бы и не говорит почти ничего – а все понимаешь.
- Как его звали? – густой голос Рябинового деда едва заметно задрожал. – Может быть… Вяйне?
- Нет, - покачал головой горбоносый Миша. – Кажется, Вениамин Ильич.
- Хотя мы же не смотрели его паспорт, - задумчиво сказала светловолосая. – Я вот тоже по паспорту Аня, и все меня так зовут. А дедушка звал – Айно. Я и сама почти забыла, и если бы…
«Айно. Так вот в чем дело. Конечно, Айно».
Он почувствовал, как перехватывает горло.
- Мишенька, - волновалась тем временем светловолосая Аня, - надо попробовать инструмент. Конечно, герма, и вода вряд ли попала, но все равно…
Она уселась поудобнее на бревно, привычным движением положила кантеле на колени. Занесла над струнами длинные тонкие пальцы…
Кантеле запело негромким хрустальным голосом – синичкой, теньковкой, весенней капелью – и Рябиновый дед невольно зажмурился: с такой внезапной силой обступило его, казалось, давно прошедшее, затопило, будто водой в половодье.
Он узнал бы голос этих струн из тысяч других, сколько бы ни прошло лет – пусть даже теперь их перебирали неопытные руки.
Светловолосая Аня-Айно осторожно касалась струн, пробуя одну за другой, прислушиваясь – и рассказывала, негромко, как бы самой себе:
- Я ведь почти забыла, что я – карелка. И дедушка умер. А мама почти ничего не помнит. Она как я – она тоже забыла… Но кантеле… Когда я его взяла, провела по струнам – как будто внутри что-то проснулось. Я тогда еще сама не знала, что. А потом поняла. Теперь я играю. И вспоминаю. И все возвращается.
Она взяла несколько аккордов, пробежалась задумчиво пальцами туда и сюда – из-под рук ее словно зажурчал весенний ручеек.
- Знаете, как будто что-то – встало на место. Что-то такое, чего всегда не хватало. А я и не знала.
Рябиновый дед слушал ее, зажмурившись, запрокинув голову к небу.
«Значит, Вяйне продолжил ковать сампо. Он кует его и сейчас. И у него – получается. То, настоящее, сампо, которое только и может дать счастье всем без остатка. Строит ту лодку, которая может нести по реке все вниз и вверх – до самого Линтукото, Счастливого края птиц. Поет свои песни людям – и через людей. Без меня. Но разве его в том вина?»
Весенний ручеек пробил слежавшуюся прошлогоднюю хвою, вырвался наружу, забурлил, запел.
Капли заблестели на щеках, в рыжей густой бороде…
- Что с вами? – охнула Аня-Айно.
- Ничего, - улыбнулся он, не разжимая век. – Это просто весенний дождь. «Всех лекарств – вода старее» - уж ты-то знаешь. Весь мир исцеляют трое – вода, песня, женщина. Ведь женщина и рождает и воду, и песню. Только женщина, уточка небесная, может достать твои слезы с речного дна – и вернуть тебе же. Я знаю теперь, что снова хочу – петь. Словами, красками, красотой. И знаю – зачем. Спасибо тебе.
Пело кантеле, вторил ему огонь, и где-то совсем далеко, на границе слуха, затихал, успокаивался последний гром.
…Эти двое, светловолосая Аня-Айно и ее муж, решили задержаться на стоянке еще на один день. А ему надо было торопиться. Теперь – обязательно надо. Он слишком много лет не торопился никуда.
- А если вас на реке опять гроза застанет? – участливо сказал горбоносый Миша. – Там дальше выходы есть?
- Не застанет, - чуть ворчливо ответил он. – Теперь уж не будет грозы – это я вам обещаю. При солнышке пойдете.
Когда он уже отталкивался от берега веслом – Аня-Айно будто вдруг вспомнила что-то:
- А все-таки Рябиновый дед – не главное ваше имя. Как же вас зовут на самом деле? Теперь-то, наверное, можно?
Он прикрыл глаза. Как его зовут – на самом деле?
Прежнее имя всплывало из глубины, будто золотая рыба, будто солнце после полярной ночи. Оказывается, оно все эти годы жило в нем. Просто он об этом забыл.
- Ильмаринен, - почти прошептал он, пробуя на вкус полузабытое, перекатывая во рту.
Но байдарка его уже оторвалась от берега, и Аня не услышала.
- Как вы сказали?
- Ильмаринен! – крикнул он в ответ густым раскатистым голосом – и имя заплескалось в берегах, эхом пронеслось по ивняку, будто гром, веселыми молниями заплясало в солнечных бликах на
стрекозиных крыльях. – Иль-ма-ри-инен!
Река несла лодку все вниз и вверх – навстречу тому, что было. И тому, что непременно – будет.